Сказки волшебного леса

Волшебный лес

Волшебный лес

Всю жизнь я прожил на краю волшебного леса. Он совсем не большой, куда ни глянь — везде просвет. А с виду похож на любой другой — обыкновенный смешанный лес: осины да березы. Иногда попадаются елки — изящные и пушистые, они любят сбиваться в кучки, как болтливые подружки. Встречаются и дубы-одиночки, кряжистые и гордые, с кружевной листвой, пронизанной солнцем. И только один раз я увидел сосну — царицу над всеми деревьями. Ее ровный, как мачта, красноватый ствол устремлялся вверх, а крона шумела так высоко над головой, что казалась морем, катящим волны где-то за гранью сознания, там, где вокруг облачных рифов плещется небесная синева.
Зимой голый, под серебряной снежной накидкой, роскошно-золотой осенью и расцветающий весной, пахнущий свежестью и хвоей — он такой, какой есть, всегда был и будет таким. А я прихожу в него гостем, вероятно, незванным, но лес ведь не прогонит и не пожалуется. Я не знаю, рад ли он мне или только терпит мое присутствие. Но стараюсь не шуметь, ступать осторожно и дышать потише, чтобы, не дай Бог, не спугнуть какую-нибудь зверюшку, птицу или белку, или не наступить на жука. Я всегда брожу только по тропинкам, удивляясь, кто их проложил — еще ни разу мне не встретился во время прогулок ни один человек. Зато он полон сказок, мой волшебный лес. Может быть, для вас это просто шишки и желуди, или березовые чешуйки, или древесные грибы. Или цветок, пробившийся сквозь бурую листву и раскрывший хрупкие голубые лепестки. А для меня это чудо из чудес. Стоит на самую невзрачную шишку взглянуть по-другому, и можно увидеть в ней свернутую спираль жизни. Потяни за ее кончик — или как-нибудь по-другому спроси, и она раскроется, и начнет рассказывать. А тебе останется только послушать, а потом записать. И ты прослывешь сочинителем и фантазером. Тебе это нужно? Если да — то добро пожаловать в волшебный лес. Только смотри, не заблудись, потому что он коварен.
В нем очень много тропинок, переплетенных, как паучья сеть. Они, вроде бы, и не одинаковы — но попробуй запомни все эти повороты, подъемы и спуски, пни и поваленные стволы, и простертые над дорогой еловые ветки, моховые полянки, и крошечные ручьи… Заросли орешника, пятна голубых пролесок или белых ветрениц, или солнечных первоцветов, и большие, мшистые коряги… Да мало ли в лесу всяких примет.
И вроде бы, я исходил их все вдоль и поперек, эти тропинки, изучил, как страницу в букваре, и все равно иногда теряюсь. Кружусь на месте, иду и упираюсь в забор или в скоростную дорогу. Возвращаюсь по своим следам — и все равно попадаю не туда. Я озираюсь по сторонам и не вижу выхода — и в эти минуты мне чудится, что сам лес пробрался мне в голову своими зелеными пальцами и что-то в ней изменил.
А потом оказывается, что это, действительно, так. Вернее, сбиваются не только какие-то неведомые настройки у меня в мозгу. Меняется окружающий мир — а это еще страшнее. Я могу вернуться из леса и увидеть, что стены моего дома окрашены в другой цвет. Были, например, белыми, а стали желтыми или розовыми. Или черепица на крыше из красной сделалась черной.
Однажды я целых полчаса блуждал по лесу, а когда пришел домой, мне навстречу выбежала незнакомая собака. Огромная и черная, она дружелюбно виляла хвостом и, становясь на задние лапы, передними вспрыгивала мне на плечи и норовила лизнуть в нос. Ну и страху я натерпелся в тот день! Она еще какое-то время пугала меня, а потом я привык, тем более, что пес оказался очень добрым. Его, между прочим, звали Роланд, и мама утверждала, что он живет у нас уже много лет и практически меня вырастил. И правда, лучшей няньки я бы себе в детстве не пожелал. Сильный, преданный, в моем присутствии он превращался в плюшевую игрушку, в мохнатый коврик, в горячую печку, в товарища по играм, в молчаливого друга. Когда мне было больно — он утешал. Когда весело — радовался вместе со мной. А после моего очередного похода в лес Роланд исчез — именно тогда, когда я его почти полюбил. А родители клялись и божились, что у нас никогда не было собаки.
После этого случая я стал гулять осторожнее. Доходил до конца тропинки — и поворачивал обратно. Заблудиться таким образом было практически невозможно. А как мне хотелось иногда свернуть куда-нибудь в сторону или углубиться в кусты, под полог сияющей изумрудной зелени. Набрать осенью грибов, а зимой слепить в стороне от дорожки одинокого снеговика. Тропинки манили, а в душе шептала надежда. Что если Роланд вернется? Или произойдет еще что-нибудь хорошее? Увы. Мир полон доброго и злого волшебства. Но мы верим прежде всего в доброе. Особенно в детстве. Да и потом — тоже.
Юность — время нервное и тревожное. От благоразумия не остается и следа, привязанности слабеют — и тебя шатает, как березу на сильном ветру. Клонит почти до земли, а бывает, что и ломает. Как-то раз я отправился в лес свободным и холостым — и гулял до заката, до кровавого свечения на верхушках елей. До шафранного неба, в котором плавала бледная, как тающий лед, гигантская луна. Почти до темноты. А ночь в лесу — это ужас, который я никому не желаю испытать. Это отчаяние и чернота, и разверзшийся космос под ногами. Но мне посчастливилось. Я отыскал, наконец, дорогу и вышел из леса — а дома меня ждала ласковая жена. Я понятия не имел, кто она и откуда взялась. Как ее зовут, и где мы познакомились. И что обещали друг другу. Я даже не знал, женился ли по любви или по какому-то расчету. Но она накормила меня ужином и легла со мной в одну постель, и, как только я коснулся ее тела, сиявшего ярче луны сквозь тонкую ночную рубашку — все остальное уплыло в туман. Все, что было до и могло быть после — сделалось неважно. А через девять месяцев родилась наша дочь.
Я не стану ее описывать. Да и что можно сказать о маленькой девочке, о красивой малышке с глазами большими и ясными, как у меня когда-то давно. Скажу только, что привязался к ней — больше, чем к жене, больше чем к псу Роланду или к покойным теперь уже родителям. Она стала моим талисманом, ангелом, распростершим крылья над моей жизнью. Сколько сказок принес я ей из волшебного леса. Сколько удивительных историй. Сколько цветов, сколько звезд, сколько света расплескал у ее ботиночек. Я набирал для нее пригоршни сладких ягод. И лишь слегка запнулся на древесном корне — всего на одну минуту. Нет, на одно единственное мгновение, и небо качнулось золотыми облаками, и на полшага сдвинулся в сторону от тропы черный, рогатый пень. Я поспешил домой, слегка напуганный, но все, как будто, оставалось по-прежнему. Все лежало или стояло на своих местах. Разноцветные плюшевые зайцы на кровати, поверх одеяла, книжная полка, шкафчик с девчачьей одеждой.
— А где Лара? — поинтересовался я у жены.
Но та посмотрела на меня как на слабоумного.
— Как это где? В Гамбурге, конечно!
— В Гамбурге? — пролепетал я. — А что она там делает?
— Учится, — ответила жена, все сильнее удивляясь.
«Чему учится? Почему в Гамбурге? Ведь это так далеко!» — хотелось мне спросить, но я прикусил язык.
«Она же еще маленькая!» — чуть не закричал я, но сдержался.
Не было смысла спорить. Все перепуталось, карты перетасованы и розданы по-новому. И вроде бы не трагедия — уехать куда-то на учебу. Хотя бы и далеко, пусть бы и в Гамбург. Но я так ни разу и не увидел свою дочь с тех пор. Она исчезла из моей жизни, словно никогда и не была в ней. Не писала и не звонила.
Я дал себе слово не ходить в волшебный лес. Но все-таки пошел, и случилось страшное. Вернее, я так и не понял, что именно стряслось, пока я блуждал, спотыкаясь, в паутине тропинок. Совершил ли я какую-то подлость, предал кого-то, жестоко солгал, стал ли жертвой какого-то мерзкого преступления? Но во всех взглядах, устремленных на меня, теперь читались отвращение и жалость. А жена спала, отвернувшись к стенке, и шарахалась от моих прикосновений. Позже она и вовсе перебралась на диван в гостиной, забрав с собой мое любимое одеяло. С того дня мы почти не разговаривали, а встретившись случайно глазами, стыдливо опускали головы.
Нет ничего гаже вины или беды, о которых не знаешь и не смеешь гадать. А если все-таки начинаешь строить догадки — они чудовищны. Но я боялся спрашивать, что случилось, что сделал я или что сделали со мной, сомневаясь, смогу ли жить с этим ответом. Я страшился его больше, чем отчуждения в глазах любимой, чем холодной постели, чем шепотков соседей и коллег за спиной.
Полгода я терпел, понемногу размышляя, на какой осине удавиться. Но ничего не мог решить. А потом — отправился в лес. Я не взял с собой веревку, ушел налегке, мечтая лишь об одном — отдаться на волю судьбы. Ну не может она быть так жестока, убеждал я себя. Поиграла — и хватит. Верни мне — меня, очень тебя прошу. Я брел без цели, наугад, и деревья становились все гуще, а дорожка истончалась, зарастая корнями и утопая в палой листве. Стояла поздняя осень, и мелкий холодный дождь моросил сквозь пустые кроны, и ветер гудел между стволами, как в аэродинамической трубе. Я устал и замерз, и окончательно заблудился.
И вот тогда, уже совсем отчаявшись — я встретил его. Единственного, кроме меня, человека в волшебном лесу. Не молодого и не старого, но светлого лицом. Он сидел на пне под березой, запрокинув голову и ловя губами редкие дождинки.
— Пожалуйста! Помогите мне вернуться домой! — бросился я к нему. — Я не понимаю, что происходит. Не знаю, где я. Жизнь проносится мимо, как скорый поезд. А я даже не успеваю увидеть, что промелькнуло в окнах.
Он приблизился и обнял меня — тепло и крепко, как отец, как любовник, как мудрый и сострадательный учитель.
— Не надо тебе никуда возвращаться, — сказал, указывая на пенек. — Садись… Я расскажу тебе все.

Кто ты? Сны у рождественской елки

Кто ты?

Бывает идешь просто так, без цели — по обочине шоссе или краем леса. Под ногами у тебя гладкая твердь, а поодаль белеют крыши домов и, легкие, как чье-то дыхание, поднимаются серые дымки над трубами, туманя морозную голубизну неба. И вдруг тебя позовет тропинка, уводящая куда-то в сторону, в кусты, в чащу, в хрустальное безмолвие. Она глубокая и узкая, протоптанная в снегу. Ты даже не знаешь кем — человеком или каким-то лесным зверьем. Но ты ступаешь на нее, и за тобой смыкается пространство. Пусть ненадолго, но ты убежал из мира людей — от докучливых соседей и родственников, от коллег, друзей, знакомых и незнакомых, от стыда, вины и от самого себя. Ты хотел заблудиться — и сделал это. А теперь шагай вперед — и ни о чем не думай. Лесу не нужны ни мысли, ни слова. Он видит тебя насквозь, как букашку, ползущую по его огромной ладони. Он знает твое сердце и твои сны.
Давно уже в наших краях не случалось такой холодной зимы. Минус двенадцать градусов. Да еще ветер, противная, колкая поземка. Наверное, где-нибудь в Сибири такая температура считается теплынью. Но для Саарланда — это лютый мороз. Рождество осталось позади. Еще немного — и сменится календарный год, так что вместо числа «двадцать два» во всех официальных документах придется писать «двадцать три». А велика ли разница? Наверное, все-таки нет. Так что настроение у меня было не праздничное. Но и не плохое. Я чувствовал себя свободным и просто шел через лес, глядя по сторонам, но ни на чем не останавливая внимания. Трогал нависшие над тропой хрупкие ветви берез, прозрачные и звонкие, как сосульки. Отряхивал их от снега, чтобы увидеть, как рассыпаются лунной радугой, спрыгивая с деревьев, пушистые белые кошки. Я позволил холоду и свету вымести из души все обиды, страхи и огорчения последних месяцев и почти физически ощущал, как она очищается, становясь такой же сияющей и белоснежной, как все вокруг.
Березняк кончился, и начался смешанный лес. Потом стали попадаться елки, крепко спящие, нахохленные, укутанные в плотные серебряные шали. И вдруг яркая вспышка цвета. Елочка, наряженная по-новогоднему, в красных и синих шарах, в каждом из которых отражается ледяной мир. Она лишь слегка припорошена снегом, и даже угадывается вокруг тонкая стежка следов. Я замер, как вкопанный, потрясенный открывшимся мне чудом. В этой глуши… откуда? И главное — зачем? Ну, пусть не такая уж глушь. Все-таки поселок рядом. Не так много я прошел. Но все равно, зачем наряжать елку, которую никто не видит? Случайную, неприметную, растущую вдалеке от широких дорог. Каким надо быть одиноким, отчаянным романтиком. Или просто одиноким — бесконечно, до одури… чтобы сотворить себе эту маленькую разноцветную радость посреди леса.
Я привалился спиной к березовому стволу, выросшему чуть под углом, и смотрел на нее — до пляшущих пятен в глазах. Идти дальше расхотелось. Да я и не смог бы, потому что уже достиг последней точки. В полутора метрах от новогодней елочки обрывалась тропа. Дальше — или поворачивать назад, или брести по целине, почти по колено в снегу. И то, и другое не имело смысла.
Знаете, как это бывает, когда ночью не спится, и ты лежишь, сомкнув веки или щурясь на тусклую звездочку ночника, и вспоминаешь другие сны? И уходишь мыслями в неведомые края, в иную жизнь или в иную реальность. В то, чего нет, но, возможно, случилось давным давно, когда ты, такой, как сейчас, еще не родился на свет. Я стоял у наряженной елки, и телом, и умом погружаясь в сладкое и тревожное ощущение дежавю. Ведь это она — мерцающая красно-синими шарами, одетая в цвет и блеск — снилась мне каждую ночь и, кажется, совсем недавно. Каких-нибудь пару столетий назад, когда я верил, что счастье есть и я его достоин. Тогда она казалась стройнее и выше, и солнечное гало туманной звездой украшало ее вершину. Точно ангел раскрыл надо мной два белых крыла, спускаясь с небес на землю, но зацепился за ель и остался висеть на тонкой ниточке света, как новогодняя игрушка. И дул ветер, и снег мелькал в воздухе — не поземка, а настоящая метель, белое подвижное марево.
Я хотел узнать, кто нарядил елку, и спросил вслух: «Эй, тут кто-нибудь есть?». Расступились ветки, и из зыбкой пелены вышел он… или она… я не понял кто. Подернутый серебряной дымкой силуэт расплывался у меня перед глазами. А лица я не мог разглядеть из-за мельтешения снега. Но душа моя, как собака с поводка, рванулась к этому человеку. Словно сердце у нас когда-то было одно на двоих, но раскололось пополам, и этот неровный скол болел и кровоточил. Добежать, достичь в два прыжка, упасть в снегу на колени — и прижаться крепко-крепко, чтобы никогда больше не размыкать рук. Чтобы две половинки сердца срослись в одно — и утихла боль. Кто бы ты ни был, кем бы ты ни была — я твой, я иду к тебе… И в этот момент я всегда просыпался.
А сейчас я просто стою, прислонившись к дереву, и елка передо мной живая, и блестящие шары на ней слегка покачиваются, окрашивая монотонную белизну в странные радужные цвета. Очень холодно. И хотя в лесу нет ветра, я его чувствую: на щеках, на лбу, на онемевших губах… Он шевелит волосы мне на затылке, забирается под куртку и в брюки, и даже задувает в ботинки. Я цепенею. И хотя глаза мои широко открыты — как будто засыпаю. А потом словно колбы песочных часов опрокидываются. И мир из сна становится реальным. А мое собственное ленивое бытие обращается в сон. Глупый, скучный, лишенный настоящих красок.
И сам я уже не знаю, кто я — настоящий. Я словно играю на скрипке в мире настолько пустом, что в нем умирает все, кроме звука. И я в нем только звук — яркий, сверкающий, как рождественская елка, длящийся на одной чистой ноте за пределами бесконечности.
Однажды меня позовет тропинка, и я уйду в зимний лес, потеряюсь и больше не вернусь. И взметнется снег — искристой пылью, пометет метелью и сложится в туманую серебристую фигуру. Я не пойму, мужчина это или женщина. Но я рванусь, как собака с поводка — ему или ей навстречу. И в этом бесполезном усилии будет больше смысла, чем во всей моей прошлой нескладной жизни.
Кто ты?

