Кошмар продолжался четыре года. Четыре года несчастная Вера Сергеевна не знала покоя ни днём, ни ночью. Дни и ночи думала она о том, что счастье её висит на волоске, что не сегодня-завтра эта наглая девка Элиза Герц отберёт от неё окончательно околдованного Николая Андреевича. Эта несчастная Вера Сергеевна боролась за своё сердце и за свой очаг всеми средствами, какие только может дать современность в руки рассудительной и энергичной женщины. Она писала сама себе анонимные письма, которые потом с негодованием показывала своему преступному мужу. Она постоянно твердила ему о необычайном уме их гениального мальчика и подчеркивала, как важны для воспитания такого избранного существа твёрдые семейные устои. Она создавала домашний комфорт и уют, устраивала интересные вечера, на которые созывала выдающихся людей. Она занималась своей внешностью, делала гимнастику, массировалась, старательно выбирала туалеты, делала всё, что могла, чтобы быть в глазах мужа молодой, умной и красивой. Никогда, даже в первые годы супружеской жизни, не была она так в него влюблена, как в эти несчастные четыре года «кошмара». И действительно, если Николай Андреевич мог кому-нибудь нравиться, так именно в эти четыре года. Он сделался элегантным, каким-то подвинченным, загадочным, то бурно весёлым, то непредвиденно меланхоличным, декламировал стихи, делал жене подарки и даже отпускал ей комплименты, положим, большею частью, когда торопился уйти из дому и боялся, что его задержат. — Милочка, как ты интересна сегодня,— рассеянно бормотал он, целуя её в лоб,— носи всегда это платье. Или: — У тебя сегодня приём? Я безумно жалею, что не смогу прийти. Но я пришлю тебе корзину цветов. Пусть все видят, что я ещё влюблён в свою кошечку. От него всегда пахло волнующими духами, хотя он не душился. Он всегда что-то напевал, он приносил с собой какой-то воздух влюблённости, от которого все начинали беспокойно улыбаться, лукаво поглядывать и говорить на любовные темы. Раз в год Элиза Герц давала свой концерт. Вера Сергеевна заказывала к этому вечеру великолепный туалет, собирала друзей к обеду и потом приглашала их к себе в ложу. Николай Андреевич сидел отдельно в партере, и она следила в бинокль за выражением его лица. Николай Андреевич был, действительно, околдован Элизой Герц. Его спокойная, расчётливая купеческая натура не сливалась с чуждой для него средой Элизы, но как бы плавала в ней, ныряла и фыркала от удовольствия. Его удивлял и умилял весь этот элегантный сброд, эти вылощенные денди с бурчащими от голода животами, эти томные модницы с наклеенными ресницами, у которых всегда оказывались вещи задержанными в отеле за неплатёж. Эти завтраки в пять часов вечера, обеды в час ночи, неожиданные танцы, вся сложность и запутанность взаимоотношений этих странных и очаровательных людей. И самая странная и самая очаровательная из них — она, непонятная, до конца не узнанная, мучающая и себя и других, талантливая, яркая, бог, чёрт, змея — Элиза Герц. За все четыре года ни одного дня не был он спокоен и уверен за завтрашний день. Он никогда в ней ничего не понимал. Однажды она вернула ему посланный ей дорогой браслет, набросав карандашом на клочке бумаги: «Не ожидала подобного хамства. Мне стыдно за вас». И он, растерянный и униженный, два дня не смел показаться ей на глаза и ломал себе голову — почему она так оскорбилась, когда всего три дня тому назад он дал ей двадцать тысяч и она совершенно спокойно сунула их в свою сумочку и даже зевнула при этом. В другой раз, получив от него корзинку апельсин, она стала перед ним на колени и сказала, что в этом его поступке было столько девственной красоты, что она всё утро проплакала слезами восторга, а из апельсинов велела сварить компот. И никогда не знал он, что его ждёт. И часто, оскорблённый и униженный, возвращался он домой и искал утешения в преданности Веры Сергеевны. — Веруся, ты ангел, а я свинья,— говорил он.— Но ведь и свинья может требовать доли уважения и ласки. Обними меня, скажи,— ведь наш Володя замечательный мальчик? Я хочу жить для тебя и для него. Только. Заметь — только! Иногда он забегал домой всего на минутку, метеором, метеором, который сверкал радостью и напевал на мотив из оперетки: — До свиданья, Веруся. Живу тобой. Не задерживай — меня ждут скучные дела. Тра-ла-ла! Скучные, тра-ла-ла! Дела-ла-ла! И удирал. Кончился кошмар совершенно неожиданно… Элиза давно толковала об ангажементе в Аргентину. Николай Андреевич привык к этим разговорам и не придавал им особого значения. Иногда ему приходилось даже подписывать чеки для каких-то посредников, но ему часто приходилось выдавать деньги на самые непонятные нужды — на какую-то рекламу (чего — неизвестно), на погашение долга по концерту, который, полагалось, должен был дать доход, и т. д. Так