В метро передо мною дама с ребёнком. Ребёнку, должно быть, год с небольшим. Он круглый, толстый, одет в мохнатую шубку, тёплые гетры. Совсем катыш. В правой руке у него замусленный сухарь, который не сразу попадает в рот — рука-то короткая, рукав толстый, не согнёшь. Тычется сухарь, мажет по носу, щекам, словно сам по себе, а катыш кряхтит и ловит его ртом. Но главное дело катыша — не сухарь. Главное дело — подняться на ноги. Он сопит, кряхтит и молча борется с рукою матери, которая, не глядя, удерживает катыша на месте. Но эта-то рука и сослужила ему службу. Он уцепился за неё повыше, засопел, закряхтел и вдруг поднялся на своих толстых гетрах. Ухватился за спинку скамьи и устоял. Сидевшая на другой стороне дама увидела около своего плеча его руку, крошечную, с ямками, с очень розовыми пальцами с ноготками тонкими, точно слюдяными. Посмотрела да вдруг и чмокнула. Катыш рассвирепел. Весь задрожав от негодования, с грозным рёвом поднял он по-звериному свою мягкую лапу и неизвестно, что было бы с несчастной дамой, если бы катыш не потерял равновесия. Но он закачался и шлёпнулся на сиденье. Посидел, успокоился и призадумался, глаза заморгали, нос засопел — ясно, что человек думает. Потом уставился в одну точку, точно запечалился. Лизнул было свой сухарь. Нет, не то. Нет и от сухаря радости. Испорчено настроение, и баста. И вдруг чуть-чуть покраснел, мордочка стала виноватая и добрая. Закряхтел, уцепился, полез, встал, смотрит на даму, а сам двигает к ней руку поближе. Дама вытянула губы, поцеловала. А он засопел и другую руку, что с сухарем, тоже тянет. — Господи, неужто угощать собрался? Так и есть, тычет ей замусленный свой сухарь — лучшее своё сокровище — прямо в щёку, а лицо уже совсем виноватое, совсем доброе. И всё на этом лице: понял, что обидел, пожалел, и жить с этой жалостью не мог, и пошёл, и всё своё отдал, и счастлив. Где-то видела я уже вот этот самый момент… Где? * * *В маленьком садике при скверном ресторанчике маленького и скверного Туапсе завтракали мы в тугие, голодные времена — предбеженские. Ели с грязных тарелок бараньи ошмётки, хлеб чёрствый, кислый и пыльный. Тощий ресторанный пёс бродил между столиками, стучал хвостом по голым рёбрам и «ни от какой работы не отказывался» — ел даже огрызки от солёных огурцов. Совсем, видно, пропадать приходится. И вдруг в другом углу садика появился другой пёс. Видно, только что прошмыгнул в калитку. Остановился у столика, за которым старик пилил ножом какую-то жареную кожу, остановился и присел, не совсем присел, не до земли, а чуть-чуть поджался исключительно из унижения и чтобы подчеркнуть своё бедственное положение. И по всей позе видно было, что он сам сознает, как дело его незаконно. Старик взглянул на него и бросил ему через голову кость. Не успел пёс лязгнуть зубами, как в один прыжок тот, другой, ресторанный и законный, был уже на нём. Пыль, визг, вихрь, шерсть, хвосты, зубы. Через секунду уже на другой стороне улицы тихое повизгивание, и уныло поджатый хвост медленно скрывается в воротах. Победитель вернулся, полизал себе бок, разыскал незаконную кость, погрыз, задумался, опять погрыз вяло, без жизни, без темперамента. А ведь это всё-таки была ко-о-о-сть. Ведь не огуречный огрызок, а ко-о-о-ость. Да ещё, поди, с мясцом, потому что старик-то, владетель её и жертвователь, беззубый сидел и обгрызть её, как прочие посетители, не мог. Задумался чего-то пёс. Морду отвернул, заскучал. Неужто жалеет того, что прогнал? Чего жалеть-то? Лезут тут всякие, когда самому концы с концами не свести. Отряхнулся, подошёл к столу, минутку постоял да и отошёл. И работа, значит, на ум не идёт. Лёг у стены. Печальный, совсем расстроился. Вдруг фыркнул носом, вскочил и деловито, трусцой побежал через улицу. — Смотрите,— сказал мне сосед,— никак мириться побежал. Через минуту пёс, уже спокойный, совсем другой походкой вернулся в ресторан. Морда у него была слегка смущённая, но очень добрая и даже весёлая. На почтительном расстоянии следовал за ним тот — нарушитель прав, злодей и преступник. Злодей уже не боялся и не приседал, но явно старался держать себя скромно. Разыскал историческую кость и, хотя она была уже совсем объеденная и заваленная, забился с нею скромно под забор, явно подчёркивая, что к клиентам соваться не будет. Победитель рыскал без толку между столиками и так вилял хвостом, с такою силою, что даже весь набок поворачивался. Получил раза два здорового тумака, но даже не визгнул, так был счастлив. Вот вспомнила. И теперь знаю, что эти два — эта маленькая розовая мордочка ребёнка и звериная морда голодного пса — единым для меня связаны и в памяти моей, в душе, в жизни будут всегда рядом. Вспомнится одна — потянет за собой другую. На одном стержне они. На одной золотой нити. Единым связаны. 1925 |