Орфей

Ты засыпаешь глубже… И знаешь что? Если тебя зовут Орфей… допустим, это дурацкое имя дали тебе родители, начитавшись в юности глупых книжек… то это вовсе не значит, что ты отправишься в ад за своей Эвридикой. Возможно, ты боишься пыток и боли, или не выносишь жары, или в детстве тебя кто-то так сильно напугал, что с тех пор ты можешь спать только при включенном ночнике. Но ты пойдешь в зимний лес, тихим солнечным днем за неделю до рождества. И возьмешь с собой коробку елочных шаров — синих и красных. Лес — это не царство теней. И не геенна огненная. Наоборот, в нем нет тени и нет огня. Только мороз и свет. И тебе не будет страшно.
В конце звериной тропы ты отыщешь ее, растущую, как ни в чем не бывало — вашу с Эвридикой елочку. Вы выбрали ее вместе, за то что что она такая пушистая. И какая-то трогательная в своем сиротском пуховом платочке. Ты поставишь коробку на снег и вспомнишь, как вы с Эвридикой… а собственно, твою подругу зовут не Эвридикой, а Леной, но какая разница, ведь вы давно об этом забыли. Будь ты Ромео — и она бы стала Джульеттой. Все хорошее объединяется попарно.
Итак, вы вместе наряжали елку. Это был ваш маленький секрет, предрождественская игра. Ты вешаешь синие шарики, она — красные. Кто справился быстрее, тот и победил. И мелькали озябшие пальцы, то и дело переплетаясь в нежном, мимолетном пожатии, и звенели, стукаясь друг о друга елочные шары. И смех порхал между вами стаей серебряных бабочек. И падал с деревьев снег.
Ты помнишь, Эвридика всегда выигрывала. А ты сердился в шутку и говорил: «Ну, подумаешь, я заранее дал тебе фору». Хотя это было неправдой. И на самом деле ты очень хотел успеть раньше нее. Чтобы все синие шары уже висели на веревочках среди дымчато-зеленой хвои, а в коробке еще оставалась парочка красных, наливных и ярких, как спелые яблоки. Но Эвридика оказывалась проворнее, и ты, как ни старался, никак не мог за ней угнаться. Она — ловкая и сильная, хоть и хрупкая с виду. Она — как пантера в прыжке, высоком, плавном, словно парящем над крышами сонного поселка. Ее волосы — дикий мед. А походка, жесты — грация хищной кошки. Такой она была. Эвридика все делала быстрее тебя. Собирала трансформера. Убивала всех зомби в компьютерной игре. В гимнастическом зале взбиралась по канату. Взлетала по чердачной лестнице на крышу. Бегала наперегонки. Она и в любви тебе призналась бы первой. Но не успела. И ты не успел.
Прошлой зимой, в один из самых темных вечеров начала января — стылый и безлунный — она возращалась домой из университета и шла вдоль скоростной дороги, по узкой, петляющей краем леса тропинке, а ты остался на лекцию по матанализу. Если бы не это, терзал ты себя потом, если бы не дурацкая математика… ну что тебе стоило прогулять? Сказаться больным, попросить у кого-нибудь конспект? Разве не возникло у тебя в тот день дурное предчувствие, что нельзя отпускать Эвридику одну? Что она в опасности? Что этот вечер — один из самых обычных зимних вечеров — перетряхнет твою жизнь, как старую перьевую подушку, распорет по шву, вывернет наизнанку и перелицует — так что ничто уже больше не будет прежним? Нет, не возникло… Ты сидел, как обычно в светлой аудитории, записывая в тетрадку бессмысленные формулы, пока твоя подруга продиралась сквозь тьму, страх и холод, и слепящие огни встречных машин. И что с ней стряслось по пути, знают только лес и Бог. Но ни тот, ни другой, не ответят, не расскажут…
Ты понимаешь, что люди не пропадают просто так. Об этом тебе говорят друзья, приятели и родные, знакомые и незнакомцы. Тебе кричат об этом газеты, полные криминальной хроники. Но ты глуп и упрям, и продолжаешь надеяться, что твоя любимая жива. Ведь никто не видел ее мертвой, а если бы и так — ты не поверил бы и собственным глазам, а не то что чужим. Может быть, ее сбила машина, изранила, переломала и лишила памяти? И где-нибудь она бродит — твоя Эвридика — в нескончаемой ночи, в вечных сумерках разума, бессильная вспомнить себя или тебя. Или ее взял в плен лесной дух?
Ты не знаешь. Но за неделю до рождества ты приходишь к вашей елочке с коробкой разноцветных шаров. И думаешь, как она выросла — зеленая бедняжка. Как похорошела за год! Ты думаешь, что Эридика, будь она хоть где — обязательно придет, чтобы поиграть с тобой в вашу любимую игру. А не повесить ли на елку синие шары, размышляешь ты, но приходишь к выводу, что это не честно. Стоишь, озябший, сунув покрасневшие руки в карманы, и смотришь на коробку в снегу. Долго смотришь, до красно-синего мелькания перед глазами, и плачешь, и тебе не стыдно.
А после рождества ты возвращаешься на то же место, как преступник возвращается на место преступления — в жалкой, смутной надежде, что Бог услышал тебя. И видишь елочку наряженной, и застываешь, как пораженный громом. Ты успеваешь подумать, что Эвридика повесила и синие шары тоже — а это нарушение правил — но тут же отбрасываешь свою глупую мысль. Потому что ничто уже не имеет значения, ни выигрыш, ни проигрыш, ни соблюдение каких-то условностей. А важно то, что ты ощущаешь — спиной, затылком, всем телом, что ты в лесу не один. Он здесь, совсем рядом, в двух шагах от тебя — тот, кто нарядил елку. Он дышит тебе в затылок. Он смотрит на тебя взглядом, полным любви, ведь что, как не любовь, могло привести вас обоих в эту белую глушь, в эту вселенскую пустоту, за грань скорби и отчаяния. И, весь покрываясь холодным потом, ты спрашиваешь — чуть слышным, застывающим движением губ, не вслух, а как будто вовнутрь себя: «Эвридика? Лена… это ты?»
Может быть, это призрак. Или кто-то совсем посторонний — решил подшутить над тобой. А может, он вовсе тебя не знает, а просто играл с миром, с елкой, с лесом — в какую-то свою, тебе не ведомую игру. Но где-то над головой, в морозном потрескивании веток, в тихом шуршании оползающего снега, зарождается шепот: «Не оглядывайся, Орфей… Не оглядывайся! Пока я не выйду из тени на свет…»

Принцесса

А потом мне приснился мальчик… Очень маленький и несчастный, которого никто не любит. Ни бабушка, ни папа, а мамы у него нет. Она умерла, а как и когда ему никто не рассказал. Зато у него есть белая персидская кошка по кличке… нет, по имени Принцесса. Она целыми днями лежит на диване — зеленоглазая и курносая, мягкая, как пуховая перина — и мальчик, приходя из садика, ложится рядом с ней. Он не знает, любит ли его Принцесса, но от нее исходит тепло и нежность. От нее исходят странные звуки, похожие на бульканье воды в большой кастрюле. Их слышишь — и боль засыпает. Мальчик думает, что так уютно и хорошо бывает только рядом с мамой… а еще рядом с кошкой, для которой он — все равно что большой котенок. Он читает сказки про Белоснежку и Золушку, и про Кота в сапогах, и про Спящую Красавицу, и про Волшебника из Страны Оз. А кошка мурлычет ему прямо в ухо, и облизывает лицо шершавым розовым язычком, от которого мальчику смешно и мокро — и обоим хорошо.
Папа целыми днями пропадает на работе, а когда приходит домой — ругает мальчика. А бабушка выговаривает внуку с утра до ночи.
«Ты же не девчонка! Что ты лежишь на диване с книжкой и кошкой? Иди, поиграй в машинки!»
«Что ты читаешь про Золушку и Белоснежку! Это девчачьи сказки. Может, тебе еще и платьице сшить? Ты же мальчик! Иди, поиграй в войну!»
И мальчик опускает голову, краснея от стыда, и прижимается щекой к мягкому боку Принцессы. Он зарывается носом в душную шерсть и хочет умереть — просто так, без всякой войны. А у кошки мордочка плоская, и ей тяжело дышать.
Однажды утром Принцесса не просыпается. Она лежит под елкой, как рождественская игрушка, и ее зеленые глаза поблескивают мутно — осколками бутылочного стекла. Мальчик берет ее на руки и тормошит, и гладит безвольное тельце, и целует ее в курносую мордочку, и в нос, и дышит с ней в унисон, и дышит за нее — но она не оживает. И глаза блестят все так же стеклянно.
«Тьфу, — говорит бабушка, — кошка померла. Да и ладно — она была очень старая».
«Какая гадость, — морщится папа, собираясь на работу. — Выброси ее в помойку».
И мальчик убегает из дома.
Он идет по зимнему лесу с мертвой кошкой на руках и рыдает, как девчонка. Но некому его упрекнуть. Ему в сапожки набился снег, а за шиворот с дерева упала сосулька. Но он бредет — упрямо, не чувствуя холода, пока тропа не кончается, упираясь в одинокую, словно белым пуховым платком укутанную елочку. Она совсем не большая, ростом не выше мальчика, яркая и красивая, как на картинке. Под этой елочкой он и хоронит в снегу свою любимицу, понимая, что это только до весны. А когда снег растает, маленькая белая кошка останется голой и беззащитной, на мокрой земле — на съедение лесным зверям и птицам. Но больше он ничего не может для нее сделать.
Мальчик думает, а вдруг Принцесса не умерла, а только заснула? И как та спящая красавица из сказки очнется от поцелуев весеннего солнца? Все может быть… Он хочет положить на ее могилу немного цветов. Но их нет — всюду сухой, рассыпчатый, морозный декабрьский снег. Белая, безжизненная пустыня.
Но в снегу кто-то оставил коробку с красными и синими стеклянными шарами… И мальчик наряжает елку.

На этом самом месте

Случается, что протянешь руку за прекрасной розой и наткнешься на шип, о который уколешься до крови. А то и вскрикнешь от боли, потому что не ожидал подвоха, а доверился нежности, красоте и беззащитности цветка. Потому что со стороны розовый куст показался тебе маленьким райским садом, а в раю, как известно, ловушек нет. Ничего страшного! Крошечная ранка быстро затянется. Очень скоро ты и не вспомнишь об этом досадном курьезе. Но имей в виду. Цветы бывают разные, и шипы разные, и даже такие, что могут проткнуть тебя насквозь, пронзить, как пуля — навылет. Так что будь осторожен, любитель изящной красоты. Не порань сердце. Оно заживает долго.
Как я уже сказал, все началось с цветка. Странного и редкого, как залетная птица в наших краях. Я шел через лес, мокрый и пустой, как всегда — в межсезонье. Уже оттаявший, но еще не одетый в листву. И если на земле еще что-то происходило — кое-где пробивались сквозь лесную подстилку стебельки травы, а где-то поднимал голову первый подснежник. То древесные кроны сплетались в небе черной паутиной, лишенной даже проблесков зелени. Было солнечно и довольно тепло, так что я расстегнул куртку. И невольно дышал глубже — пахло землей и прелой листвой, и еще чем-то неуловимым, как аромат талого снега. Хотя самого снега давно уже не осталось, даже в самых глубоких или темных местах, в ямках и под корягами, и только белые звездочки первоцветов напоминали о нем. Оно затекало в ноздри вместе с чистым лесным воздухом — очень тонкое благоухание свежести и надежды, от которого кружится голова. Так пахнет ранняя весна.
Обычно я гуляю по тропинкам, но иногда сворачиваю с них и углубляюсь в чащу. В это время года она прозрачная, и заблудиться не страшно. Но на всякий случай я снимаю свой путь на телефон, чтобы потом вернуться той же дорогой. Это только кажется, что все деревья в лесу одинаковы. На самом деле они не больше похожи друг на друга, чем люди в толпе. У каждого — собственный характер, судьба, особые приметы. Кривые сучки, изгиб ствола, зарубки на коре, древесные грибы… Я уже не говорю про пни, поваленные стволы, вкрапления елок и молодых сосенок — яркие островки вечно-зеленого, и аркой сходящиеся кусты орешника. Сквозь последние мне неприменно хотелось пройти — эти природные арки казались порталами в другой, таинственный мир. И в общем-то, ничего особенного не случалось, я не вываливался в иное измерение, по ту сторону был такой же лес. Но иногда чуть-чуть менялся свет, или небо слегка бледнело, выцветая, как на засвеченном кадре, или край темной тучи наплывал на солнце. Или необычной формы облако, точно приклеенное, замирало надо моей головой. Какой-то едва заметный знак, возможно, нафантазированный. Тропинка, которая никуда не вела. Потому что уже через пару минут я стряхивал с себя это мимолетное нечто и шел дальше, как ни в чем ни бывало.
Но в тот раз мое внимание привлек высокий — в треть моего роста — пенек. Широкий, мшистый с одного бока, а с другого — потрескавшийся, и с гладким темным срезом. А на нем — как мне сперва почудилось, букетик. Впрочем, приблизившись, я понял, что это одиночный цветок. Крупный, с толстыми зеленоватыми лепестками, которые даже наводили на мысль о чем-то съедобном. Это не был цветок леса, что я мог бы понять. Скорее, что-то вроде орхидеи. Впрочем, я мало смыслю в растениях.
Я повертел его в руках и хорошенько рассмотрел, а потом, сам не понимая зачем это делаю, опустил в карман. И только вернувшись домой осознал, что совершил, по сути, воровство. Если орхидея на пеньке и предназначалась для кого-то, то уж точно не для меня. Может быть, мой необдуманный поступок расстроил чью-нибудь встречу, думал я покаянно, или помешал чему-то важному. Кто знает… Я не долго терзался угрызениями совести, рассудив, что до следующих выходных ничего не исправить — в ту неделю я работал допоздна — а только пообещал себе больше так не делать.
Шесть дней цветок пролежал на моем столе и лишь слегка увял. Возвращать его на место уже не имело смысла, но в субботу с утра я аккуратно завернул орхидею в носовой платок и сунул за пазуху, а сам отправился в лес по знакомому маршруту. Всю ночь накануне лил дождь, и тропинки развезло. Я перемазал в грязи ботинки и сам на себя злился. Но, пройдя через арку из кустов орешника, забыл обо всем на свете. Потому что на пеньке белело письмо. Обычный листок бумаги в клеточку, сложенный вдвое. Очевидно, вырванный из школьной тетрадки, не размякший от ливня, а только слегка влажный. И это не удивительно — он лежал на мокром дереве. Но, видимо, совсем не долго. Сверху листочек был придавлен красной заколкой для волос — в виде бантика. Не то чтобы я разбирался в девчачьей моде, но такие носят обычно девочки-школьницы или молодые девушки. Я взял записку и, развернув ее, быстро пробежал глазами.
«Кто-нибудь… пожалуйста… мне больно, мне плохо…»
Сумбурная, лихорадочная просьба о помощи, подобная посланию в бутылке, отданной на волю волн… Кто ее написал? И к кому обращался? Я растерянно огляделся по сторонам — на бурой листве не отпечатались ничьи следы. Нижняя ветка ближайшей березы обломилась и кровоточила прозрачным соком. А в высоких кронах деревьев пересвистывались какие-то птицы, и больше ничего особенного не было ни видно, ни слышно.
Я часто сочиняю на ходу сказки, поэтому всегда ношу с собой в кармане блокнотик и маленький карандаш. Эта привычка мне в тот день очень пригодилась. Я вырвал из блокнота страничку и торопливо накарябал ответ:
«Кто ты, и что с тобой стряслось? Чем я могу помочь? Сколько тебе лет?»
Последний вопрос был далеко не праздным. Если пишет ребенок… а вспомнив собственное детство, я задохнулся от отвращения и страха… то действовать надо немедленно. Немедленно! Не буду описывать, какие подозрения шевелились у меня в голове. Мне самому от них становилось дурно. Но что бы вы делали, зная, что кто-то в беде, а вам не известно, ни кто он, ни где живет, ни что с ним творится? Да, вот и я забросил все свои планы и чуть ли не каждые два-три часа возвращался на то же самое место. Но пенек оставался пуст. Письмо и заколку я забрал с собой. Вы спросите, ну, и зачем? Может, кто-нибудь другой, более толковый, чем ты, нашел бы и предпринял что-то разумное. Нет. Сложно объяснить и я, наверное, не сумею. Но это было мое. Мой личный вызов. Пусть и волей случая, но получилось так, что девочка доверилась мне. А значит, именно я должен был вмешаться, встав у обидчиков на пути, помочь и защитить.
Ночь я провел в кошмарах и тягостных мыслях. А на следующее утро он появился. Почти такой же тетрадный листок, но с оборванным краем, скатанный с трубочку и перевязанный красной ниткой. В отличие от вчерашнего — совсем сухой. Да и пень почти высох. Субботний день выдался безоблачным и теплым . Да и сейчас солнце било в глаза сквозь паутинные кроны, ослепляя и делая все вокруг невозможно ярким. Лес казался веселым и радужным. А в воздухе еще пронзительнее пахло весной.
Когда я разворачивал послание, у меня дрожали руки. И бледные от яркого света буквы с трудом складывались в слова.
«Это чудо! Чудо! Кто ты? Как ты ответил?» — написано крупно и неровно, наискосок. И дальше, мелким круглым почерком, не детским, но и не совсем взрослым. Красивым, ученическим…
«Меня зовут Андреа. Мне семнадцать лет…»
Не стану пересказывать ее письмо целиком. Да и не помню его слово в слово. Простое, немного наивное, оно увлекло меня и одновременно успокоило. Девочка писала о родителях, о маленькой сестренке, о любимой собачке — крохотном черно-белом собачонке по имени Лори, ласковом, но таком проказливом, что от него стонет вся семья, о школе и школьных подругах. Она выплеснула на меня свой мир — бесхитростный мир семнадцатилетней девушки, такой светлый, без единого черного пятна, но пронизанный едва заметной печалью — что моя болезненная тревога сменилась тихой грустью.
А в конце она добавила:
«Как мне помочь? Я не знаю… Что ты можешь сделать. Просто будь рядом…»
Разве не этого мы все для себя хотим? Чтобы кто-нибудь — не важно кто — был рядом, когда нам плохо и трудно?
Я знал, что с людьми — даже очень юными — порой случаются всякие вещи, от самых трагичных до пустяковых. Но кто я такой, чтобы оценить глубину трагедии? И какое имею право называть пустяками человеческие страдания? Даже если с высоты моего опыта и лет они выглядят маленькими и ничтожными, как деревенские домики с вершины горы? Ведь если стоять рядом — эти дома огромны. И столько всего вмещают — жизней, судеб, событий и чувств.
И не важно, что это — первая несчастная любовь, плохие оценки в школе, ссора с мамой или еще с кем-то близким. А может, и нечто совсем другое. Андреа так и не написала, что именно с ней произошло. Но я протянул ей руку, не задумываясь, сквозь пустоту и неизвестность. Сквозь боль — ее, мою… Сквозь заколдованное лесное пространство. Так началась наша странная дружба.
Я приходил к заветному пеньку чуть ли не каждый день. Один раз даже поздно вечером и, застигнутый темнотой, едва отыскал обратную дорогу. Не то чтобы наши леса были такими уж дремучими, или в них водились опасные звери. Ничего подобного. Но тропинка пропала, и в мутно-кофейной тьме силуэты деревьев обратились черными, страшными чудовищами — с растопыренными лапами и острыми когтями, которые цеплялись за одежду и норовили расцарапать лицо. Я блуждал в трех соснах час или два. Но в кармане у меня лежало письмо, прочтенное при слабом огоньке зажигалки. Я рисковал его спалить — но все равно не мог удержаться и подождать до дома, и, продираясь через ночные заросли, повторял все, что успел запомнить.
«Расскажи мне о себе, Андреа. Просто расскажи», — просил я ее.
И она рассказывала.
О том, как Лори, еще совсем щенком разгрыз на диване пластмассовую чернильницу, и за это мама чуть не выгнала его из дома. И как сестренка прищемила палец беговым тренажером, да так, что пришлось среди ночи везти ее в больницу. И про школьный спектакль, на котором ее лучшая подруга играла царицу Савскую, и про семейный отпуск в Брюгге. Про то, как однажды покрасила волосы в зеленый цвет, потому что очень соскучилась по весне. Даже про какого-то парня писала, одноклассника — наверное, он ей нравился. И много-много всего… И все вперемешку, как яркий фейерверк, и на всем словно лежал глубокий снег тоски.
Вы спросите, конечно, к чему эта дурацкая игра с письмами на пеньке? Почему было не обменяться телефонами или электронными адресами? Да хотя бы и встретиться, и поговорить? Ведь это гораздо проще. Я и хотел, но… Наверное, опять не смогу объяснить. Андреа столько раз называла нашу переписку чудом! Она повторила это несколько раз — крупными буквами, с восклицательным знаком. Не думаю, что рядом с ней не было друзей. Родители, сестра, подружки — близкие и любимые люди. Но чудо! Позвольте, я расскажу вам, что это такое… Чудо — это как разговор в темноте, когда не видишь собеседника, но всем телом ощущаешь его присутствие, слышишь его дыхание, ловишь каждое слово. Когда тон становится доверительным, а обычная беседа превращается в исповедь. Это чудо дарил нам волшебный лес. И не мог подарить никто другой.
И все-таки о себе я писал неохотно, и на вопросы Андреа — к счастью, редкие — отвечал уклончиво. Не то чтобы пытался что-то скрыть. А только что я мог ей рассказать? Что мне уже за сорок и по возрасту я гожусь ей в отцы? Наверное, она представляла меня ровесником. А впрочем, кто знает. Юные девушки по-разному относятся к взрослым мужчинам. И почему, думал я иногда, мы не могли бы когда-нибудь встретиться — просто как два человека — лицом к лицу. И тогда… А что тогда? Ничего. Я не хотел погружаться в иллюзии и вытаскивал себя из них за волосы, как барон Мюнхаузен из болота.
Так что, не желая говорить о своей жизни, я развлекал девочку сказками. Я знаю их столько, что хватило бы и на десять лет непрерывной болтовни. И в любой момент могу сочинить новую. Это не труднее, чем поймать бабочку или стрекозу — только протяни руку, и крылатое диво само сядет к тебе на ладонь. И я их ловил — для Андреа. Я придумал для нее историю про волшебный город, выросший на древесных корнях, и про озерного кота, и про наряженную елку в лесу, и про ожившие меховые шкурки. Про снегирей и про глиняных птичек, и про бельчонка, исполнявшего желания, и про красивую девушку, живущую в зеркалах. И много-много других… Не знаю, что вы обо мне сейчас подумали, наверное, сочли фантазером и пустомелей. Возможно, так и есть. Но какая разница? Андреа мои сказки радовали. А вместе с ней радовался и я.
А тем временем, лес расцветал, облекаясь нежно-дымчатой зеленью, еще прозрачной и легкой, как голубиный пух. По недавно бурой земле растекались голубые ручейки пролесок, и белели снежные островки ветрениц. Кое-где мелькали сине-розовые медуницы, и все это пестрое великолепие сверкало на солнце, жужжало первыми шмелями, ширилось и сливалось в бескрайний цветочный ковер.
Опьяненный весной и сказками, я не сразу заметил, что послания моей подруги становятся все короче, все печальнее. Она словно ускользала куда-то, таяла, как Снегурочка, от теплых лучей апрельского солнца. Иногда чернила расплывались, точно от слез. Впрочем, возможно, на бумагу что-то капало с ветвей, хотя погода стояла ясная и сухая. И все чаще пенек оставался пустым. Я забеспокоился.
«Что с тобой, Андреа?»
«Ничего…»
И три дня — ни одного письма. А потом — неровное, сбивчивое. И снова — эта странная просьба, быть рядом, и бессвязные жалобы, я не мог понять на что.
«Да что же с ней такое происходит?» — думал я, мучимый неясной тревогой. Поговорить бы, нормально, без этой «голубиной почты», такой медленной, что от страха можно сойти с ума. И я решился. Написал коротенькую записку с просьбой о личной встрече.
«Если сможешь, Андреа, завтра, в шесть вечера, в лесу, у нашего пенька… Я буду ждать тебя. А если нет — напиши и назначь другое время».
Только на полпути домой до меня вдруг дошло, как превратно она могла понять мои слова. Но я же ничего плохого не имел в виду! Ругая себя распоследним глупцом, я повернул обратно, и, хотя прошло минут двадцать, не больше, вместо моей записки лежал ее ответ.
«Не знаю, про какой лес ты говоришь, Алекс. Я уже два месяца не встаю с постели и скоро умру. Письма кладу в больничную тумбочку. И там же появляются твои».
Если бы все деревья в этот миг вырвались из почвы вместе с корнями и улетели на юг, я бы не был так потрясен, как прочитав это простодушное откровение. Я поверил ему сразу — и бесповоротно. Ведь я чувствовал уже давно, что горечь ее писем — это тоска идущего на казнь. И что на все мелкие радости жизни Андреа смотрит как будто сквозь мутное стекло, как на беззаботное и счастливое — но прошлое.
Целую неделю я не был в волшебном лесу. Не мог себя заставить. Только сделаю шаг к порогу — и ноги сразу деревенеют. Оправдывался перед самим собой, что устал на работе, что скоро стемнеет и глаза слипаются. Потом, в воскресенье, все-таки пошел — с пустыми руками, без записки или подарка. Не зная, что сделать и что сказать. Такая растерянность воцарилась в душе, что я пару раз сбился с пути, хотя казалось бы, знал его настолько хорошо, что мог бы пройти с закрытыми глазами. Наконец, все-таки отыскал ту самую зеленую арку, почему-то сиявшую в солнечном свете и словно пронизанную яркими лучами насквозь. Это выглядело непривычно, и только пройдя под ней, я понял, в чем дело.
За кустами орешника лес обрывался. И там, где прежде торчал из земли наш с Андреа пенек, где плакала соком береза — на этом самом месте — появилось озеро. Спокойное и плоское, как огромное зеркало, с темно-золотой водой и берегами, поросшими сухим тростником. Стоило мне приблизиться, как из травяных зарослей поднялась белоснежная цапля и, медленно взмахивая широкими крыльями, описала круг над моей головой. Я стоял, не смея шелохнуться, а она все кружила в ослепительной синеве, не улетая.
Чем дольше я смотрел, тем привычнее казалось все вокруг. Простор, тростники, озеро. Оно как будто всегда находилось здесь. Но я знал, что это юная жизнь разлилась от берега до берега, и душа выпорхнула из тела белой птицей. Лети, храбрая девочка, пусть облака будут тебе пухом. Лети и ничего не бойся. Я рядом.

