А. А. Ц. Да, один раз я была счастлива. Я давно определила, что такое счастье, очень давно,— в шесть лет. А когда оно пришло ко мне, я его не сразу узнала. Но вспомнила, какое оно должно быть, и тогда поняла, что я счастлива. * * *Я помню: Мне шесть лет. Моей сестре — четыре. Мы долго бегали после обеда вдоль длинного зала, догоняли друг друга, визжали и падали. Теперь мы устали и притихли. Стоим рядом, смотрим в окно на мутно-весеннюю сумеречную улицу. Сумерки весенние всегда тревожны и всегда печальны. И мы молчим. Слушаем, как дрожат хрусталики канделябров от проезжающих по улице телег. Если бы мы были большие, мы бы думали о людской злобе, об обидах, о нашей любви, которую оскорбили, и о той любви, которую мы оскорбили сами, и о счастье, которого нет. Но мы — дети, и мы ничего не знаем. Мы только молчим. Нам жутко обернуться. Нам кажется, что зал уже совсем потемнел, и потемнел весь этот большой, гулкий дом, в котором мы живём. Отчего он такой тихий сейчас? Может быть, все ушли из него и забыли нас, маленьких девочек, прижавшихся к окну в тёмной огромной комнате? Около своего плеча вижу испуганный, круглый глаз сестры. Она смотрит на меня: заплакать ей или нет? И тут я вспоминаю моё сегодняшнее дневное впечатление, такое яркое, такое красивое, что забываю сразу и тёмный дом, и тускло-тоскливую улицу. — Лена! — говорю я громко и весело.— Лена! Я сегодня видела конку! Я не могу рассказать ей всё о том безмерно радостном впечатлении, какое произвела на меня конка. Лошади были белые и бежали скоро-скоро; сам вагон был красный или жёлтый, красивый, народа в нём сидело много, все чужие, так что могли друг с другом познакомиться и даже поиграть в какую-нибудь тихую игру. А сзади, на подножке стоял кондуктор, весь в золоте,— а, может быть, и не весь, а только немножко, на пуговицах,— и трубил в золотую трубу: — Ррам-рра-ра! Само солнце звенело в этой трубе и вылетало из неё златозвонкими брызгами. Как расскажешь это всё! Можно сказать только: — Лена! Я видела конку! Да и не надо ничего больше. По моему голосу, по моему лицу она поняла всю беспредельную красоту этого видения. И неужели каждый может вскочить в эту колесницу радости и понестись под звоны солнечной трубы? — Ррам-рра-ра! Нет, не всякий. Фрейлейн говорит, что нужно за это платить. Оттого нас там и не возят. Нас запирают в скучную, затхлую карету с дребезжащим окном, пахнущую сафьяном и пачулями, и не позволяют даже прижимать нос к стеклу. Но когда мы будем большими и богатыми, мы будем ездить только на конке. Мы будем, будем, будем счастливыми! * * *Я зашла далеко, на окраину города. И дело, по которому я пришла, не выгорело, и жара истомила меня. Кругом глухо, ни одного извозчика. Но вот, дребезжа всем своим существом, подкатила одноклячная конка. Лошадь, белая, тощая, гремела костями и щёлкала болтающимися постромками о свою сухую кожу. Зловеще моталась длинная белая морда. — Измывайтесь, измывайтесь, а вот сдохну на повороте,— всё равно вылезете на улицу. Безнадёжно-унылый кондуктор подождал, пока я влезу, и безнадежно протрубил в медный рожок. — Ррам-рра-ра! И больно было в голове от этого резкого медного крика и от палящего солнца, ударявшего злым лучом по завитку трубы. Внутри вагона было душно, пахло раскалённым утюгом. Какая-то тёмная личность в фуражке с кокардой долго смотрела на меня мутными глазами и вдруг, словно поняла что-то, осклабилась, подсела и сказала, дыша мне в лицо солёным огурцом: — Разрешите мне вам сопутствовать.— Я встала и вышла на площадку. Конка остановилась, подождала встречного вагона и снова задребезжала. А на тротуаре стояла маленькая девочка и смотрела нам вслед круглыми голубыми глазами, удивлённо и восторженно. И вдруг я вспомнила. «Мы будем ездить на конке. Мы будем, будем, будем счастливыми!» Ведь я, значит, счастливая! Я еду на конке и могу познакомиться со всеми пассажирами, и кондуктор трубит, и горит солнце на его рожке. Я счастлива! Я счастлива! Но где она, та маленькая девочка в большом тёмном зале, придумавшая для меня это счастье? Если бы я могла найти её и рассказать ей,— она бы обрадовалась. Как страшно, что никогда не найду её, что нет её больше, и никогда не будет её, самой мне родной и близкой,— меня самой. А я живу… 1916 |