что он особого значения этим посредникам не придавал. И вдруг оказалось, что аргентинская гастроль вовсе не мираж, а самый настоящий факт, и что нужно только выхлопотать паспорт и сейчас же отправляться. Разлука предполагалась на полгода и особенно Николая Андреевича не взволновала. — Отдохну, отосплюсь и поправлю делишки,— бодрил он себя. Ездили провожать целой компанией в Марсель. Было шумно, угарно и даже весело. Долгое время Николай Андреевич не мог оторваться от Элизиной жизни. Ездил по ресторанам с её подругой Милушей, чтобы говорить о ней, кое о чём выпытывать, кое-что проверять задним числом. Потом Милуша надоела. Она была и глупа, и некрасива, и носила старые Элизины платья. И всё, что говорила она о своей приятельнице, как-то опрощало Элизу, делало её понятной, лишало тревоги и загадочности. Он скоро бросил Милушу. Потом пришло письмо от Элизы с просьбой о деньгах и рассказами о бурном успехе. Он тотчас же послал требуемую сумму с восторгом. Через пять месяцев пришло второе требование. Он исполнил и его тоже, но уже без восторга. От письма её пахло какими-то новыми духами, вроде ладана. Очень противными. Стало скучно. Сразу сказалась усталость от бессонных ночей, кутежей и тревог последнего года. Потянуло спокойно пошлёпать пасьянс, поворчать на жену и завалиться в десять часов в постель. Вера Сергеевна отнеслась сначала с восторгом к счастливой перемене жизни. Потом её стало беспокоить, что ветреный супруг, предоставлявший ей всегда полную свободу, вдруг так прочно засел дома и выразил столько негодования, когда она раза два, увлёкшись бриджем, поздно вернулась. Она почувствовала некоторое неудобство и даже скуку от такого его поведения. — Ну, это, должно быть, ненадолго,— утешала она себя.— Скоро вернётся эта негодяйка, и всё пойдёт по-старому. Но по-старому дело не пошло. Николай Андреевич получил новое требование из Аргентины, на которое ехидно ответил телеграммой: «Получите при личном свидании», на что пришёл ответ, тоже телеграфный, в одно слово, латинскими буквами, но чисто русское: «Мерзавец». Вера Сергеевна, которая по праву невинной страдалицы часто рылась в письменном столе неверного своего мужа и для этой цели даже очень ловко приспособила, в качестве отмычки, крючок для застегивания башмаков, прочла эту телеграмму с двойным чувством — тоски и восторга. Восторг пел: кончен кошмар. Тоска ныла: что-то будет? И тоска была права. Очаровательный и нежный Николай Андреевич выскочил всклокоченный вепрем из кабинета со счетами в руках и задал бедной страдалице такую встрёпку за платье от Шанель и шляпку от Деска, что она горько пожалела о тяжёлых годах кошмара. А тут новое несчастье: «гениальный мальчик» оказался болваном и грубияном. Он в третий раз провалился на первом башо1, и когда отец резонно назвал его идиотом, молодой отпрыск, вытянув хоботом верхнюю губу, отчетливо выговорил: — Идиот? Очевидно, по закону наследственности. И тут родители с ужасом заметили, что у него отвислые уши, низенький лоб и грязная шея, и что вообще им гордиться нечем, а драть его уже поздно, и Вера Сергеевна упрекала мужа за то, что тот забросил ребёнка, а муж упрекал её за то, что она слишком с ним нянчилась. И всё было скучно и скверно. При таком настроении нечего было и думать о поддержании прежнего образа жизни. Уж какие там приёмы изысканных гостей. Кроме всего прочего, Николай Андреевич стал придирчив и скуп. Вечно торчал дома и всюду совал нос. Дошло до того, что, когда Вера Сергеевна купила к обеду кусочек балыка, он при прислуге назвал её шельмой, словом, как будто к данному случаю даже неподходящим, но тем не менее очень обидным и грубым. Так всё и пошло. Пробовал было Николай Андреевич встряхнуться. Повёз обедать молоденькую балерину. Но так было с ней скучно, что потом, когда она стала трезвонить к нему каждый день по телефону, он посылал саму Веру Сергеевну с просьбой осадить её холодным тоном. Вера Сергеевна перестала наряжаться и заниматься собой. Быстро расползлась и постарела. Она часто горько задумывалась и вздыхала: — Да! Ещё так недавно была я женщиной, жила полной жизнью, любила, ревновала, искала забвения в вихре света. — Как скучно стало в Париже,— говорила она.— Совсем не то настроение. Всё какое-то погасшее, унылое. — Это, верно, вследствие кризиса,— объяснили ей. Она недоверчиво качала головой и как-то раз, бледнея и краснея, спросила полковника Ерошина — старого забулдыгу, приятеля Николая Андреевича: — А скажите, вы не знаете, отчего не возвращается из Америки эта певичка Элиза Герц? — А бог её знает,— равнодушно отвечал полковник,— может быть, не на что. — А вы не находите, что следовало бы послать ей денег на дорогу? — ещё более волнуясь, сказала она.— Вы бы поговорили об этом с мужем. А? 1934 1. …башо… — экзамене (от фр. bachot). |