Меховые шкурки

Замок с привидениями, говорите? Бледные силуэты, зыбкие, как дым… шаги в ночи, гулкие стоны и бесплотные голоса, и призрачная кровь на стенах… Говорят, в страшных подземных тюрьмах, сохранившихся со времен инквизиции, до сих пор обитают призраки убитых и замученных. Я в это верю, хотя в жизни ничего такого не видел. Да и не любитель я средневековых замков, дворцов, подземелий и прочих древностей. Но позвольте я расскажу вам, как однажды купил дом с привидением.
Он достался мне за бесценок. Вдобавок со всей мебелью и вещами, вплоть до одеял, подушек и кухонной посуды. Одному очень дальнему родственнику срочно понадобилось переехать в другую страну. И не было уже времени возиться с маклерскими конторами. А тут подвернулся я — вроде и не совсем чужой человек, давно мечтавший о собственном уголке.
Собственно, сам дом оказался нежилым, доверху заваленным досками, кирпичами и ломаной черепицей, и практически в аварийном состоянии. Впоследствии я очистил его от стройматериалов и привел в порядок. Ну а сперва поселился в пристройке, маленькой, всего на две комнаты, но уютной. Просто обставленная спальня и гостиная — она же кухня, и она же столовая — были смежными и отделены друг от друга бамбуковой занавеской. Причем кухонный уголок и обеденный стол занимали примерно половину комнаты. А в другой половине стоял угловой кожаный диван, стеклянный столик и небольшой книжный шкаф. Его полки, правда, пустовали — но я быстро заполнил их своими книгами. Это было единственным, что я взял с собой из прежней жизни, если не считать одежды, электрической бритвы и зубной щетки. В гостиной даже находился камин, который полагалось топить брикетами или дровами. А перед камином лежала настоящая медвежья шкура.
В первые дни на новом месте я чувствовал себя неловко. Как будто пришел к кому-то в гости, а хозяев дома нет. Я передвигался бочком, опасаясь что-нибудь случайно задеть и опрокинуть. Стеснялся сидеть на диване, а по ночам долго ворочался без сна, вздрагивая от каждого шороха. А по жестяной крыше то стучал дождь, то с грохотом — как мне казалось — падали с дерева каштаны, то ухала в ближайшем лесу сова, то стрекотал сверчок где-то под кроватью, то в гостиной кто-то огромный тяжело возился, скребся и ходил. И если природные шумы я еще мог как-то стерпеть, то вторжение в мою собственную квартиру, хотя бы и мнимое, меня пугало.
Вы спросите, зачем я лежал и боялся, вместо того, чтобы пойти и убедиться, что все в порядке? Что ж, наверное, я немножко трус. А звуки слышались так отчетливо, что у меня не оставалось сомнений — что-то, действительно, не так и кто-то там есть. Может, он, как чудовище из детских фантазий, не тронет меня, пока я притворяюсь спящим? А стоит себя обнаружить — и мне конец, утащит в черную страшную тьму, на самое дно ада… Видите, какой я идиот? Но однажды я это сделал — уж очень хотелось пить, так что все во рту пересохло, а бутылка с минеральной водой осталась на кухне. Я встал и зачем-то натянул джинсы — это в своей-то собственной квартире, посреди ночи! Крепко зажмурился и нырнул в тростниковый водопад занавески. А когда открыл глаза — увидел его.
Темный и почти плотный, размером с крупную собаку, он потерянно слонялся из угла в угол. Скреб лапами диван, не причиняя ему, впрочем, ни малейшего вреда. Принюхивался то там, то здесь, и ворошил золу в камине. Его шкура по-прежнему лежала на полу, на том же самом месте, но выглядела мертвой и пустой, как сброшенная змеиная кожа.
Я остолбенело разглядывал его, мохнатого бурого мишку, наверное, еще медвежонка, и мой страх таял, как сосулька под лучами весеннего солнца. И как она — превращался в слезы. Меня, точно соленое море, с головой захлестнула его тоска, растерянность и даже не отчаяние… ведь это человеческая эмоция… а внутренняя маята красивого дикого зверя, насильно вырванного из привычного мира и замурованного в тесной комнате. Он не понимал, что с ним случилось. Не помнил, а может, и не осознал того момента, когда охотничья пуля разрывала ему внутренности или прошивала навылет голову. Случается, что и люди — если верить всяким мистическим фильмам и романам — не всегда замечают, как переступили черту, продолжая считать себя живыми. Так что говорить о медведе. Но я-то знал. Его держала в моих четырех стенах не хлипкая запертая дверь, которую он, навалившись всем своим — когда-то немалым — весом, наверное, способен был сорвать с петель. Его держала в них смерть. Я больше не боялся и подошел к нему совсем близко, так, что, наверное, мог бы, протянув руку, коснуться его меха. Или не мог бы… Возможно, мои пальцы погрузились бы в туман, в липкое, влажное ничто. А то и вовсе схватили бы воздух.
Призрачный зверь совсем не обращал на меня внимания и, наверное, даже не видел. Но он находился здесь, в моей гостиной. Косматый бурый мишка. И он страдал.
Я ненавижу охоту. Никогда не понимал, как такое возможно — отнять чью-то жизнь, просто так, ради забавы. В древние голодные времена наши первобытные предки забивали мамонтов и прочее зверье ради мяса. Но сейчас, в наше время, когда магазины полны едой? Чем оправдаетесь, убийцы, какой необходимостью? В середине лета, за полтора месяца до моего переезда, я гулял по лесу, и забрался далеко — дальше, чем обычно. Меня одолевали всякие мысли, и я шел по тропинке, забыв о времени. Благо, она бежала вперед, извиваясь, но не раздваиваясь, и можно было не думать про обратную дорогу и не бояться заплутать. Я следил за ней ровно настолько, чтобы не споткнуться о древесный корень или, свернув в сторону, не налететь на ствол. Но вот, тропка истончилась и пропала. Я остановился, озадаченный, не понимая, где я и куда дальше идти.
Сквозь редкие древесные кроны сочился мягкий зеленый свет вперемешку с солнечными пятнами. Высоко над моей головой ветер шевелил листву, и золотые пятна качались, и качался мир у меня в глазах. Я стоял на крошечной полянке с кострищем посередине и с лежащей наискосок упавшей березой. И береза эта, и земля вокруг нее, вплоть до черного, выжженного круга, поросли густым мхом. А на деревьях, на нижних ветвях или прибитые к стволу, висели меховые шкурки и маленькие, выбеленные временем черепа с рогами или зачатками рогов. Я разглядывал их с изумлением и жалостью. Две белочки. Кто-то длинный и серенький, возможно, заяц. Неизвестный мне пушной зверек с темной шерсткой — куница? И небольшая лисичка… лисенок… Я видел такого пару раз в нашем лесу. Маленькие, они доверчивы к людям и бесстрашно выходят на дорогу. Наверное, их можно даже погладить — если повезет. Но я опасался это делать, зная, что лисы разносят бешенство. А рогатые черепа, несомненно, принадлежали оленятам. Еще вокруг были разбросаны какие-то перья. Некоторые выкрашенные краской, другие — пестрые, естественных серых и коричневых цветов. Из-за неспокойного света мех переливался множеством оттенков, искрился на солнце, и шкурки казались живыми.
Понятия не имею, что за ритуал совершался на этой поляне. Может быть, и никакой. Возможно, подростки жгли костер и играли в некую игру. А трофеи взяли у отцов или в каком-нибудь охотничьем клубе. Но на меня вдруг накатило такое чувство вины перед убитыми детьми леса, что я покраснел от стыда и не смел поднять глаза. Я гладил мягкие меховые шкурки, теплые от солнца, и просил у них прощения. За то, что я человек. Такой же, как и те двуногие, что с ружьями пришли в их дом, чтобы отнять самое ценное. И пусть не я причинил зло этим бедным зверькам, разве не все люди так или иначе отвечают друг за друга? Не знаю… Да и не о том речь.
Тот же самый стыд я испытал, сидя в собственной гостиной и глядя на растерянно топочущего по комнате медвежонка. И еще — сильное, до боли, желание помочь. Вот только как? Нельзя отменить уже совершенное, обратить вспять реку судьбы.
На следующий день я набрал в саду шишек, еловых и каштановых веток и рассыпал их перед камином. Пусть малыш хоть немного порадуется, учуяв что-то знакомое. Есть он в своем состоянии, конечно, не мог, рассуждал я, но, может быть, у него сохранилось хотя бы обоняние? Иначе зачем он так внимательно обнюхивал мои углы? Вы скажете, что я чокнутый, и, наверное, будете правы. Но слушая до утра, как он катает по полу шишки, я — впервые за много таких же беспокойных ночей — тихо улыбался в полусне, и сердце мое билось спокойно.
На работе я клевал носом, и все-таки продолжал размышлять — что еще можно сделать? Скажем, уничтожить медвежью шкуру, изрезать на мелкие кусочки или сжечь? И таким образом подарить несчастному зверю покой? Но имел ли я право лишать его пусть и призрачной — но жизни? Я по природе своей тугодум, а тут, вдобавок, на меня навалилась эта многодневная усталость и недосып, так что мысли путались и блуждали, как огоньки в тумане. Я никак не мог сосредоточиться. Вечером после ужина очень хотелось прилечь, но я умылся холодной водой и отправился в лес. Там хранились ответы на все вопросы. И разгадки любых загадок.
Я брел по тропинке, и голова слегка кружилась, и ранняя осенняя желтизна казалась ярче в лучах закатного солнца. Я дышал осенью, неуловимым запахом увядания, и лес понемногу проникал в меня. Я становился им — его зеленью и позолотой, его светом и нежными акварельными красками, и пронзительной голубизной сентябрьского неба. А потом и сам не заметил, как очутился на знакомой полянке.
На ней почти ничего не изменилось. Только перья исчезли, а мох слегка порыжел. Зато шкурок прибавилось. Я насчитал уже четырех белок вместо двух. Зверька, похожего на горностая. И волка, а может, волчонка. Тоже некрупного, переливчато-серого, впрочем, это могла быть и собака-лайка.
— Прости, волчок, — сказал я ему чуть слышно — но какая разница, ведь он не услышал бы меня все равно — и без сил опустился на поваленный березовый ствол. Кто внушил нам мысль, думал я, будто мы цари природы и чем-то лучше этих невинных тварей? Глаза у меня слипались и, от усилия во что бы то ни стало держать их открытыми, наполнялись слезами. Солнечный мир бледнел и расплывался сказочной радугой.
Очнулся я от резкого холода. В сентябре земля остывает быстро, а я лежал на мху, в полуметре от кострища, скорчившись и обхватив себя руками. Сквозь ветви деревьев светила полная луна, и вся полянка была залита странным хрустальным светом. Мне почудилось, будто я в раю, потому что волк возлежал вместе с олененком, а зайчик играл с лисой в догонялки. Вокруг прыгали, резвились и кувыркались в ночном сиянии мелкие зверята. Их пустые шкурки темнели на ветвях большими мертвыми листьями. А выпорхнувшие на свободу души весело носились по лунной полянке, ловкие, стремительные и счастливые, как птицы, выпущенные из клетки. Больше не жертвы и не хищники, они совсем не боялись друг друга.
Наверное, на этом я мог бы закончить свою историю, ведь вы и так уже догадались, что я сделал, возвратившись домой. Да, я вернул моего призрачного соседа туда, где ему надлежало быть. Думаю, бурый мишка прекрасно вписался в эту компанию лесной малышни. Я надеюсь, они подружились.

