В пять дней был создан мир. «И увидел Бог, что хорошо»,— сказано в Библии. Увидел, что хорошо, и создал человека. Зачем? — спрашивается. Тем не менее создал. Вот тут и пошло. Бог видит, «что хорошо», а человек сразу увидел, что неладно. И то нехорошо, и это неправильно, и почему заветы и для чего запреты. А там — всем известная печальная история с яблоком. Съел человек яблоко, а вину свалил на змея. Он, мол, подстрекал. Приём, проживший многие века и доживший до нашего времени: если человек набедокурил, всегда во всём виноваты приятели. Но не судьба человека интересует нас сейчас, а именно вопрос — зачем он был создан? Не потому ли, что и мироздание, как всякое художественное произведение, нуждалось в критике? Конечно, не всё в этом мироздании совершенно. Ерунды много. Зачем, например, у какой-нибудь луговой травинки двенадцать разновидностей и все ни к чему. И придёт корова, и заберёт широким языком, и слопает все двенадцать. И зачем человеку отросток слепой кишки, который надо как можно скорее удалять? — Ну-ну! — скажут.— Вы рассуждаете легкомысленно. Этот червеобразный отросток свидетельствует о том, что человек когда-то… Не помню, о чём он свидетельствует, но, наверное, о какой-нибудь совсем нелестной штуке: о принадлежности к определённому роду обезьян или каких-нибудь южноазиатских водяных каракатиц. Пусть уж лучше не свидетельствует. Червеобразный! Эдакая гадость! А ведь сотворён. Кроме дара критики, дан ещё человеку дар фантазии. Критика осуждает, фантазия творит на свой лад. Поправить что-нибудь фактически, конечно, фантазия не может. И всё «фактическое» большею частью так скучно и несовершенно, что принимать его в голом виде часто бывает неприятно, как нечто художественно не удачное. И вот есть на свете натуры, которые этих нудных бытовых фактов принять не могут, не могут принять и считаться с ними не желают. Факт, по их мнению, может так же ошибиться, как и человек. И вот они, эти люди, эстетически быта не воспринимающие, поправляют его своей фантазией (тоже для чего-то им дарованной, не хуже червеобразного отростка), и дальше живёт в них этот быт, живёт и распространяется уже в исправленном виде. В просторечье называется это — враньём. * * *Всё вышеизложенное есть только предисловие к повести о Валентине Петровне. Повести краткой, охватывающей всего только один день её богатой событиями жизни. Итак — живёт на свете Валентина Петровна. Живёт, как все мы, и шатко, и валко. Это внешне. Но на самом деле жизнь её богата содержанием, пестра и разнообразна. Внешняя сторона её жизни такова: ей пятьдесят пять лет (это ведь тоже относится к внешней стороне), одета она скверно, с чужого плеча, волосы у неё какие-то пёстрые, лицо мятое, но выражение глаз вдохновенное. Живёт она в комнате у вдовы Парфёновой, вяжущей светры на продажу. За комнату платит не очень аккуратно, но это с её точки зрения — пустяки. (Парфёнова с этим взглядом не согласна, но пока что решила терпеть.) Занятие Валентины Петровны — продавать светры Парфёновой, шить кошельки, рисовать пошетки — словом, что подвернётся. Иногда, когда работы много, она просиживает по три, четыре дня, не выходя из дому, но — пожаловаться не может — впечатлений всё-таки получает массу. — Без вас приходил почтальон,— говорит она Парфёновой.— Я не знаю, любил ли этот человек когда-нибудь, но я прочла на его энергичном лице столько самоотвержения и готовности бороться за личное счастье, какие редко приходилось мне встречать. Я долго думала о нём, и, вероятно, воспоминание о нём глубоко врежется в мою душу на всю жизнь. Или: — Без вас угольщик принёс уголь. Знаете, меня поразили необычайно ритмические движения всего его корпуса. В нём чувствуется незаурядно талантливая натура, и пойди он по другому пути — как знать, может быть, из него вышел бы второй Ван-Дик? Если же Валентина Петровна выходит на улицу, то достаточно ей дойти до угловой булочной, чтоб жизнь её наполнилась впечатлениями на два дня. Она непременно встретит какую-нибудь девушку с итальянскими глазами, рваную, но, конечно, из высшего общества, встретит девчонку, дочку зеленщицы, которая, наверное, была в детстве украдена у высокопоставленных родителей, о чём свидетельствует её необычайного благородства нос. Она встретит в молочной совершенно незнакомого господина, который посмотрит на неё так, как будто хочет сказать: «От меня не скрыта ваша душа. Вы нежны и одиноки, и я понимаю красоту вашей печали». — И откуда всё это у вас берётся? — удивляется вдова Парфёнова. Если же Валентине Петровне доводится провести вечер в гостях, то рассказов хватает на месяц. Одна поездка чего стоила. — Вчера в трамвае ехал какой-то военный, поскольку я могу судить по благородству его выправки. Он так странно смотрел на меня, и т. д. — Удивительно! — говорит Парфёнова.