Озерный кот

Все дороги ведут в Рим, говорите? Не знаю, может, вы и правы. Но сколько я ни брожу по лесу, а дойти до Рима ни разу не случилось. Зато половина, если не более, тропинок, в каком бы направлении они не устремлялись, рано или поздно, как лучи к солнцу, сходятся к лесному озеру. Вода в нем чистая, словно жидкий бриллиант, и всегда прохладная — даже в самый жаркий день. В ней водятся юркие серебряные рыбки, а поздней весной и в начале лета — головастики, которые потом превращаются в крохотных лягушат. Берега поросли тростником, а в маленькой заводи со стороны леса иногда распускаются водяные лилии.
Но это озеро — не простое. Возможно, никто, кроме меня, не знает его секрет. Но если подъехать к нему на машине, свернув со скоростного шоссе, то попадешь на уютный травяной пляж. Там чисто и можно хорошо отдохнуть всей семьей, а если захочется — то искупаться. Но ничего необычного вы при этом не увидите и не испытаете. Можно поймать банкой или сачком пару мальков или личинку стрекозы и понаблюдать за ними. Или полюбоваться танцем поденок над водой. В общем, озеро, как озеро. Мы с женой и дочкой не раз устраивали возле него пикники, играли в бадминтон или загорали, расстелив на лужайке большие пляжные полотенца.
Но если хочется волшебства — именно волшебства — идти нужно через лес, одной из долгих, извилистых тропинок. Мимо гнилых пней и высоких папоротников, и грибных россыпей во мху, и цветочных полянок, и колючих зарослей мелкой, но очень сладкой дикой малины. Мимо всяких лесных чудес, на которые натыкаешься невзначай. То резную фигурку обнаружишь у тропы, непонятно, кем сделанную, то необычный камень, то елку, наряженную стеклянными шарами. То увидишь огромное гнездо на дереве. Или — на полянке — расписную избушку, яркую, как на картинке. Ни дать ни взять пряничный домик злой колдуньи. Но ты — не Гензель, и, вздохнув облегченно, проходишь мимо.
Там, в лесу, текут ручьи и питают озеро живой водой. И нет, живая вода — это не метафора. Если опустить в нее пораненный палец — кровь остановится мгновенно. А пара глотков исцелит почти любую болезнь. Но пить ее надо, не сходя с места и зачерпнув горстью, а не ковшиком или стаканом. Однажды я слег с тяжелым воспалением легких. Мне было так плохо, что я почти не мог дышать, и жена, испугавшись, хотела везти меня в больницу. Но я все-таки сумел отослать ее под каким-то — уже не помню каким — предлогом, а сам, с температурой под сорок, почти ползком добрался до лесного ручья. И знаете что? Домой я возвращался, уже весело насвистывая. А супруга назвала меня притворщиком и симулянтом.
Так что, в ней ли дело, в целебной воде, текущей, возможно, из самого сердца планеты, вобравшей в себя ее адский жар, и ее каменное спокойствие, и тысячелетнюю мудрость? Или волшебна сама земля? Или деревья, трава, цветы, растущие вдоль ручьев, или птицы, вьющие гнезда над ними, в древесных кронах? А может, все вместе? Кто объяснит волшебство леса?
Но если прийти к озеру одной из его тропинок — оно окажется совсем другим. На первый взгляд — неуловимо. Чуть меньше или чуть больше, с пляжем, изрезанным родниками и даже слегка заблоченным. Выше и гуще станет золотой тростник — ярче на солнце и голосистее на ветру — а в воде, у самого берега, распустятся желтые ирисы. В ней появятся гигантские рыбы, те, что не суетятся, подобно малькам, а неподвижно стоят у огромных коряг, шевеля плавниками. Да и сама вода изменит цвет, из серо-голубой сделается зеленоватой или коричневой, или темно-золотой, или даже охряной. К такому озеру слетятся утки, гуси, цапли. Оно наполнится таинственной жизнью. Изнутри, снаружи и вокруг… Так что, если бродить какое-то время по его берегам, можно совершить много маленьких открытий. Или пережить одно большое чудо. Кому как повезет.
Вы скажете, что за глупости. Озеро все равно остается озером, с какой стороны к нему ни подойди. И ручьи впадают в него несмотря ни на что. И на карте оно будет все тем же слегка неровным голубым пятном, с одного бока окруженным густой зеленью, а вторым — почти примыкающим к ровной черной стрелке скоростного шоссе. А я вам отвечу: все так — да не так. Поэтому что это магия, в которой вы — не в укор вам будь сказано — ничего не понимаете. Магия разных дорог.
Если долго блуждать по волшебному лесу, можно так запутаться, что не знаешь уже, ни куда попал, ни кто ты сам. Словно становишься другим человеком, с другой судьбой. Ты изменился, вобрал в себя все вехи своего пути. Вы проникли друг в друга — ты и твоя дорога — породив новую реальность. Ты шел и шел, и очутился в каком-то неправильном месте, которое, тем не менее, заслужил. А иногда, наоборот, кажется, что это место — единственно правильное на Земле. И не то чтобы заслуженное. Оно — как обещание награды в далеком будущем. Преддверие твоего личного рая… Но, простите, я увлекся вступлением и забыл, что собирался рассказать вам историю про озерного кота. Вот она.
Стояла обычная в наших краях затяжная поздняя весна — не холодная и не жаркая, а теплая, как парное молоко. Время, когда в садах отцветают магнолии, а кроны деревьев окутаны нежной изумрудной дымкой и, кажется, куда-то плывут на фоне ослепительно-солнечной голубизны и мягких жемчужных облаков. Вдобавок, воскресенье, и недавно законченный очередной ремонт в доме. Так что заняться особенно нечем, кроме как отдыхать и наслаждаться хорошей погодой. И вот, мы всей семьей решили отправиться на озеро, и супруга предложила:
— Давай не поедем на машине, а пойдем через лес. Смотри, какой день чудесный! Заодно прогуляемся. Ты же знаешь все эти тропинки.
Я пожал плечами, не осмеливаясь сказать правду. О том, что знать лесные тропинки невозможно. Что они, словно путеводная нить Ариадны, сами ведут тебя, куда захотят, и ты не господин над ними. А может, я просто боялся, что чудеса разлетятся, как вспугнутые птицы, при виде моей жены? Но Анну не переспоришь. И, побросав в сумку пляжные полотенца, бутылки с водой и коробку печенья, мы пошли.
Добрались, как ни странно, без приключений и даже быстрее, чем я расчитывал. Видно, только меня любит водить дух волшебного леса, отметил я про себя с усмешкой. Озеро дремало, разомлев под ярким солнцем. В зарослях кустарника шептались о чем-то невидимые ручьи. Дул ветерок — слабый и удивительно бережный — и качал тростник, и озерная гладь отливала серебром.
Побродив немного по берегу и посетовав на сырой пляж, на противные колючки и наглых уток, Анна отыскала местечко посуше и растянулась на траве, подставив лицо солнышку. А дочка взобралась на большой плоский валун у самой воды и, раздев зачем-то свою куколку, хотела ее искупать. Для этого она легла на камень животом и свесилась вниз, опустив руку с игрушкой.
— Лара, осторожно! — крикнул я. — Упадешь. И одень, пожалуйста, Барби. Она простудится.
Дочка мотнула головой.
— Она закаленная.
Я не стал спорить, решив, что здоровье куклы — не моя проблема. Но на всякий случай уселся на камень рядом с Ларой и придержал девочку за плечо. Ее длинные волосы легли на воду, распустившись на поверхности странным золотым цветком. В них уже копошились озерные жучки и мелькали зеленые искорки ряски.
— Между прочим, — сказал я, — в озерах водятся русалки. Они могут ухватить тебя за волосы и утащить на дно.
Дочка отпрянула назад и села, раскрасневшись.
— Кто такие русалки?
— Ну, это такие девочки… — улыбнулся я, радуясь, что уловка сработала, и немного подумав, добавил, — или мальчики. Которые утонули в озере… и… с тех пор они там живут. И, видишь ли, если кто зазевается… вот как ты сейчас… и свесит волосы в воду…
Я запнулся. Рассказывать всякие ужасы не хотелось. Лара — девочка впечатлительная и по ночам спит чутко, а проснувшись утром, часто жалуется на кошмары. Особенно, после страшных мультфильмов или сказок. Так что я уже пожалел о затеянном разговоре, но отступать было поздно. Уж если врать — то врать до конца, иначе в следующий раз ребенок тебе не поверит.
— До смерти утонули? — нахмурилась дочка.
— Ну да.
— Тогда как же они живут? Если они мертвые?
Иногда вопросы Лары ставили меня в тупик.
— Ну если по правде, — вздохнул я, — то смерти нет. Это только так называется, что кто-то умер. А на самом деле он просто становится другим. Вот, как бабочка, когда выходит из куколки. Только бабочка летает, а он может, например, дышать под водой, как рыба. Но… — спохватился я, заметив блеск в глазах дочери, — ты ведь не хочешь жить в озере? Одна, среди чужих мертвых девочек? Здесь у тебя есть дом, папа и мама. Мы тебя любим…
— Я хочу жить дома, — твердо заявила дочка. — С вами.
И вдруг закричала:
— Папа, смотри! Смотри! Симба!
Я вздрогнул, и сердце тоскливо сжалось. Солнечный свет скользил по поверхности озера и туманил зрение, заволакивая пейзаж золотой дымкой. Я ничего не видел, кроме желтоватой ряби на воде, кроме ярких отблесков, похожих на спинки играющей форели. Но от одного этого имени к горлу подкатил комок невыплаканных слез, горько-соленых, затвердевших от времени, но все таких же тягостных и жгучих.
Симба — добрый, ласковый котик. Большой полосатый рыжик. Самое любимое мной существо, наверное, после дочки. Да что там говорить. Они оба росли у меня на глазах. Делали первые неловкие шаги. Обоих я, бывало, кормил молоком из бутылочки. Вернее, дочку — иногда, подменяя усталую жену. А с котенком возился только я — от начала и до конца, пока он не начал есть самостоятельно.
Мы нашли его три года назад под нашим забором — крошечного, слепого и почти холодного. И целый месяц боролись за маленькую жизнь. Зато каким он вырос красивым котом! Как любил нас! Всех — и жену, и Лару, спал поочередно у них под боком, то в детской кроватке, то в нашей с Анной постели, а за мной ходил всюду, как верный пес. Я даже брал его с собой в лес, на свои одинокие прогулки. А с моей стороны это высшее доверие. И он шел — медленно, вальяжно, мягко ступая лапками по лесной подстилке. Не бежал впереди, как суетливая собачонка, и не плелся сзади. А шагал рядом — как друг, как равный… А прошлым летом он пропал. Соседи потом сказали, что его утопили в озере какие-то неизвестные люди, не из нашего поселка. Якобы кто-то даже видел то ли на берегу, то ли в воде его мертвое тельце… а после оно исчезло. Я целую неделю искал его, чтобы похоронить, но безуспешно. Я знаю, что дочка долго плакала, что он снился ей каждую ночь. И Анна ходила сама не своя. А у меня словно половину отрезали от души… И каждый винил себя — что не уследил, не уберег.
— Не надо, Лара, — пробормотал я, и вдруг увидел его.
Он подплыл совсем близко к нашему камню и стоял в толще воды, как огромная рыба, слегка подгребая лапами. Его роскошный огненный хвост распушился, наподобие причудливой водоросли, а зеленые глаза смотрели на меня в упор. Заметив, что я гляжу на него, он медленно и выразительно мигнул, одарив меня своим особым «кошачьм поцелуем», общеизвестным знаком приязни и дружбы.
Что я почувствовал, спросите вы? Радость, испуг? Пожалуй, в первый момент ни то, ни другое. Только удивление и безграничную растерянность. Я не ожидал такой встречи. И моя боль — все такая же острая, как в тот день, когда я узнал о его смерти — была не то чтобы забыта, но спрятана и похоронена. Я почти год запрещал себе вспоминать о нем, о моем бедном Симбе. И да, я растерялся. Но уже в следующий миг меня захлестнуло сильнейшее желание погладить его, прикоснуться, провести ладонью по его мокрой шерстке… убедиться, что он настоящий.
Хотя я и так видел, что он почти не изменился. Даже выражение мордочки было такое знакомое… лукавое и одновременно задумчивое. Словно котик замышлял какую-то очередную шалость.
Я склонился ниже, почти касаясь лицом воды и напряженно вглядываясь в слегка размытый, струящийся в солнечном свете кошачий силуэт. Мне чудилось, что я слышу тихое мурчание, ту нежную колыбельную песенку, которой Симба когда-то из ночи в ночь провожал нас в страну сладких снов. А может, я и правда его слышал… И в эту минуту я осознал… вернее, нет, осознал я гораздо позже, а тогда всего лишь почувствовал, что утянуть на дно можно не только за волосы. Любовь, привязанность, счастье снова видеть погибшего друга живым — за все это можно ухватиться гораздо крепче. Так, что уже не вырвешься.
Он, казалось, звал меня. И вдруг стало так легко… легко до головокружения, до обморока — сделать всего один шаг, и все трудности исчезнут. Жить под водой не так уж и плохо, мурлыкал мне в уши озерный кот. Там нет боли. Нет унижения. И почти нет силы тяжести. Не надо ни бороться с кем-то за место под солнцем, ни бояться за близких людей. Там никто не воспользуется твоей беспомощностью и не причинит тебе зла только потому, что он сильнее. Жизнь зародилась в воде и вышла из воды. Туда же она и уйдет, замыкая извечный круг. Так перестань сопротивляться, а просто сделай это. Шагни. И будь с тем, кто тебя любит. Кого любил ты.
Вся моя нескладная судьба, точно пропитанная слезами скатерть, расстелилась позади. Воспоминания-мысли роились в голове и жалили, как сердитые осы. И жутко, и радостно становилось оттого, что скоро я сброшу с себя этот беспокойный улей, вымету, как мусор из углов, и отдам чистой воде…
— Папа! Папа! — донесся до меня, словно из другого мира, громкий дочкин плач. Она рыдала в голос и тянула меня за рубашку. — Не надо! Не уходи! Мы с мамой тебя любим!
Как она почувствовала, спрашивал я себя позднее, когда все уже было позади. Как поняла, что я собираюсь совершить непоправимое? Дети иногда оказываются гораздо проницательнее нас, взрослых.
Я отшатнулся, прочь от манящей воды, обратно — в сияющий весенний день, и несколько долгих мгновений мы с Ларой смотрели друг на друга как чужие. Потом я привлек дочку к себе и виновато заглянул в глаза.
— Прости… Я здесь, с тобой. Я никуда не ухожу. Просто задумался.

В зеленом свете

Любите ли вы театр, как люблю его я? Нет, на самом деле я отнюдь не поклонник драмы и разве что за компанию или от нечего делать могу сходить на какой-нибудь спектакль. Если что и привлекает меня в театральном действе, то это игра со светом. Слепые лучи, блуждая во тьме, творят для нас на сцене иллюзорные страсти. В ярком свете обнажается истина. Контуры становятся четче, лица — злее, а слова — правдивее. Герои словно просыпаются и начинают говорить громко. Их голоса резки, а жесты порывисты. Они жаждут справедливости и готовы вершить суд. Но приглуши освещение — и атмосфера становится интимной. Взгляды теплеют, и черты смягчаются, а сквозь жесткую корку равнодушия пробиваются хрупкие ростки любви.
А если лучи разноцветные? Как меняется привычный мир, погружаясь то в радость, то в тоску… Вы когда-нибудь задумывались о том, как незримые софиты подсвечивают нашу жизнь? Но, увлеченные собой, мы этого даже не видим. И только удивляемся, почему с утра так зябко и скучно, и небо тускло-серое, как бетонный потолок, и совсем ничего не хочется. Или, наоборот, словно дети, прыгаем и поем от счастья, но стоит волшебному сиянию оскудеть — и лезем в петлю. Повторяем, что все хорошо, мы всех победили и с боем вырвали у судьбы лучший кусок — а сами пьем антидепрессанты и плачем по ночам в подушку. Мы так беспомощны и лживы в своем неразумии — что едва замечаем друг друга. Куда уж нам различить оттенки света.
Так или примерно так я размышлял, шагая по лесной тропинке. Дочка семенила рядом. Где я делал один шаг, она — два. Я стал брать Лару на свои прогулки совсем недавно, когда убедился, что она может долго идти, не уставая. А главное, очарована лесом, почти как я. Мы шли молча, слушая бормотание далеких ручьев и птичий пересвист, то умиротворяющий и тихий, то громкий и встревоженный. Когда пернатый народец ссорился или пугался, его мелодичный щебет разгорался, как лесной пожар. А у нас под ногами то и дело скрипели желуди и маленькие веточки. Что не удивительно — ведь тропинки никто не чистит. Попадались и шишки, Лара пинала их босоножкой, как мячики. Пахло смолой и нагретой на солнце древесиной, и какими-то лесными цветами… и еще чем-то неуловимым, свежим и приятным. Чистой водой, листьями, травой и солнцем, тем, у чего обычно нет запаха, но все вместе оно создает какую-то особую, колдовскую ауру лета.
Не то чтобы нам с дочкой не о чем было говорить. Я мог бы поинтересоваться, как дела у нее в школе. Она бы рассказала. Но только зачем? Когда просеянный сквозь молодую листву свет зелеными волнами струится на дорожку. И в этом волшебном сиянии даже прошлогодние желуди — отчасти гнилые, отчасти проросшие — сверкают черными алмазами?
Да и моя Лара — не сказать, что болтушка. Она тихая, мечтательная девочка. Таким и я был в детстве. А лес как будто и вовсе лишал нас дара речи, наделяя взамен гораздо более ценным — даром безмолвия. Зато если что-то произносилось — то не просто так. Каждое оброненное нами слово подхватывал лес и творил из него целый мир. Для нас — настоящих, или для нас — будущих, или для кого-то другого. Какая разница? Ничто не пропадало, все становилось чем-то, а после возвращалось к своим истокам — в бессловесную живую вселенную.
— Папа! — нарушила молчание Лара. — Ты тоже их видишь?
— Кого? — очнулся я от своих раздумий.
— Там, над тропинкой. Прозрачные бабочки. Смотри, пап, они то есть, то нет! Почему так?
Я прищурился и долго вглядывался в дымную завесу изумрудного света.
— Это эльфы, а не бабочки, — сказал, наконец. — А исчезают они… вернее, не исчезают никуда, а становятся невидимыми, когда покидают зеленый луч. Посмотри внимательно. Их видно только в зеленом свете.
— Ух ты! — дочка вытянула руку вперед, словно пятаясь ухватить одно из эфемерных созданий.
Я с улыбкой наблюдал за ее попытками, зная, что поймать зеленых эльфов невозможно. Они — как дым или туман — сотканы из совсем иной материи, и утекают между пальцами легкой прохладой.
— Ты тоже так играл в детстве, да? — спросила Лара.
Я вздохнул. Вот, даже дочка мне не верит. А ведь она так на меня похожа! Что уж говорить про остальных.
— Я не играл. И сейчас не играю. Это все правда.
— Пап… — не отрывая взгляда от лесного чуда, Лара нащупала мою руку и ухватилась за нее. Тон ее стал совсем доверительным. — А помнишь то дупло в старой березе? Помнишь, ты товорил, что это белкин домик? А я подумала, а вдруг там не белка живет, а кто-то сказочный? Как эти эльфы? Ну, гномик какой-нибудь. Или говорящий зверек. Или старичок-лесовик. Как в сказке, только по правде. Это ведь не глупо, да?
Я рассмеялся и погладил ее по голове, слегка взъерошив золотую челку.
— Что ж тут глупого? Если ты так подумала — то, наверное, так и есть. Мысли не приходят нам в голову просто так. А на Земле мы не одни. Вокруг очень много разных существ — видимых и невидимых. Добрых и злых. Хотя иногда, — я опять вздохнул, — мне кажется, что самые злые — это мы и есть.
— Нет! — заспорила дочка. — Ты не злой. И я не злая. И мама…
— Да, но… — грустно возразил я.
Но не договорил, а только улыбнулся и кивнул, подумав про себя, что она права. И совсем не обязательно становиться преступником или жертвой. Ведь можно быть просто хорошим человеком. Уметь постоять за себя и не дать в обиду слабого. Эх, малышка! Пусть в твоей жизни все так и будет!
Мы шли медленно, любуясь затейливым танцем прозрачных бабочек в изумрудном сиянии — или эльфов. Понятия не имею, как их видела дочка. Но я отчетливо различал кукольные, словно из хрупкого стекла, и все-таки человеческие фигурки. И крылышки, похожие на стрекозиные. Они кружили над тропинкой, как поденки над водой, эти крохи. Кто-то другой не обратил бы на них внимания, посчитав обычными мотыльками. Мало ли насекомых в летнем лесу — хоть летающих, хоть ползающих. Но я-то знал…
Ладошка дочери покоилась доверчиво в моей руке. И сам я вдруг ощутил безграничное доверие к этой маленькой — пусть и не копии себя, но девочке, идущей следом за мной по жизненному пути. Шагая след в след, она как будто стирала — сама того не ведая — мои неудачи и ошибки.
И, неожиданно для себя, я признался.
— А знаешь, Лара, когда-то я по-настоящему верил, что живу на планете зеленого солнца. Таким оно мне казалось, когда я был совсем маленьким. Огромной зеленой звездой. Яркой, как этот луч. Как трава. Как листья на деревьях. И небо было тогда зеленым. И воздух. И весь мир.
Я чувствовал, как Лара замерла, удивленно вслушиваясь в мои слова. Но меня уже захлестнули воспоминания — не то чтобы забытые, но словно отложенные в дальний ящик стола. Картинки столь болезненные и в то же время столь дорогие сердцу, что их даже неловко извлекать на свет.
Воспоминания детства — как шоколадное драже с начинкой из перца. Вначале сладко, а потом… так неприятно, так плохо, что от горечи выворачивает наизнанку. Но если быть настороже и вовремя выплюнуть такую конфету, то до неприятного вкуса не доберешься. И можно немного насладиться шоколадом.
— Ведь как человек устроен? — продолжал я рассказывать. — Что он видит глазами — то для него правда. И когда я встречал в книжках картинки с желтым солнцем… знаешь, его ведь часто рисуют… я думал, ну, это сказка. В них бывает невероятное. А на самом деле в сказке жил я… Только не догадывался об этом. Ты понимаешь, — говорил, уже не понятно для дочки ли, или для самого себя, просто думал вслух, — в зеленом свете все вокруг выглядит иначе. Мир словно раздается и вглубь, и вширь, и наполняется другой жизнью. Ты открываешь утром глаза и видишь, как вокруг твоей кроватки танцуют вот такие прозрачные эльфы. А на подушке сидит маленькая изумрудная фея. Из тех, что приносят нам добрые сны. А выходишь в сад… даже зимой… когда цветут разве что вереск и маргаритки и трава жухлая… но у тебя в саду распустились огромные зеленые цветы… они в половину твоего роста, сам цветок — как две твои ладони, а каждый лепесток будто из сахарной ваты. Так и хочется их лизнуть, а вдруг, и правда, сладкие. А над цветами вьются крошечные долгоносики. Они как пчелы, только радужные, с полосатыми брюшками, и так же тихо жужжат. И рассвет полыхает зеленым и золотым… Один раз я даже увидел ангелов. Они летели косяком в небе, похожие на белых аистов…
— Пап, — недоверчиво пискнула дочка. — Может, это и были аисты?
— Что я, ангелов от птиц не отличу? — засмеялся я. — Вот и родители мне не верили. Думали, я сочиняю. И вначале умилялись, какой я маленький выдумщик. А потом стали сердиться.
— Почему? — нахмурилась Лара.
Я пожал плечами.
— Говорили, когда уже повзрослеешь. Вернее, нет, не говорили так прямо. Но думали. Это как будто витало в воздухе между нами. И затыкало мне рот. Я больше никому ничего не рассказывал. Только смотрел вокруг широко открытыми глазами.
Я поморщился. Конфета начинала горчить, но выплевывать, похоже, было поздно. И тем более не годилось делать это при дочке. Вот так, резко обрывать разговор. Говори уже, болтун, раз начал, поддразнил я себя.
— Папа, — спросила Лара, — а во сколько лет надо взрослеть?
Вглядевшись в ее серьезное лицо, я усмехнулся.
— Чем позже, тем лучше. Не торопись, малышка, успеешь.
— Я не малышка, пап, — обиделась она. — И я… а скажи? Как взрослеют? Ты лег спать ребенком, а проснулся взрослым? Но ведь так не бывает.
— Да, — согласился я. — Бывает не так.
Что я мог ей сказать? Что взрослеть иногда очень больно? А если уж совсем честно — то это больно почти всегда. Для каждого по-своему. Кого-то слишком рано вытолкнули из гнезда. Кто-то выкатился из-под теплого крыла и замерз. Кто-то взлетел слишком высоко и рухнул вниз, столкнувшись с самолетом или другой птицей. Кто-то споткнулся на ровном месте, и свалился в глубокую яму, в зловещий обморок, совсем не похожий на мирный детский сон. А когда пришел в себя, солнце уже светило по-новому — тускло-желтым.
Будь то что-то жуткое или банальное — но это всегда падение, удар, слом… Так судьба проверяет юных на прочность. Для кого-то это первая несчастная влюбленность, или тяжелая обида, ссора с другом… а то и болезнь, смерть кого-то из близких, несчастный случай, катастрофа, война… Но сказка рушится неотвратимо и страшно.
Мог ли я рассказать дочери, как много лет назад очнулся от этого черного обморока и понял, что все уже не так, как было. Что моя зеленая звезда погасла, а мир изменился, утратив свои чудеса, и я тоже больше никогда не стану прежним. Все оказалось разрушено — раз и навсегда. И теперь только лес иногда подсвечивает мою жизнь зеленым светом. За это я и называю его волшебным. И за это люблю.
— А как? — Лара тянула меня за руку. — Папа, как?
Ее голос звучал испуганно. Неужели я настолько забылся, что говорил вслух?
— Иногда случается что-то такое… — выдавил я из себя, — через что ты не можешь просто так перешагнуть… И… Лара, ну, смотри же ты под ноги! А то это случится с тобой прямо сейчас!
И правда, увлекшись разговором, мы оба чуть не споткнулись о лежащий поперек тропы ствол.
А перешагнув через него, очутились на открытой, залитой солнцем поляне. Жесткий золотой свет ударил в глаза, и мой волшебный мир съежился и угас. Приглушите, хотелось мне крикнуть. Убавьте яркость! Пожалуйста, добавьте немного тепла и красок… Но я стоял, сунув руки в карманы и растерянно жмурился.
— Папа, — тихо позвала дочка, — а что с тобой случилось? Тогда, в детстве?
— Ты еще слишком маленькая! — отрезал я.
И тут же, устыдившись, осторожно обнял ее и погладил по волосам. Лара — ребенок, а дети любопытны и любят задавать вопросы. Они не пытаются причинить боль, а всего лишь хотят знать. Но все ли на свете нужно узнавать?
Так или иначе, но я взрослый, а значит, должен держать себя в руках. Дочка не виновата. А я виноват?

Легкое серебрение

Когда блестит лесное озеро — так ярко, как будто кто-то рассыпал по зеркальной глади пригоршню сверкающих бриллиантов — кажется, что вокруг очень много света. Но не простого, как в любом другом месте, а разумного и доброго. Того, что неодушевленное одушевляет, а мертвое возвращает к жизни. Он падает сверху косыми лучами и, просеянный сквозь листву, обретает мягкий зеленоватый оттенок. Он поднимается от воды — серо-голубой, ласковый и зыбкий. Им насквозь пронизан лес настоящий и лес отраженный. Его несут, петляя по неглубоким овражкам, прозрачные ручьи — и выплескивают в озеро. Прислушайся — и услышишь, как он журчит… А запрокинешь голову — там небо и сосны. Их кроны, золотые от солнца, словно плывут вместе с облаками. И ты как будто плывешь вслед за ними, в какую-то неведомую и счастливую страну.
Вот таким сияющим летним днем я отдыхал вместе с дочкой на озерном берегу. Мы растянулись прямо на траве — на цветущем клевере, среди бабочек и пчел — хотя жена и сунула мне в рюкзак два больших пляжных полотенца. И еще три раза повторила, что я, конечно, могу делать, что хочу. Я взрослый человек и сам за себя отвечаю. «Но ребенку, пожалуйста, не разрешай лежать на земле. Понял, Алекс?»
Понял, как не понять. Мне даже известна была причина ее страхов. Мою жену однажды сильно покусали лесные муравьи. Но я понимал также, что стоит мне достать полотенца — и дочка попросится в воду. День жаркий, а озеро манит холодком… Лара — девочка упрямая, ей проще что-то разрешить, чем объяснить, почему нельзя. Тем более, что я и сам не знал — почему.
Купаться в лесном озере не запрещалось, да и не было опасно. Этого просто никто не делал. Разве что иногда и, в основном, приезжие. А местные обходили его стороной. За редким исключением. Вот, к примеру, я. Меня всегда тянуло к его спокойной воде, словно магнитом. В детстве я смело прыгал в нее с деревянных мостков, и даже сам, без помощи взрослых, научился плавать. Я нырял и плескался… она казалась такой мягкой, эта вода, словно шелковой, и приятно скользила по телу, облегая его, как прохладная ткань. Однажды я доплыл почти до другого берега — туда, где лениво колыхались на поверхности широкие листья кувшинок. И уже всплыли тугие, остроконечные бутоны. Еще немного — и они раскроются, выпустив на свет бледно-розовое чудо. За миг до цветения, до летней, изнуряющей жары, лес словно замер, и озеро замерло, нежась в теплых, но еще не жгучих лучах июньского солнца. А потом я посмотрел вниз — и чуть не вскрикнул от ужаса. Из темной глубины ко мне тянулись тонкие серебряные руки. Или, возможно, щупальца какого-то гигантского спрута, притаившегося на дне. Уже потом я понял, что это были, скорее всего, стебли кувшинок или водоросли, покрытые блестящими воздушными пузырьками… Но тогда я быстро поплыл обратно. И больше в воду не заходил. Нет, я не боялся озера. Я любил его, как любил этот лес и каждое дерево в нем, каждый ручей, цветок, птицу… Но однажды испытанный страх навсегда отучил меня вторгаться в тихий подводный мир, такой близкий — рукой подать — и в то же время совсем другой, замкнутый, чуждый.
А прошлой осенью в окрестностях озера пропала наша поселковая долгожительница — столетняя фрау Больц. Последними ее видели два грибника — сидящей на мостках, поникшей и как будто совсем без сил. Они подошли и предложили помощь, но старушка махнула рукой. Мол, идите, молодые люди, куда шли, у нее все в порядке. Что с ней произошло потом, никто не знает. Заблудилась ли она в лесу или упала в воду. Или у нее случился инсульт. Все-таки сто лет — возраст нешуточный. Но тело ее так и не нашли. Осиротевший домик фрау Больц стоит с тех пор, запертый, как напоминание о бренности бытия. Дорожки перед ним и железная калитка давно уже заросли кустарником и высокой травой. Говорят, старая фрау пережила всех своих родственников, и бездетную племянницу, и сестру, и мужа. Ее собственная дочь утонула в четыре с половиной года. Ужасная трагедия… Поздний ребенок и, наверное, безумно любимый. Последнее — мои домыслы. Но ведь детей всегда любят, особенно единственных и долгожданных? Или не всегда? Знаю одно. И в глубокой старости фрау Больц все бродила вокруг лесного озера, похоронившего под зеркальной гладью ее надежды. Блуждала, как неприкаянная душа, а утомившись, присаживалась на деревянные мостки или у самой воды — на плоский камень. И как будто разговаривала с кем-то невидимым. Я наблюдал за ней издалека, не решаясь приблизиться. Одновременно стыдясь своего любопытства и в то же время словно загипнотизированный движениями ее губ и отчаянными жестами. Она как будто спорила, но с кем? С дочерью, так рано ушедшей в таинственный мир неживых и оставившей ее в горьком одиночестве? Или со Всевышним, который сперва дал утешение и радость, а потом так жестоко отнял? В поселке ее считали доброй, хоть и немного чудаковатой. И правда, она всегда улыбалась соседям, а детей угощала яблоками из своего сада. Незадолго до смерти фрау Больц почти слегла. Но и тогда она продолжала гулять у воды — уже в моих снах. В них старушка превращалась то в черноголовую утку-нырка, то в серую цаплю, то в чайку, то в горлицу. Я просыпался от ее странного, протяжного зова и, распахнув глаза, понимал, что это сова кричит за окном. Какая сила подняла несчастную с постели и провела через лес в ее последний день? Или у нее, как в моих сновидениях, внезапно выросли крылья?
Должно быть, замечтавшись, я произнес имя фрау Больц вслух, потому что Лара рядом со мной вдруг встрепенулась.
— Пап, ты про кого? Про добрую бабушку?
— Э… — смутился я. — Да.
— Мне ее жалко! — заявила Лара.
— Мне тоже, — признался я. — Но такое, — я запнулся, — случается… Э… добрая бабушка… была очень старой. Она прожила долгую жизнь.
Беседовать с детьми о смерти — сложно, но иногда приходится.
Лара нахмурила тонкие бровки. Смешная детская попытка казаться взрослой и серьезной.
— Долгую, пап, не значит счастливую.
— Да где ты такое слышала?
— Девочки в школе говорили. У нее маленькая дочка утонула в этом озере. Очень давно. И с тех пор она каждый день приходила сюда и грустила. А потом — сама утопилась.
Я вздохнул.
— Ну, насчет утопилась — еще неизвестно. Старым людям это не нужно — их дни и так сочтены. А что грустила… — я задумался. Как это страшно, наверное, изо дня в день возвращаться на место, где случилось что-то плохое. И все только для того, чтобы мучить себя? Ну нет! — Она не грустила, малыш… Она…
— Папа, расскажи! — попросила Лара.
Я помотал головой. Говорить не хотелось. От жары и солнца, от яркого света и серебряного блеска, от знойной небесной синевы меня разморило, как от вина, и клонило в сон. И да и как объяснить маленькой девочке, что наши любимые живы, пока их помнит этот лес? Это озеро? Что прикоснуться к прошлому — все равно что протянуть руку тому, кто ушел?
Но дочка ждала.
— Помнишь, я рассказывал тебе про русалок? — начал я. — Ты, конечно, думаешь, что это сказки. То есть, выдумки…
— Нет, папа, — перебила меня Лара. — Я знаю, что твои сказки — правда.
— Да? — опешил я.
— Да!
— А почему?
Лара доверчиво накрыла мою руку горячей ладошкой. А я даже слегка покраснел. Получается, я все это время врал дочери? Но ведь сказки — не ложь. Они — и не правда. А как лесные тропинки, отходящие от одной широкой дороги. По какой ни пойдешь — всюду будет лес. Тот же самый и все-таки другой, каждый раз — разный. Но я не успел додумать эту мысль до конца.
— Знаешь большой пень в нашем саду? — спросила Лара. — И под ним — норка? Ты еще говорил, что в ней живет мышка с мышатами. И у них все, как у нас — своя квартирка, маленькие кроватки, шкафчики, столики, кухня? Только все крошечное. Помнишь?
— Ну…
Да, что-то подобное я сочинил для Лары — два года назад.
— Один раз я ночью убежала в сад. Пока вы с мамой спали. И посветила в норку фонариком. А там — все, как ты сказал. Маленькая кухонька. И мышка в синем фартучке стоит у плиты и что-то варит в кастрюльке. А мышата сидят за столом и ждут ужина. Их было трое, пап. Две девочки в красных платьицах и один мальчик в голубых штанишках. И у каждого в лапке — по деревянной ложке.
— Хм…
Я хотел сказать: «Тебе это приснилось», но прикусил язык. Время чудес минует быстро. Пусть пока верит в мышат с деревянными ложками. Пусть верит в них как можно дольше.
— А еще я видела эльфов в зеленом свете! Помнишь, ты показывал? И цветочную фею. И сороконожку! Ту, что разучилась ходить.
— Только ради Бога не трогай сороконожек, — забеспокоился я. — Они ядовитые.
— Я ей хотела помочь, — болтала дочка, не обращая внимания на мои слова, — сказать, что это не важно. С какой ноги начинать ползать. Ведь и птица не знает, каким крылом сначала взмахнуть. И все равно летает. Но я не умею говорить по-сороконожьи… Она глупая и меня не поняла. Зато с волшебными пчелами я подружилась!
Невидимые друзья детства! Куда же без них? Я улыбнулся, вспоминая себя в Ларином возрасте. Каким я был беззаботным фантазером! Как высоко взлетал в своих мечтах, пока мне не обломали крылья…
— Пап, а русалки? — напомнила Лара. — Ты хотел рассказать про русалок.
— Да, точно, — спохватился я. — Русалки… Они все когда-то утонули, как дочка доброй бабушки. С тех пор так и живут в озере и никогда не взрослеют.
— А что они там делают? — поинтересовалась Лара.
Я неловко пожал плечами.
— Что можно делать в воде? Плавают. Играют с рыбами…
Я невольно скосил взгляд туда, где под тенью раскидистой ивы стояли почти неподвижно, шевеля прозрачными плавниками, огромные карпы. А у самой поверхности, как стайка серебряных птичек, резвились мальки.
Совсем как человеческие дети, подумал я. Юркие, легкие, крылатые. Со временем они вырастают, делаясь тяжелыми и неповоротливыми, и оседают на дно. Их больше не манит блескучая поверхность, солнечный свет и грациозный танец водомерок. Им довольно прохладной, темной глубины. Они становятся взрослыми, но конечно, лишь в том случае, если раньше их не проглотит какая-нибудь щука.
— И с Симбой?
Воспоминание о котике отозвалось болью. Терять всегда тяжело — человека или животное. Даже если веришь, что смерти нет. Что она — всего лишь превращение в русалку, в эльфа, в лесного духа. Или переход по радуге в иной, лучший мир. Наверное, потому что вера — верой, но что мы знаем о смерти на самом деле?
Помню, я как-то раз, в детстве, спросил бабушку, можно ли мертвых расколдовать? Да, именно так, расколдовать, а не воскресить. Наверное, по детской глупости, я не нашел тогда правильное слово. Бабуля так изумилась, что чуть не уронила очки в суп. «Что б тебя, Алекс! Ты о чем? Придумаешь тоже! — проворчала она. — Мертвые просты, как капустная кочерыжка. Какое в них колдовство? Это мы, живые, заколдованы».
— Да, — вздохнул я, — и с Симбой тоже. Но иногда им становится одиноко, там, в озере. И тогда они поднимаются к поверхности и поют — для тех, кто их любит. Для тех, кого они когда-то любили… Потому что любовь, она всем нужна, и живым, и мертвым. То есть, — я запнулся, — и русалкам, и людям.
Я замолчал, и Лара как будто задремала. Во всяком случае, она закрыла глаза, подставив острый веснушчатый нос рыжему солнцу. Я разглядывал ее с улыбкой, думая, что бабуля, наверное, была права. Ведь любовь и есть то самое колдовство. Не подвластное ни разуму, ни морали, да, и вообще, ничему на свете. И пока мы заколдованы — мы живы. Пока русалки поют для своих любимых, ни тех, ни других не поглотит небытие. Вот в чем, оказывается, секрет долголетия фрау Больц!
Я услышал, как Лара рядом со мной тихо ойкнула и завозилась, устраиваясь поудобнее. Уж не укусил ли ее муравей?
— Малыш, что случилось?
— Ничего… Папа, а она не могла выбраться из озера?
— Кто?
— Ну, маленькая русалочка. Дочка доброй бабушки.
— А… Нет, она же утонула.
— А как же она пела под водой?
Действительно… Я чуть не рассмеялся. Рыбы не поют — это знают даже первоклашки. Для пения нужны легкие. Снова дочка меня подловила, ну что ж, надо как-то выкручиваться.
— Петь можно не только голосом, — сказал я. — Видишь это легкое серебрение на воде? Это пение русалок.
— Даааа… — восхищенно протянула Лара. — Это Симба поет для нас?
— Ну конечно, — кивнул я, снова ощутив легкий укол боли. — А фрау… добрая бабушка… сидела на берегу и говорила со своей маленькой дочкой. Или плакала. Слезы — тоже ответ. Они иногда сильнее слов.
Солнечное вино растеклось по венам, и я словно задремал наяву. Оставаясь здесь и сейчас, я как будто перенесся в другое время и увидел — ее. Худую, аккуратную старушку, одетую в черное. Она примостилась в двух шагах от меня на плоском камне и смотрела в озеро, точно силилась прочитать на его сверкающей глади ответ на свой извечный вопрос. Ее губы беззвучно шевелились, а по морщинистым щекам текли слезы. А вода серебрилась.
— Пап, — донесся до меня словно издалека Ларин голос. — А почему она сразу не ушла к ней?
Я встрепенулся.
— Куда? К кому?
— К дочке-русалочке. Почему ждала столько лет?
Я беспомощно покачал головой.
— Ну, наверное, время ее не пришло. Она любила дочку. Но и жизнь свою любила тоже. Посмотри, Лара. Посмотри вокруг, на этот лес, — сказал я и кивнул на иву, словно прильнувшую в долгом поцелуе к своему отражению. На ольху и березы в изумрудной дымке листвы. На высокие сосны в снежно-золотых шапках облаков… На тростники, похожие на живые струны. Ветер играл на них тихую мелодию. На пеструю уточку, заплывшую в тростник. Вслед за ней бесшумно скользил по воде нарядный селезень. — Посмотри, малыш. Разве можно все это не любить?
Лара смотрела, и ее серые глаза наполнялись светом.
— Нельзя, папа… — прошептала она.
И вдруг вскочила — легкая и стремительная — и, раскинув руки, как птица, вспорхнула на мостки.
— Осторожно! — крикнул я.
Но Лара не услышала.
— Симба! — громко позвала она, запрокинув лицо навстречу солнцу и ветру. — Симба! Я люблю тебя, Симба!
Похоже, дочка снова поверила в мою сказку. Да что там. Я и сам в нее поверил.