— Как это вы ухитряетесь всегда кого-нибудь подцепить! Я вот каждый день в трамвае езжу, и, кроме блох, ничего подцепить не могу. В тот день, в который начинается наша повесть, Валентина Петровна отнесла светр к Поповым. Там её пригласили выпить чашку чая. У Поповых были гости. Рассказывали о каком-то Быкове, который изменяет жене. — Ну, она скоро утешится,— вставил кто-то.— Ей, кажется, нравится какой-то французский художник. — Не думаю,— заметил другой.— Она такая размазня. После этого Валентина Петровна распрощалась и поехала в трамвае к Шуриным. Народу в вагон набилось много. Ей пришлось стоять. И вот какой-то господин поднялся и уступил ей место. Господин был довольно молодой, одет простовато, в толстом вязаном кашне, в руках держал два завёрнутых в бумагу магазинных пакета. Валентина Петровна, взволнованная и смущённая, разглядывала его. «Прост, но элегантен,— думала она.— Рыцарь. Это именно тот тип, который нравится женщинам. Если бы эта несчастная Быкова, о которой сегодня рассказывали, встретила такого человека на своём пути, он бы утешил её. Он рыцарь. А может быть — и ничего нет удивительного в этом предположении — может быть, это и есть тот француз, который ей нравится. Это было бы ужасно. Я не хочу становиться ей поперёк дороги. Я сумею себя устранить. Я сейчас же подойду к нему и скажу: „Я знаю, вы художник, вас любит несчастная Быкова, я себя устраняю“. Скажу и спрыгну с площадки, и тихий сумрак огромного города поглотит мои шаги». — Рю1 Лурмель! — крикнул кондуктор. Валентина Петровна выскочила — это была её остановка, на Лурмель жили Шурины. О, ужас, о, счастье, и «он» тоже вылез. Он шёл за ней, за ней! С громко бьющимся сердцем она замедлила шаги, обернулась. Нет. Он повернулся к бульвару. Но они ещё встретятся. Это предопределено. У Шуриных удивлялись её бледности. И она не могла молчать. — Очень странная история. Самый фантастический роман, который когда-либо приходилось читать,— рассказывала она.— Вы меня знаете. Я не кокетка и не красавица. Я держу себя просто и одеваюсь скромно. И не знаю, и не понимаю, чем объяснить то странное внимание, которым я окружена в жизни. Почему любите меня вы, почему обожает Парфёнова — это ещё я могу понять. Но почему так тянет ко мне совершенно незнакомых мне людей — это порою прямо меня пугает. Уверяю вас — не льстит, а скорее пугает. Мне лично никого и ничего не надо. Пара голубей на подоконнике, полуувядшая роза в бокале, книжка любимого поэта на коленях, лёгкий ветерок, шевелящий мои кудри,— вот всё, что мне нужно. Зачем мне этот вихрь страстей? Зачем эти ненужные мне призывы? Я их не хочу и не хотела. И вот теперь — драма. Вы мои друзья, я скажу вам всю правду. Негодяй Быков бросил свою жену. Страдалица влюбилась в француза-художника. Казалось бы, сама судьба улыбнулась ей. Художник — рыцарь, благородный облик в шерстяном кашне. Он может дать ей счастье. И вот — фатальная встреча. Всё равно, как и где. Клянусь вам — я не виновата. Я не завлекала его. И я его не люблю. Я не хочу связывать мою жизнь, и без того такую бурную, с его призрачным существованием. Что мне делать? Я решила уехать, пока не поздно. Деньги — пустяки. Две-три тысячи всегда достать можно. Люди, которым я дорога, всегда придут мне на помощь. Я знаю, вам будет тяжело лишиться меня. Парфёновой тоже. И многим ещё. Я как-нибудь проживу, но вы все — что будет с вами? В эту минуту раздался звонок. Валентина Петровна, сидевшая у двери в переднюю, вскочила, чтобы пропустить хозяина, и вместе с ним вышла в переднюю. Шурин открыл дверь. — Ах! Господин из трамвая, он, в толстом шерстяном кашне… Валентина Петровна покачнулась и схватилась за грудь двумя руками. — Livraison!2 — сказал господин из трамвая, протягивая пакет. — Лиза! Прислали лампу,— закричал Шурин.— Дай посыльному франк на чай. Валентина Петровна прислонилась к притолоке, чтобы не упасть. Она видела, как Лиза Шурина дала господину в кашне франк на чай и тот сказал «Мерси, мадам», и захлопнул за собою дверь. Ей не хотелось сейчас же рассказывать всё Шуриным. Ей хотелось всё как следует обдумать, понять, как безумный художник всё это придумал и проделал? А вечером или завтра утром она расскажет всю эту небывалую историю вдове Парфёновой, взяв, конечно, с неё слово, что она никому не проговорится. — Как интересна, сложна и богата моя жизнь! Как всё это жутко и как ярко! 1932 1. Рю… — Улица (от фр. rue). |