Пенек

Входя в лес, я всегда задерживаю дыхание. Как будто ныряю в глубокую воду. Там все иначе: звуки — отчетливее и звонче, воздух — прозрачнее и даже в жаркий летний день пахнет свежестью, сыростью и прелой листвой, а солнечные лучи как будто пропущены сквозь витражное стекло. По лесу нельзя бежать, и не только потому, что можешь споткнуться о ветку или корень. Нельзя вламываться в него шумной компанией, громко разговаривать, смеяться и петь. А уж тем более — сквернословить. Вы же не ведете себя так в Божьем храме? А лес — это гораздо трепетнее, волшебнее и прекраснее, чем любой храм. Это живая сказка. Можно бродить по его тропинкам или вовсе не разбирая тропы — медленно, распахнув глаза и остановив мысли. Не смотреть — а созерцать. Вслушиваться, дышать, растворяться в птичьих голосах, в грибных ароматах, в лесном свете. Он чистый и первозданный — зеленый, небесно-голубой, рыжий, как хвойная подстилка, или червонно-золотой, осенний, мягкий… А уж если белый — то сильный и яркий, как блеск ангельских крыльев, как сияние истины. В белом свете заключены все остальные цвета и оттенки. Зима баюкает под снегом весну — чудо жизни и цветения, ручьи, зелень, тонкие и еще бледные после долгого сна ростки, солнечные лютики, фиолетово-розовые медуницы и хрупкие голубые пролески. Белый свет тает — и растекается радугой, одевая землю в нарядное разнотравье.
Но в этом году зима выдалась странной. То снег, то морозец — совсем легкий, несерьезный, то оттепель, дожди, слякоть, талые проплешины в ломкой белизне, а то и вовсе — ледяная каша под ногами. И черные, усталые от собственной наготы ветви над головой. Беззащитные, мокрые и дрожащие на стылом ветру. Мне бы и в голову не пришло в такую погоду взять с собой в лес ребенка, но я обещал дочке «нарядить елочку», и она целую неделю с нетерпением ждала этого дня. Мы приготовили пакет старой мишуры, серебряный «дождик», раскрашенных вручную деревянных рыбок и пару шишек с облезшей кое-где позолотой. Новые игрушки жена запретила брать — жалко, они ведь денег стоят. А эти все равно — только выбросить. Я пожал плечами. Какая разница, старые или новые. Рождественскими побрякушками забиты две полки в шкафу, их некуда девать, а мы все покупаем и покупаем. Как сороки, жадные до ярких безделиц.
Зачем, спросите вы, наряжать елку в лесу, если дома уже стоит одна — стройная искусственная красавица, почти как настоящая, но с длинными пластиковыми иголками, вся в разноцветных огнях и сверкающих гирляндах. Но для дочки наш поход был веселым приключением, а для меня — днем памяти. Можно даже сказать, своеобразным юбилеем.
Ровно тридцать лет назад, я похоронил в лесу свою любимицу — белую персидскую кошку Принцессу. Я зарыл ее в снег под маленькой елочкой, в глупой надежде, что весной моя бедная мертвая Принцесса оживет, как оживают в тепле травяные корни, грибницы и спящие во мху жуки. А потом украсил крохотное деревце оставленными кем-то разноцветными шарами и долго стоял по колено в снегу, щурясь от стеклянного блеска и вытирая бегущие по щекам слезы. В тот страшный день я не просто потерял родную душу — я потерял целый мир. Единственное, как мне тогда казалось, живое существо, любившее меня. Добрую и мягкую кошку-подушку, в чью пушистую шерсть я мог зарыться лицом и выплакать без остатка свое детское одиночество. Кому я мог прошептать на ушко любую тайну. Вы будете, наверное, смеяться. Но я, давно уже взрослый человек, муж и отец, по-прежнему тосковал по своей Принцессе. Первая кошка — как первая любовь. Она не забывается.
Я вел дочку за руку. Лара еле поспевала за мной, хлюпая по раскисшей тропе резиновыми сапожками — пока та не сузилась и мы не остановились. Потом, спустя несколько минут, снова осторожно двинулись вперед, уже гуськом. Сначала дочка, а я за ней, приноравливаясь к ее коротким шагам. Но пока мы стояли — мы слушали лес. Капала с деревьев вода. Журчали, вскрывая тонкую снежную корку, холодные родники. Все вокруг — кусты, черные и растрепанные, как вороны спросонья, березы с тонкими мокрыми ветками, высокая рыжествольная сосна и юная поросль у ее корней, островки снега и мха, даже земля и небо — все таяло, струилось, текло, сочилось талой влагой, звенело и шептало.
— Папа, — взволнованно спросила дочка, тронув меня за рукав, — это та самая елочка, да? Которую ты наряжал в детстве?
Я чуть не рассмеялся. «Та самая» за тридцать лет, наверное, вымахала метров на пятнадцать, а то и больше, и хорошо, если мы сумеем дотянуться хотя бы до нижних ветвей.
— Мы скоро придем, малыш, — успокоил я Лару, — уже немного осталось. А это не елочка, а сосна.
— Жа-а-алко, — протянула дочка, осторожно поглаживая колкие веточки совсем крошечного деревца. — Она такая красивая!
И это была правда. Пушистая малютка, взрослому человеку по колено, сверкала под лучами скупого зимнего солнца, вся серебряная, осыпанная крохотными капельками воды. Настоящее чудо. Почему бы и не нарядить сосну? Но я упрямо мотнул головой.
— Пошли, Лара.
Она покорно засеменила дальше.
Я давно не забредал в эту часть леса. И не потому что боялся наткнуться на останки несчастной кошки. Я искал их по весне — и не нашел. Оттаявшее с приходом тепла кошачье тельце исчезло — и я заставил себя поверить в сказку. Хотя в глубине души понимал, что скорее всего его растащили какие-нибудь звери. Или лесник подобрал и выкинул. Так или иначе, но я не хотел тревожить свою боль, и та понемногу слабела, зарастала крапивой и лопухами, пока не превратилась в маленькую червоточину под сердцем. С ней я и жил — с тех далеких дней и до сих пор.
В лесу много кривых тропинок. Но то самое место я узнал бы из тысячи. Не спрашивайте меня, как. У сердца свой компас, который никогда не ошибается. Вот только ни пятнадцатиметровой ели, ни молодых ее потомков мы с Ларой не увидели. Ельник пропал, словно его и не было, лишь торчал криво, окруженный равнодушными березами, толстый и уже потемневший еловый пенек.
Я стоял, растерянный, не зная, что сказать дочке. Но она, не по годам чуткая, заглянула мне в лицо и все поняла. И прикусила губу, чтобы не расплакаться. «Не хватало еще расстраивать ребенка», — думал я, глубже запихивая руки в карманы. Висевший на сгибе локтя пакет с мишурой и другими игрушками вдруг сделался очень тяжелым, словно полным камней, и угловатым, неудобным.
— Пойдем отсюда, — бросил я Ларе каким-то чужим голосом. — Нет… погоди…
Конечно, ни мертвой кошке, ни срубленной елке ни к чему наши блестящие безделушки. Но перед глазами, точно наяву, мелькнула картинка из очень раннего детства. Папа склонился над открытой могилой и бросает в нее золотые украшения. Кольца с бриллиантами, серьги, браслеты, цепочки, тяжелые кулоны — они, кажется, стекают с его пальцев сверкающей солнечной водой. А у меня в голове копошится дурацкая мысль: «Мама была очень богатой. Вон у нее сколько золота». Я еще не понимаю, что такое смерть, но солнечная река, текущая в глубокую яму, вызывает смутную тревогу. Что-то неправильно. «Зачем?» — спрашиваю я отца. На что он, плача, отвечает, что ему они не нужны, а маме… Эти слова, не досказанные, повисают в воздухе, как сигаретный дым, а я делаю шаг вперед и чуть не падаю в могилу. Потому что вдруг понимаю, что мама, действительно, там, в деревянном ящике, на крышку которого падают сейчас все эти серьги, цепочки и кольца. Папа подхватывает меня в последний момент и передает в чьи-то руки, а потом меня уносят в машину…
Наверное, золотых украшений не было так много, как мне увиделось, это какое-то искажение памяти. Или папа бросал могилу дешевую бижутерию. А может быть, вся сцена мне приснилась в одном из странных ночных кошмаров. Родилась в сознании, как ответ на вопрос, куда делась моя мама, почему она не рядом со мной, не любит, не защищает, не утешает, не рассказывает сказки. Ведь мамам все это положено делать. У всех ребят есть матери, а у меня только Принцесса. И я принялся сочинять сказки сам — о том, как злой колдун, а может, и добрый волшебник превратил мою маму в белую кошку.
— Папа? — тихо пискнула дочка, и я очнулся от сна наяву.
— Да, милая, — я торопливо раскрыл пакет и вытянул из него длинный пучок серебряного «дождя». — Елочки нет, но это не страшно. Нарядим-ка с тобой пенек.
И мы это сделали. Обмотали его гирляндами, на крошечные сучки и неровности коры прицепили за ниточки деревянных рыбок, а на темный срез водрузили три самые крупные позолоченные шишки. Еще четыре — поменьше, воткнули рядом в мох. И, как невесту фатой, обернули бывшую елочку блескучим «дождиком». Приунывшая сперва Лара захлопала в ладоши.
— Здорово получилось!
— Да, — согласился я, — неплохо. Давай немного полюбуемся и пойдем домой. Ты не промочила ножки, милая?
Я уже повернулся, чтобы уходить, когда заметил краем глаза какое-то едва уловимое движение, и куча подтаявшего снега чуть поодаль шевельнула длинным пушистым хвостом. Снежная кошка, а может, и не кошка, опустив голову, пила из студеного ручья.
— Принцесса! — позвал я беззвучно, одними губами, но она услышала и, подняв плоскую морду от воды, навострила уши.
Сверкнули сквозь белоснежный мех изумрудные глаза. Несколько долгих секунд мы смотрели друг на друга, настороженно, но без страха. Как два заплутавших странника, мы встретились на краю вечности, в невозможном — и в то же время самом что ни на есть правильном — месте. И червоточина в моем сердце затягивалась, словно каждая из этих драгоценных секунд капала на нее целебным бальзамом, пока боль окончательно не стихла. Принцесса не подошла ко мне. Она больше не была моей кошкой. Она теперь — дитя леса.
На обратном пути я думал о ней, и о маме, о своем не очень-то счастливом — и все-таки волшебном детстве, и что-то внутри меня словно оживало, очищаясь от грязи и шелухи, и даже начинало потихоньку сиять. И Лара улыбалась, сжимая мою руку тонкими, теплыми пальчиками. Она не видела снежного зверя у ручья, не слышала моих мыслей. Ей просто понравился наряженный пенек.

Как осенние листья

Зябкая поздняя осень за оконными стеклами. Туман или морось. Не разобрать. И мокрые листья желтыми бабочками липнут к дому, просятся в тепло. Они бесприютны и несчастны, как продрогшие котята, и мне их жаль, но не хочется открывать окно. Потому что вместе с ними в комнату затекут сырость и холод, и ветер скрученным полотенцем хлестнет в лицо. А у меня с утра опять кашель, долгий и мучительный, от которого в глазах темнеет, а в груди тесно и больно. Нет, я не курильщик. Но какая-то зараза прицепилась еще месяц назад, и осенний туман как вошел в легкие — так в них и остался. Ни лекарства, ни целебная родниковая вода от этой хвори не помогают. Я, вроде бы, и не болею по-настоящему — но и не здоров, а день за днем балансирую на тонкой грани, кашляю и слабею. Говорят, это какой-то новый вирус. Не очень опасный, но надо беречься, пить чай с лимоном и горячий глинтвейн и побольше отдыхать, а главное — не простужаться. Так что нет, дорогие осенние гости — я вас не впущу, оставайтесь в саду, где вам самое место, и не заставляйте меня глотать холодный воздух.
Но вчера, когда я проснулся — погода была почти такой же, с хмурого неба сеялся мелкий дождь, а на моем карнизе, скользком от палых листьев, сидела кошка. Маленькая, черная, с хрупкой точеной фигуркой и головой египетского божка. С длинным хвостом, кончиком которого она, как рукой, стучала в заплаканное стекло. Наверное, пушистая, но от воды ее шерстка слиплась и свисала чернильными сосульками. И жалко топорщились во все стороны длинные усы.
В общем, совсем не страшная. Да и кто боится черных кошек? Ну, есть, конечно, суеверные глупцы. Но только не в нашем поселке. Верите или нет, но таких мурлык у нас целая улица. Даже не так — целый квартал. Подозреваю, что все они братья и сестры. Наверное, несколько лет назад кто-то раздарил в нашей местности черных котят, и сделал это не раз и не два. С тех пор невозможно стало выйти из дома, чтобы тебе тут же не перебежал дорогу кто-нибудь цвета ночи. Так что мы привыкли и уже не обращаем внимание на дурные приметы.
А кошка таращила на меня зеленые глазищи и беззвучно мяукала. Ну, в том смысле, что стекла у меня в окнах двойные и не пропускают звук. Так что я ничего не слышал. Но видел на ее мордочке выражение какого-то упрямого отчаяния. Как будто ей обязательно надо было войти. И неприменно — ко мне. Она, как почтовый голубь, доставивший важное послание, буквально рвалась в мою спальню. И я отворил окно.
Конечно, я тут же закашлялся, скорее рефлекторно, чем от холода, и поскорее закутался в теплое одеяло. А она прошла по комнате, оставляя на полу влажные следы. За ней тянулся тонкий шлейф осенних запахов, горьковатой свежести, ароматов печного дыма и грусти. Потом забралась на письменный стол, эта пропитанная дождем кошка, и разлеглась там — между ноутом и чернильницей — прямо на тетрадке с моими сказками. Я вздохнул, представив себе, как легко рвется мокрая бумага. А гостья заговорила.
То есть, не вслух, не словами. Она, вообще, не смотрела в мою сторону, а вылизывалась по-кошачьи. Мыла сперва одну, а затем и другую лапку, жестким, как терочка, языком, собирая с них дождевую воду. Но ее мысли, точно большие мыльные пузыри, всплывали у меня в голове и, лопаясь, обдавали мой ум разноцветной пеной смыслов.
— Я — Смерть, — сказала кошка, хищно облизнувшись.
— Что? — растерялся я. — Кто? Ты моя смерть?
— Ну, не твоя, — бросила она снисходительно. — Разве ты не видишь? Я Кошачья Смерть, а твоя, человеческая, идет следом. Но она медленная. У нее всего две ноги, а у меня четыре. Поэтому я забежала вперед. Чтобы тебя предупредить.
Меня словно обдало холодом с головы до ног.
— Так значит… — спросил потерянно, — я скоро умру?
Наверное, если бы кошки умели пожимать плечами, она бы так и сделала. Во всяком случае, на мордочке у нее было написано такое безразличие, такое презрение ко всему — для меня дорогому, что мне захотелось швырнуть в нее подушкой.
— Ну и что тут такого? Что ты теряешь? И что у тебя было?
— Моя жизнь… наверное…
— Жизнь, — насмешливо хмыкнула Кошачья Смерть, — не стоит того, чтобы так над ней трястись. Да она и не кончается. Ты просто уйдешь в другое место.
— Но мне нравится это! Ну то есть, не то чтобы… — поправился я, — так уж нравилось. Но я врос в него корнями. В этот мир, где перепутаны пространство и время. Где каждая травинка заколдована солнцем. И каждый цветок — хрупкое чудо.
— Что поделать, — вздохнула кошка. — Все на свете когда-нибудь кончается… Кстати, у тебя не найдется немного сметаны?
— Да, конечно, — засуетился я.
С удовольствием вылизывая мое лучшее фарфоровое блюдце, она говорила.
— Вообще-то, Алекс, я не к тебе пришла. А к соседской Багире. Знаешь ее, наверное. А к тебе заскочила на обратном пути. Заодно. Ну, и подкрепиться перед дорогой.
Да, я знал Багирушку. Очень красивая серебристо-черная кошка, она любила дремать в теплый денек на соседском крыльце. На ярком солнце ее роскошный, как у лисы-чернобурки, мех отливал золотом. Иногда она забегала ко мне в сад и выкапывала анютины глазки из клумбы. А потом справляла в рыхлую землю свои кошачьи делишки… А бывало, что подкидывала на мой участок дохлых крыс и задушенных птичек.
— А где она? — спросил я, озираясь. — Разве ты не забираешь их с собой?
— Забираю? — удивилась она. — Куда? Зачем? Я Смерть, а не Проводник.
— Прости, — извинился я. — А что же ты тогда…
Она потянулась, грациозно выгнув черную, блестящую спинку, и лениво поскребла лапой возле блюдца.
— Я принесла ей вирус кошачьего лейкоза. Он сожрет ее за три месяца.
— Хм… — промямлил я, не зная, что еще сказать, и закашлялся.
А Кошачья Смерть вскочила на подоконник, чуть не скинув на пол мою промокшую слегка — но не так сильно, как я опасался — тетрадку, и требовательно боднула головой стекло.
— Ладно, Алекс, удачи тебе. И спасибо за сметану.
Я встал и, приоткрыв одну створку, выпустил кошку. А сам лег в кровать и свернулся калачиком под одеялом. Меня колотил озноб.
Но я не спал, а раздумывал. Медленно, как дождь, идущий на окном. Дождю торопиться некуда. Мне, наверное, было куда — но на спешку уже не хватало сил.
Что сделать напоследок? Написать завещание? Но мою половину дома жена получит и так. Попросить прощения, как обычно делают перед уходом… но я не мог сообразить, у кого. Как любой человек, я в своей жизни, вероятно, кого-нибудь обидел. Может быть, многих. Ведь нельзя быть всегда правым и для всех удобным. Но эти случаи давно уже затерялись в глубинах памяти, и как я ни напрягался, ни одно имя не всплывало в уме.
Я уже сомневался, что разговор с Кошачьей Смертью мне не приснился. Но чисто вылизанное фарфоровое блюдечко по-прежнему стояло на письменном столе. Может, я все это выдумал? А на самом деле всего лишь накормил приблудную кошку сметаной? Нет, невозможно придумать такое. Даже я, сказочник, не смог бы… А может, она меня обманула? Я, как утопающий, хватался за соломинку. Нет, кошки не умеют лгать.
Высунув голову из-под одеяла, я рассеянно скользнул взглядом по лежащей рядом с закрытым ноутом тетради. Сказки волшебного леса… Жена их, наверное, выкинет. И будет права. Беречь осиротевшие рукописи так же нелепо, как и хранить фотографии давно умерших незнакомых людей. Кто станет разбирать мои каракули? Кому они нужны, кроме меня? Отчего-то именно сказок мне было особенно жаль. Как бездомных собачек или брошенных детей. Я провалялся так в постели почти до полудня, а потом вернулась жена и, заглянув ко мне в спальню, рассердилась.
— Опять весь выходной торчишь дома и ничего не делаешь? Да что с тобой, Алекс, такое? Ты хоть завтракал?
— Нет еще, — ответил я и, кое-как одевшись, прошел вслед за Анной на кухню.
Взял кофе и бутерброд. Но есть совершенно не хотелось, даже от одного запаха еды к горлу подкатила тошнота.
— Неважно выглядишь, — заметила жена.
— Я скоро умру.
— Вот еще, — она посмотрела на меня с неприязнью. — С какой стати?
Не осмелившись рассказать ей про Кошачью Смерть, я начал выдумывать что-то про вещий сон и дурное предчувствие. И, сам понимая, что получается глупо, покраснел от стыда.
А она презрительно поджала губы:
— Алекс, ну когда ты, наконец, повзрослеешь? — и, опустив плечи, сама себе ответила. — Наверное, никогда… Пятый десяток уже, а все как маленький. Кстати, я только что от Хоффманов. Они очень расстроены. Багира опять съела какой-то ядовитый цветок, и ей очень плохо. Ветеринар сделал ей укол. Но боится, что откажет печень…
— Извини…
Я не мог это больше слушать и ушел в другую комнату. Говорят, кому суждено быть повешенным, тот не утонет. А впрочем, я понятия не имел, как оно все устроено в мире. И можно ли умереть прежде смерти?
Я сидел в спальне с пухлой тетрадкой на коленях и думал, кому бы ее отдать? Может быть, дочке? Когда-то мы хорошо понимали друг друга. Свои первые сказки я сочинил для нее, милой светловолосой девочки, любившей гулять со мной в лесу и верившей, что ее папа — самый лучший. Во что она верила сейчас, живя в Гамбурге, я не знал. И все-таки никого ближе у меня не было.
Немного помешкав, я взял телефон и набрал номер. После трех длинных гудков бодрый голос дочери — знакомый и незнакомый — произнес: «Вы позвонили Ларе Штерн. Оставьте, пожалуйста, голосовое сообщение…». Я нажал на кнопку отбоя, чувствуя себя очень одиноким. Даже Кошачья Смерть оказалась добрее, чем мои родные. Она хотя бы поговорила со мной.
Я еще посидел немного, размышляя о себе, о Ларе и о несчастной Багире, о том, как легкомысленны и равнодушны люди и жестока судьба. А затем встал, оделся потеплее и, прихватив тетрадку со своими историями, отправился в лес.
Я брел по щиколотку в осенней позолоте, как по вязкой и яркой реке — вброд, следуя неумолимому течению. Мокрые листья не шуршали под ногами, а липли к ботинкам. Пустые кроны над головой качались на ветру, роняя последние желтые искры к моим ногам. Но внизу почему-то было тихо и почти не холодно. Казалось, что земля и небо поменялись местами, потому что небо стало темным и твердым, и тучи тянулись бесконечными слякотными лужами. А с земли, устланной палой листвой, лился солнечный свет.
Я и сам не понимал, куда иду, пока деревья впереди не расступились, и тропинка не вывела меня к лесному озеру. Здесь снова дул сильный ветер. Я поднял воротник и, зажав тетрадь под мышкой, втянул руки в рукава. Пегая, серая с золотом озерная поверхность топорщилась острой рябью, выглядела сердитой и непричесанной. Я приблизился к воде и заглянул в нее, но не увидел ничего, кроме лесного мусора, веточек и бурых листьев, густо покрывавших дно. Это озеро, подумал я, огромный дом для миллионов божьих тварей — видимых и невидимых. А я пришел сюда незванным… Хотя нет. Разве эта ласковая вода не ждала меня, не манила взгляд уютным полумраком? Разве не к этому берегу устремлялся я — днем или ночью — когда мне было плохо? Где-то там, среди звезд и коряг заблудилась навеки моя душа, в тот самый первый раз, когда вышел из леса на бескрайний озерный простор, и от серебряного блеска захватило дух, и большая белая цапля вспорхнула из тростниковых зарослей.
Я мог умереть прямо сейчас и не сомневался, что озеро примет меня, как своего. А мог подождать эту… медленную, на двух ногах. Кто знает, сколько она еще будет идти? Дни, месяцы? А вдруг — годы? И какой облик примет? Что сделает она со мной? Вонзит ли нож в спину или заразит смертельной болезнью?
Не стану врать, что совсем не боялся. Смерть всегда пугает, как любой шаг в неизвестность. Никому не ведомо, что там, за порогом, может, что-то хорошее, а может — наоборот. Но я чувствовал, что внутри, там, где раньше жили тревоги, образовалась пустота. И даже появилась какая-то легкость. Что-то светлое и лучезарное, оно тянулось вверх, как наполненный гелием воздушный шарик, и рвалось к небесам. По сути смерть не страшнее рождения. Она и есть рождение в другой мир. А с этим, наверное, пришло время прощаться.
Я повертел в руках тетрадку, вспоминая, как собирал свои истории. По желудю, но шишке, по капле воды из ручья. По блику на озерной глади. Они сотканы из птичьего щебета, эти сказки, из мха и солнечной россыпи опят, из инея и снега, из желтых листьев, вмерзших в тонкий ледок. Они принадлежат этому лесу. И к нему должны вернуться.
Я оторвал одну страницу — и пустил по ветру. Она закружилась, как осенний лист, и плавно легла на воду. За ней последовала вторая, и третья, и четвертая… Они разлетались солнечными птицами, и некоторые желтея, опускались в озеро, другие — на землю, а третьи — поднимались ввысь, как золотой пар, теряясь в осенней хмари. А мне стало совсем легко и весело. Потому что я вдруг понял, что они и были осенними листьями, с самого начала, и ничем иным. Тленными частицами вечной природы. В ней правит смерть и возрождение, понял я, и ни одно слово, ни одна мысль, ни одна крупица жизни не исчезает бесследно, не пропадает зря.
Здесь и останутся они, мои сказки волшебного леса. Вымечтанные, выстраданные, много раз пережитые и во сне, и наяву. Их растворят дожди, и укроет снег. А пройдет зима, и снова на деревьях распустится весенняя зелень. Жизнь продолжается.

Подснежники

Нет, эта маленькая история не о цветах. Не только о них. Она обо всех, кого зима баюкала в ледяных объятиях. О том, что скрывал снег. Весной оживает все, что таилось под ним. Оживают ручьи, ручейки и тонкие струйки, наполняя воздух журчащей музыкой леса. Оживают толстые корни, похожие на больших, спящих, белых змей, и пускают молодые побеги. Палые прошлогодние листья отдают мертвые соки земле, а золотую душу — солнцу. А бурые чешуйки, что остались от них — оживают, вспархивая легкими, разноцветными бабочками. Оживают пустые скорлупки, упавшие из гнезд, и, обласканные теплыми лучами, становятся целыми. Не пройдет и нескольких дней, как из них вылупятся птенцы-подснежники. Они вырастут в красивых птиц, чьи песни не различит человеческое ухо. Но голоса подснежников слышны деревьям и ручьям, грибам и лишайникам, и лесным насекомым, и другим птицам, и тростникам на озере. Они — тот камертон, по которому лес настраивает свое звучание. Весной оживают хрупкие стебельки и бутоны, чтобы, напоенные талой водой, превратиться в прекрасные цветы. Оживают мертвые зверьки, погибшие зимой — если от них осталась хотя бы косточка или шерстинка.
Ожила Элли. Сощурила ярко-голубые глаза, еще пару часов назад мутные и слепые, полные талой воды. Растерянно похлопала ресницами, смигивая мертвую влагу. Девочка словно проснулась, но не в своей спаленке, уютной и светлой, в окружении любимых игрушек, а в мокром весеннем лесу. Сон был тягостным и жутким, и она не сразу вспомнила, что случилось. Села на моховой подстилке, боязливо озираясь и прижимая пухлые ладошки к груди. Ее белая заячья шубка валялась чуть поодаль, грязная и вывернутая наизнанку. Но там, где на нее падал солнечный луч, пятна исчезали, и мех блестел, как только что выпавший снег.
Эту шубку сорвал с Элли тот человек, который целую зиму назад увел ее с детской площадки. Ай, малышка! Разве мама не говорила тебе, что нельзя никуда ходить с чужими людьми? Даже если на первый взгляд незнакомец показался невзрачным и безобидным? Даже если он назвался папиным другом? Он взял тебя за руку — так крепко, что ты не смогла вырваться, и ты не закричала, не позвала на помощь, хотя на улице были люди. Но ты пошла с ним в лес — и осталась там навсегда.
«Я боюсь», — прошептала Элли и с удивлением поняла, что это не так. Страх исчез. Память о том человеке, его недобрые глаза, боль, удушье — все оказалось смыто нежным запахом молодой травы, просочилось сквозь мох и впиталось в землю. С каждым вдохом свежий лесной воздух входил в легкие, расправляя их и воскрешая каждую клеточку омертвевшего за долгую зиму тела.
Она потянулась за шубкой — не потому что замерзла, а просто мама ее учила, что одежда не должна валяться в беспорядке. Но отмытый солнцем добела комок меха вдруг как-то странно подобрался, подпрыгнул и, навострив длинные уши, сел чутким столбиком.
— Ой!
Девочка отдернула руку. Прямо у нее над ухом кто-то тихо засмеялся. Элли подняла глаза и увидела мальчика, наверное, чуть старше нее, лет семи или восьми. Такие большие дети обычно уже ходят в школу.
— Привет, — сказал он. — Я Петер.
Мальчик был худой и бледный, с растрепанными волосами и в порванной одежде. Но ведь и сама Элли выглядела не лучше.
— Моя шуба превратилась в зайку, — пожаловалась она.
— Это не страшно, — улыбнулся Петер, присаживаясь на корточки рядом с ней. — Летом в лесу тепло. А зимой мы просто спим. Тебе не будет холодно.
— Откуда ты знаешь?
— Я здесь с прошлой весны.
Элли удивленно моргнула. От весны до весны! Целый год! Ей очень хотелось заплакать, зареветь, как маленькая, уткнувшись в теплый мох, словно в мамины колени. Так жалко стало этого бледного мальчика. И себя тоже. Осенью она должна была пойти в школу и даже выбрала ранец — пузатый, розовый, с золотыми блестками. Он красовался в стеклянной витрине вместе с красивым картонным кульком, вероятно, набитым вкусными конфетами, с коробками цветных карандашей, шариковыми ручками, тюбиками с клеем и бумажными осенними листьями. Каждый раз, проходя мимо, она здоровалась с ним — со своим будущим ранцем, мысленно примеряя его на спину и приосаниваясь. Теперь его купят какой-нибудь другой девочке. И та отправится в школу, будет сидеть за партой, за которой могла бы сидеть Элли…
— Эй, ты чего?
Она все-таки разревелась.
— Не плачь, все плохое позади, — утешал ее Петер, неловко обнимая за плечи. — В лесу много тропинок. Нам не будет скучно. Я и один не скучал… ну разве что совсем немного. А вдвоем — совсем другое дело! Пойдем, я покажу тебе лесное озеро, откуда можно пить. А еще из ручьев. Вода там очень вкусная. А есть можно кислицу — знаешь, такая, с тремя листиками?
— Знаю, — всхлипнула Элли, вытирая покрасневшие глаза.
— Это сейчас, весной. А летом появятся разные ягоды. Нам не много нужно.
Девочка слушала его, как зачарованная.
— Ну, вставай. Пошли, — предложил он с гордым видом заправского хозяина. — Я все тебе покажу и расскажу.
— Я хочу домой, — сказала Элли, поднимаясь и отряхивая брючки от налипшей на них рыжей хвои. — Хочу к маме.
Петер грустно покачал головой.
— Нельзя. Сама понимаешь, мы теперь — другие. Ну, — он задумался, — наверное, ты можешь сходить попрощаться. Не сейчас, а когда станет темно. Не надо, чтобы тебя кто-то видел.
— А ты? — спросила Элли. — Не пойдешь со мной?
— Нет, — он закусил губу. — По мне там никто не скучает.
— Разве у тебя не было родителей?
— Только тетя и дядя. Тетя меня не любила. А дядя… он сделал это со мной и оставил здесь.
Ласковое оранжевое солнце погладило верхушки берез. Яркий весенний день клонился к вечеру, приглушая птичьи голоса и удлиняя тени. Элли взяла Петера за руку.
— Я вернусь. Только посмотрю одним глазком, как они там. Папа и мама. Как они без меня.
Мальчик кивнул.
А потом они, стоя на берегу лесного озера, долго смотрели на солнце. Как оно краснеет и гаснет, будто угли в печке, и даже поднявшийся ветер не может его раздуть. Кажется, еще чуть-чуть, и оно подожжет сухие тростники, и взметнется к небу высокий огонь, пожирая облака и звезды, и перекинется на лес, а затем — и на поселок. Но ничего подобного не случилось, и солнце просто утонуло в холодной воде. Наступила ночь.
Раньше Элли боялась темноты, даже спала с включенным ночником, за что ее часто ругала мама.
«Ты уже большая девочка, — говорила она, — давай-ка, выключи лампу. Чего ты боишься? Посмотри, ни в шкафу, ни под кроватью нет никаких чудовищ».
Каждый вечер, перед сном они с мамой вместе обходили комнату, заглядывая в тумбочки, под кровать и под письменный стол, открывая по очереди все дверцы шкафа. Искали чудище — когтистое и страшное — и, конечно, не находили. Только после этого Элли спокойно засыпала.
«Как часто, мама, мы боимся не того и не тех, — могла бы сказать она сейчас. — Чудовища — среди нас, они выглядят как обычные люди».
Впрочем, ни о чем таком Элли не думала. Она шла босиком по тихой улице родного поселка. В редких окошках теплился свет, и мелькали тени, расходясь по тюлю мягкими волнами, и лунными светлячками блестели на газонах глаза садовых гномов и кошек. И фонари горели только на перекрестках — то есть, почти нигде, да и те мерцали фиолетово и тускло.
Она миновала темную аптеку и магазин с ранцем на витрине. Только ранец уже был другим — черно-синим, мальчишеским. Но Элли даже не взглянула в его сторону, а нырнула в узкую калитку, во двор частного дома. И, вскарабкавшись на дерево, как большая кошка, прильнула к окну. Ее родители пили чай на кухне. Девочка видела фарфоровые чашки у них в руках, у мамы с надписью «самой любимой мамочке», а у папы — с желтым цветком. Видела стеклянный заварочный чайник и конфетницу на столе. Родители о чем-то разговаривали, склоняясь головами друг к другу, и лица их казались грустными. Потом мама отставила в сторону свою чашку, уронила руки на стол и заплакала. Папа встал и обнял ее, и баюкал, как ребенка, целуя в пробор.
Элли заерзала на толстом яблоневом суку. Ей очень хотелось туда, в ярко освещенную кухню, в тепло, хотелось утешить маму, взобраться к ней на колени, обнять крепко-крепко и заплакать вместе с ней, хотелось горячего чаю… Но она осталась сидеть на дереве, грея дыханием оконное стекло. Она уже не была собой. Лес пустил в нее свои корни. В ее жилах текла хрустальная вода родников, а волосы пахли мхом, талым снегом и палой листвой.
Элли вспомнила, как днем, уже успокоившись, стояла вместе со своим новым другом у лесного озера.
— Кто мы? — спросила она тогда. — Кто мы, Петер?
— Мы подснежники.
— Подснежники? — протянула она удивленно. — Но это цветы!
— Это цветы, птицы, деревья, бабочки, зайцы и белки… Это другая сторона леса. Смотри!
Она посмотрела и увидела. На зеленоватой глади озера зыбко колыхались деревья. Тонкие и бледные, как их с Петером лица. Они тянулись вверх — и одновременно в глубину, и кроны становились корнями, и вцеплялись в зеленое небо, чуть подкрашенное огненным закатом, и сплетались в призрачной вышине. А на берегу неподвижно застыла, поджав под себя одну ногу, белая цапля и вместе с сухими тростниками отражалась в воде. И казалось, даже если она вспорхнет и улетит по своим птичьим делам — ее озерный двойник останется стоять, обрамленный золотом призрачной травы.
Там, на узкой береговой кромке, словно пересекались две вселенные. Лес — расцветающий, весенний. И лес, опрокинутый в озеро. Наверное, в этот миг Элли осознала, не человеческим, а каким-то звериным чутьем почуяла — что мир подснежников, тонкой линией отделенный от мира людей, не отпустит ее никогда.
Она слезла с яблони и прошла по гравийной дорожке, словно по горячим углям. Камешки кололись. Но среди них отыскался кусочек мела. Встав на цыпочки, она дотянулась до почтового ящика и крупными печатными буквами написала: «Мама, папа, я вас люблю». И, чуть помедлив, добавила: «Я жива, и мне хорошо». Может быть, им станет от этого легче. Может, они утешатся, — подумала Элли и тенью выскользнула из сада.
Поселок заснул еще крепче. Почти все окна в домах погасли, но с неба лился мягкий серебряный свет. Девочка медленно брела по пустым улицам, жалея, что не принесла маме букетик первоцветов. Она хотела, но Петер ей запретил. Мы — больше не люди, сказал он, это люди рвут цветы, ломают ветки, топчут жуков и ловят бабочек. А мы — дети леса. Мы можем любоваться цветами, трогать, нюхать… но не рвать их, не убивать. Хватит убийств! Сейчас весна — время жить.
Элли слушала и кивала. Скоро апрель пройдет по лесу с радужной палитрой. Мазнет синей краской — и заголубеет лужайка пролесок. Плеснет желтой — и солнечно станет от расцветших лютиков. И белые ветреницы заструятся молочными реками между черными стволами, и затопят лес, выходя из берегов, и полыхнет разнотравье и разноцветье, как лесной пожар. А в мае распустятся ландыши, наполняя воздух глубоким, таинственным, нежным ароматом… И значит, наша маленькая история все-таки о цветах.

Искупление

В ночном саду пахло дождем и облетали магнолии. На пасмурном небе — сплошная свинцовая серость, ни звезд, ни луны, но деревья и кусты купались в мягком свете желтого фонаря. Я сидел у открытой балконной двери с тетрадкой на коленях. Столько мыслей теснилось в голове, что казалось, коснись ручкой бумаги — и они потекут на чистый лист, как струйка чернил. Но ничего не получалось. Я не мог вымучить из себя ни слова, да, пожалуй, и не видел в этом смысла. Мне некому было показать написанное. Только сложить на дальнюю полку в шкафу, чтобы бесчисленные рукописи не валялись повсюду, вызывая недовольство жены, не мялись и не пачкались. Вздохнув, я швырнул тетрадь на стол и просто сидел, потирая лоб и вглядываясь в тускло позолоченную, в дождевых каплях, мешанину ветвей. Мне нравился аромат мокрой земли и молодой зелени, омытой недавним ливнем, я любил свежесть и прохладный ночной воздух, но темный сад, полный светляков, отчего-то пугал. В этих летучих зеленоватых огоньках мне чудилось что-то потустороннее, и, чтобы не видеть их, я всегда включал садовый фонарь. Он был похож на маленькую луну, только теплее и ярче. Хоть и не освещал самые дальние уголки, и не разгонял черноту под кустами, но творил уютное безопасное пространство на газоне перед крыльцом, на клумбе с тюльпанами и на посыпанной красным песком дорожке.
Сзади неслышно подошла Анна.
— Зачем ты опять жжешь свет? — спросила она сердито. — Кому там, в кустах, темно? Куницам? Ежикам? Ты хоть знаешь, сколько стоит один киловатт электричества?
Я втянул голову в плечи.
— Не знаю и знать не хочу. Пусть энергокомпания рассчитывает, а я буду присылать им показания счетчиков.
— Алекс, где пульт? — в голосе жены звучало стальное презрение.
— Там, на полке, — чуть слышно сказал я и махнул рукой в сторону книжного шкафа.
Щелчок — и моя личная крохотная луна погасла. Сад погрузился в кромешную тьму, только зеленые искры вспыхивали то там, то здесь, танцевали в воздухе и плавно кружились, словно под звуки не слышной человеческому уху музыки. Странно. Еще каких-то два-три года назад я без страха блуждал в ночном лесу. А сейчас меня мутит от пляски светлячков над газоном и ладони потеют так, что была бы у меня в руках тетрадка — из нее пришлось бы вырывать испорченные листы. Что такого ужасного приключилось со мной, отчего я стал таким трусом, что боюсь смотреть в неосвещенный сад?
А жена? Она не спросила: «Алекс, тебе не холодно? Не хочешь ли чаю? Или, может, принести тебе плед?». Нет, она выключила садовый фонарь, прекрасно зная, что от одного только взгляда в темноту мне плохо и страшно, и напомнила о ценах на электричество. Ей плевать, каково мне. Она меня едва терпит. Я бессильно прикрыл глаза, чувствуя себя измученным, слабым и нелюбимым. Хотелось исчезнуть, съежиться до размеров собачьего мячика и спрятаться под диван. Или же… я воровато оглянулся и, убедившись, что Анна ушла, потянулся за пультом и включил фонарь.
Да, я и в самом деле очень устал. От любопытных взглядов, от насмешек и шепотков за спиной, от пинков начальства, злословия коллег и брезгливости жены. Ну, возможно, насчет шепотков и взглядов я преувеличивал. Может, у меня уже развилась паранойя. Глупо думать, что чужим людям есть до тебя дело. У каждого свои заботы, а чья-то беда — разве что повод почесать языки. Но Анна, и правда, все больше от меня отстранялась. Не то жалела, не то презирала. Она даже мое имя цедила сквозь зубы, словно какую-то непристойность. А я страдал, не понимая почему, в чем я провинился? Что — настолько невыносимое, что даже самому себе невозможно признаться — я забыл, обнес высоким забором, затолкал поглубже в подсознание? Да и было ли оно? Возможно, кто-то меня оклеветал? Или я сам себя — в минуту душевного помутнения? Не говорил ли я во сне? Я бледнел от мысли, каких чудовищ мог породить мой спящий разум. Лунатизм — не болезнь, а настоящее проклятие, особенно, если совесть у тебя не чиста.
Не то чтобы я был таким уж пропащим. Я вообще никому не сделал ничего дурного, во всяком случае, намеренно. Но если все вокруг показывают на тебя пальцем, а любимая женщина, шарахается от тебя, как от чумы, поневоле начинаешь искать в себе червоточины и, конечно, находишь.
Мы все склонны считать себя жертвами — судьбы, других людей или каких-то обстоятельств. А если ты жертва — то в чем тебе каяться, о чем сожалеть? Ты не виноват — перед тобой виноваты. Вначале я обижался на Анну, делал вид, что мне все равно, пусть думает обо мне, что хочет. Поворачивался к ней спиной, изображая равнодушие. Наверное, это выглядело жалко. На самом деле я не могу без любви, я без нее замерзаю. В отчаянии я расковыривал совесть, и она, в конце концов, воспалилась. Ночами я лежал без сна, вспоминая… Большого черного пса Роланда — друга моего детства. Я его предал. Отплатил злом за добро, за верность и любовь. Когда уже старенький Роланд угодил в капкан и лишился задних лап, ветеринар посоветовал его усыпить. Что за жизнь у безногого пса, говорил он. Мама, помню, плакала, папа медлил и нервно дергал себя за бороду. И только я, не раздумывая, сказал «да». Не знаю почему. Эгоистичным был, как все подростки, но разве это меня оправдывает? Мое слово и решило судьбу Роланда. Случись это сейчас… я носил бы его на руках. Каждый день, в любую свободную минуту. Или — еще лучше — заказал бы специальную тележку для собак-инвалидов. В ней он смог бы гулять, как здоровый, бегать по полям и лесным тропинкам. Я не спускал бы с него глаз и больше ни за что не подпустил бы к этим ужасным капканам. Вот только сделанного не исправишь.
Я вспоминал, как напоил молоком маленького ежика — не со зла, конечно, а просто не знал, что ежам нельзя давать молоко. Наутро я нашел его в своем саду мертвым. Может быть, зверька убило что-то другое, а не мое угощение. Но его крохотное колючее тельце, безвольно обмякшее, до сих пор стоит у меня перед глазами.
Я страдал, думая о том, как грубил маме. Как однажды бросил в муравейник толстую зеленую гусеницу. Как, играя, замучал лягушонка. Как, уже будучи взрослым, не слушал свою болтушку-дочку, уходя мыслями далеко-далеко, в иные миры, в какие-то запредельные пространства. А потом, вынырнув из своего иномирья, понимал, что все пропустил мимо ушей и ребенок ждет ответа, а я даже не знаю о чем речь.
Как убрал кадку с цветущим лимоном на закрытый балкон и забыл про него, а когда вспомнил, увидел, что деревце засохло без полива. Казалось бы, ерунда, говорил я себе, это всего лишь комнатное растение. Но ведь он живой, спорила неугомонная совесть, он цвел для меня, а прошлой зимой был весь усыпан плодами. Крупными, желтыми, ароматными. Анна пекла с ними вкусные пироги. И вот, в благодарность за это — я его засушил?
Я тасовал месяцы и годы, словно карточную колоду, с начала в конец — и опять в начало. События, даты, свои и чужие поступки. А потом моя память с разбегу налетала на что-то темное и плотное, высокое, как стена — и разбивалась вдребезги. Я со стоном откидывал одеяло, вставал и, дрожа от холода, шел на кухню пить чай. И от этих зябких, бессонных ночей я тоже невообразимо устал.
Откуда в доме появилась эта книга, я уже и не вспомню. Кажется, Анна купила ее на блошином рынке. Разумная и вполне современная женщина, она почему-то страстно любила рыться во всяком барахле — будь то зачитанные до дыр журналы времен второй мировой войны, чайные сервизы из китайского фарфора, старые значки, сувениры или грампластинки. На чем она собиралась проигрывать последние — для меня оставалось загадкой.
В общем, жена ее купила — книжонку в мягкой обложке, когда-то темно-синей, но выгоревшей, с почти затертым названием и фамилией автора. Что-то про карму, какие-то эзотерические техники и новые энергии. Я взял ее от скуки, сидя теплым весенним вечером перед открытой балконной дверью, вдыхая запахи сада и щурясь на масляный свет желтого фонаря. Начал ее листать, неторопливо вчитываясь в отдельные куски — и увлекся. Она была про меня, эта история. Про такого, как я, затравленного неудачника с изломанной душой и воспаленной совестью. Про того, кто каждый день тщетно внушает себе, что все в порядке, а ткань бытия буквально расползается у него в руках, и сколько ее ни латай — получается только хуже. А он бессильно наблюдает, как в эти дыры утекает его жизнь, продолжая лгать себе и другим. Про человека, уставшего от нелюбви, несчастного и без вины виноватого.
Я жадно глотал текст, надеясь, что герой рано или поздно отыщет решение — иначе для чего все это писалось? И он его, конечно, нашел. «Ты можешь сделать так же», — уверял меня неизвестный автор, чье имя я так и не сумел разобрать на потрепанной обложке. «Очисть свою карму. Мысленно собери все свои дурные поступки в один мешок и скажи, что хочешь искупить — все и сразу». Я поскреб в затылке. Звучало странно, но я бы, наверное, не отказался попробовать, если бы знал как. Герой романа просто захотел — и у него получилось. Правда, на следующий день он чуть не утонул, споткнувшись на мосту и свалившись через перила в реку, но в конце концов все-таки выплыл, и все закончилось хорошо.
«Сделай как он, — убеждал автор. — Это очень легко. Надо всего лишь выразить намерение. Скажи так…».
Я повторил заклинание слово в слово и прислушался к себе, потом осторожно огляделся. Все оставалось по-прежнему: распахнутая дверь в сад, облитая желтым светом фонаря клумба с тюльпанами, цветущие яблони, серебряные с золотом, и густые, черные заросли малинника, в которых настойчиво пиликала невидимая птичка, словно настраивала в темноте крошечную скрипку. И комната, где я сидел, ничуть не изменилась — все те же книжные полки с налетом пыли, компьютерный стол и повсюду разбросанные на нем важные и не очень бумаги. Не то чтобы я ожидал чего-то особенного, но все равно стало немного обидно. Столько времени потратил впустую.
Пожав плечами, я отложил книгу и встал, собираясь идти спать. И в тот момент я что-то такое почувствовал — едва уловимое, но очень неприятное. Не знаю, как описать это ощущение. Как будто все воспоминания, мучавшие меня изо дня в день, связались в тугой черный узел, который я закинул себе на плечо. И выбросить его больше не могу, и нести — страшно. Мелькнула смутная мысль, что будь этот странный совет правдой, все может окончиться далеко не так благополучно, как в романе. Я ведь могу утонуть и по-настоящему. Если тьма в моей душе победит свет, она спресуется в камень и утянет меня на дно.
Я провел беспокойную ночь. Вернее, все мои ночи последнее время — неспокойные, но эта оказалась особенно тягостной. Меня тошнило, в висках пульсировала тупая боль, и пробирал озноб, скорее нервный, чем гриппозный. Но уже к утру мне стало легче. И на следующий день ничего плохого не произошло. И через день тоже. Разве что порой чудилось, что яркость солнца слегка убавилась. Вроде бы весна, май, а оно светило не в полную силу, а как выгоревшая лампочка, или как будто я смотрел на него сквозь темные очки. И левое плечо продолжало побаливать и ощущать тяжесть. Я даже подумал, что вешая полку в прихожей, потянул какую-то мышцу.
А потом это случилось. Я засиделся на работе до поздна, а когда посмотрел на часы, на них была половина одиннадцатого, а за окнами стемнело. В этот момент я пожалел, что оставил машину дома — идти ночью из поселка в поселок, через темное поле, освещенное только луной, не хотелось. Даже если весь путь занимал от силы полчаса, если не торопиться, а то и минут двадцать. Но ничего другого мне не оставалось. Я мог, конечно, вызвать такси — и уже принялся набирать на смартфоне нужный номер, но… устыдился своего малодушия и сунул телефон в карман.
Можете назвать это дурным предчувствием, но я боялся. Хотя этой дорогой ходил, наверное, миллион раз. Узкая тропинка пересекала распаханное поле, на котором уже начали пробиваться всходы гороха. Майские жуки буквально лезли под ноги, и мне приходилось плестись еле-еле и очень осторожно, чтобы не наступать на них. Луна, словно огромный глаз в небе, смотрела печально и строго. Она как будто уже давно знала то, что мне еще только предстояло узнать. В ее хрустальном свете все казалось неживым и словно прозрачным: маленькие камешки на песке, жуки, черные комья земли и бледные, как выросшие в тюрьме дети, бело-зеленые стебли. И лес на другом краю поля — тот самый, который я когда-то окрестил волшебным. Его острые вершины точно плыли куда-то, подхваченные небесным течением, на фоне медленных серых облаков.
Сколько в нем осталось того волшебства? Могло ли оно защитить меня, пусть издали, дотянувшись туманной пригоршней, укрыть и спрятать, когда посреди пустынного поля я услышал позади себя шаги?
Я не знал, кто эти люди и что я им сделал. Не разобрал, сколько их — пятеро или шестеро. Я, вообще, не сумел их разглядеть, потому что первый же удар сбил меня с ног. Может, это судьба подослала своих палачей, чтобы исполнить казнь? Или я просто попался им под горячую руку, когда, разгоряченные алкоголем, они шли домой из поселка в поселок, возвращаясь с веселой вечеринки? Но я не думал в тот момент ни о чем таком, в голове была какая-то каша, ни единой связной мысли, а только страх и обреченность.
Мне очень хочется сказать, что я сразу потерял сознание и поэтому ничего не помню. Но это не правда. Я помню, как меня били. Это длилось целую вечность, бесконечную и полную боли. Я уже ничего не видел — на глаза опустилась черная завеса, и луна погасла — но продолжал ощущать болезненные пинки и вкус крови во рту, и звериную тоску по уходящей жизни. А в самом конце… В моей памяти все еще зияла дыра размером со вселенную, но в короткий момент наступившей ясности, я увидел свой путь, понял, кто я и за чью вину наказан. Успел подумать, как это несправедливо — и тут же все забыл. Мои пальцы погрузились во что-то мягкое, не похожее ни на песок, ни на землю — скорее, на шерсть, прохладную и шелковистую, слегка влажную. Как будто Роланд, возвратившись с прогулки, ласкается, просит внимания, подставляет лобастую голову под мою ладонь. Бедный мой, добрый пес… неужели ты здесь… прости меня, хороший, я так по тебе скучал…
Какой еще Роланд?! Где я? В голове точно развеялся черный туман, и мысли прояснились. Я с трудом разлепил опухшие от слез веки и увидел свет. Яркий, белый, с легким зеленоватым оттенком, он не резал усталые глаза, а бережно ласкал их, словно окутывая целебным теплом. И в этом удивительном свете надо мной склонились две сияющие фигуры.
— Он очнулся, — произнес высокий девичий голос, очень красивый, мелодичный, как пение ручья. В нем переливались тягучие медовые ноты и звучала музыка леса.
— Да, похоже, что так, — отозвался другой, звонкий, почти мальчишеский.
Ко мне, наконец, вернулось зрение, и я понял, что больше не лежу на гороховом поле. Мои руки ласкали мягкий изумрудный мох, зарываясь в него, как в собачью шерсть. В двух шагах от меня большой черный пень растопырил уродливые корни. Между ними, тонкой струйкой выбивался из-под мха родник и устремлялся вдаль, петляя между стебельками травы. Он еще наберет силу, встретив себе подобных, а пока был не толще веревочки, хрупкой, серебряной и подвижной. В вышине, омытые синей небесной водой, покачивали кронами стройные осины. Их молодая листва струилась и звенела на ветру, как медное монисто. Этот тихий перезвон едва ли могло уловить человеческое ухо. Но мой слух обострился. Я слышал чуть заметное шевеление короедов, шепот ручья и дыхание склонившихся надо мной людей.
Я узнал их сразу — парня и девушку — хоть они и вытянулись, как юные деревья. Они стояли, обнявшись. Оба нечесанные и худые, одетые во что-то бесформенное, плетеное из сухой травы, бледные и с глазами голубыми, словно озерная вода.
— Мы — хранители леса, — сказал парень.
— Я Элли, — представилась девушка.
— А я Петер.
— Но этого не может быть, — прохрипел я. — Ведь я вас выдумал.
Я валялся перед ними на земле, как сломанная игрушка, едва способный пошевелиться. Тело слушалось, но так болело, что я еле сдерживался, чтобы не стонать сквозь зубы. Неужели — все еще жив? Ведь мертвым не бывает больно. Или бывает? Может быть, сильнее, чем живым?
— Разве можно выдумать человека? — усмехнулся Петер, и я понял, что он прав.
Я увидел, что они — настоящие, и всегда были такими. Несчастные убитые дети, воскресшие на другой стороне леса. И я, получается, с ними?
— Я умер? — спросил я чуть слышно.
— А как бы ты хотел? — покачал головой Петер.
— Ты еще не перешел черту, — добавила Элли мягко, — и можешь вернуться. Хочешь? Мы поможем тебе. Или оставайся с нами.
Хотел ли я вернуться домой? Я и сам не понимал. Так много оставалось позади — боль, одиночество, непонимание, обиды… любовь… Да, все-таки любовь!
— Обычно мы не помогаем людям, — сказал Петер. — Но мы знаем, через что ты прошел. Ты — наш брат.
А Элли зачерпнула в пригоршню немного родниковой воды и поднесла к моим губам.
— Выпей, Алекс… Не бойся. Тебе станет легче.
Я сделал крохотный глоток, и меня затошнило. Чтобы не захлебнуться, я с трудом повернулся на бок и, задыхаясь, скорчился на мху. До меня еще долетали лесные звуки и шорохи, и голос Элли, словно зовущий издалека. Потом все стихло.
Когда я пришел в себя, день уже клонился к вечеру и розовые полоски заката протянулись вдоль одеяла, затекая сквозь неплотно сдвинутые шторы. У моей постели сидела Анна и держала меня за руку.
— Слава Богу! — выдохнула она, увидев, что я очнулся. — Я так перепугалась!
— Где я? В больнице?
— Да… да… Тише, пожалуйста, не надо ничего говорить.
Но мог ли я молчать? Я делал это слишком долго. Слишком… А теперь плотина, наконец, рухнула, и слова полились неудержимо. Чуть слышный шепот, сквозь слезы и всхлипы. Анне приходилось наклоняться к моему лицу, чтобы разобрать хоть что-то в этом бесконечном потоке жалоб.
— Но, Алекс… нет… я тебя не отталкивала. Это ты уходил в себя. И Боже мой, никто тебя ни в чем не винит. Об этом даже речи нет! Но то, что ты рассказал, — она подбирала слова, — к этому надо привыкнуть…
Я понятия не имел, что она имеет в виду. Но все-таки вымучил из себя виноватую улыбку.
— Забудь. Это все неправда.
Она недоверчиво тряхнула головой, и вдруг лицо ее озарилось радостью.
— Я знала! Знала, что ты все придумал. Ты всегда был фантазером. Но чтобы такое? Зачем это, Алекс? Зачем?
— Бес попутал, — хотел пошутить я.
Но из-за того, что губы у меня распухли, получилось что-то вроде «лес запутал».
— Да, — задумчиво повторила Анна. — Понимаю… Лес.

Кувшинка

Вы спросите меня, в чем разница между человеком и лесом? Что ж, я вам отвечу. Человек только раз в жизни бывает юн, а лес — каждый год. И будь его деревья хоть сплошь столетними, в них, как молодая кровь, струятся по весне новые соки — от корней к ветвям, и до самой макушки. И свежая листва, еще клейкая и прозрачная, вылупляется, как стайка изумрудных бабочек из коконов-почек.
Лес полон жизни, дарует ее, он — сама жизнь. В нем оживает даже трухлявый пень или упавший ствол, покрываясь мхом и прорастая грибами. Его магия — это целебный эликсир вечного бытия, волшебство солнца и воды, воздуха, деревьев и цветов, птичьего пения и зеленого света. Просыпаясь по весне, он умывается талой водой. Летом празднует любовь, строит гнезда, растит птенцов и зверят. Его старость прекрасна, как закат солнца. Не слабая и немощная, а расцвеченная огненными красками, она полыхает огромным вселенским костром. А зимой лес просто спит, как заколдованная принцесса в хрустальном гробу, и никогда не умирает. Каждой своей травинкой, шишкой, желудем, березой, птицей — он отрицает смерть.
Ровно год прошел с того дня, как на гороховом поле я столкнулся с нехорошей компанией. Избитый до полусмерти, я весь май пролежал в больнице. В буквальном смысле промаялся, зализывая раны, по частям сращивая собственное тело и, как ребенок, делая первые робкие шаги — сперва опираясь на руку жены, а потом и сам, без поддержки, чувствуя себя раненой птицей, снова встающей на крыло. Все обошлось, и я здоров. И опять май плеснул на землю молоком крошечных ярко-белых цветов. Лес прозрачен и зелен, и лопочет, как младенец, на языке ручьев.
Я прошел по тропинке до лесного озера и остановился у самой воды. Она подвижна, как ртуть, никуда не течет, но и не стоит на месте, сверкает, колышится, рябит в глазах. Сегодня озерная гладь точно полита серебром, бликует и, отражая свет, скрывает от взора глубины — таинственное зазеркалье. Я не вижу ни толстых коряг, ни камней, ни шишек на дне, но знаю, что там, в глуби, прохладно и темно. Там целый мир, иной и незнакомый, в котором обитают рыбы и лягушки, пиявки и озерные мидии, погруженные в мягкий ил, жесткие черные плавунцы и личинки стрекоз, похожие на маленьких дракончиков, и существа из моих рассказаных и не рассказанных сказок. Там нет боли, а только покой и бесконечное парение в тишине и невесомости. Иногда мне хочется прыгнуть в воду — и там остаться. Но я стою на берегу, сунув руки в карманы и щурясь на высокое солнце. Еще не время. Может быть, оно никогда и не наступит. Я не хочу загадывать, особенно сейчас — наедине с лесом и весной.
В огромное зеркало опрокинуты дрожащие кроны, и синее небо струится легкими, как пар, облаками. Поверхность озера не чистая, по ней дрейфует всякий сор, ольховые сережки и тополиный пух. Брюхом кверху всплыла какая-то рыбешка. Меня коробит: в весеннем лесу не должно быть ничего мертвого. Словно услышав мои мысли, рыбка оживает у меня на глазах и, плеснув серебряным хвостом, уходит под воду. У другого берега я замечаю желтые искорки на сверкающей глади — кувшинки. Обогнув озеро полукругом, выхожу на деревянные мостки — шаткие от времени, золотистые от весеннего солнца. Летом я любил стоять на них босиком, ощущая их мягкую шероховатость. Но сейчас весна, хоть и поздняя, тепло, но не жарко, и разуваться совсем не хочется. Опускаясь на колени, я как будто молюсь духу воды, прося прощения за то, что собираюсь сделать. А может быть, так оно и есть. Круглые желтые цветы слегка покачиваются на озерной ряби — есть среди них и целиком раскрытые, и плотные зеленые бутоны. Их толстые стебли уходят вглубь, крепко привязывая кувшинки ко дну, отчего те кажутся воздушными шариками на веревочках. Они рвутся ввысь, но улететь не могут, вот и застряли между небом и землей, окутанные серебряным блеском. Тут же стелются по поверхности их широкие, продолговатые листья.
Несколько минут я просто любуюсь кувшинками, а потом, закатав рукава, ложусь животом на теплые доски и вытаскиваю из воды один цветок. Он холодный и мокрый, и пахнет озером. С кувшинкой в руке возвращаюсь на берег и присаживаюсь на пень со свежим спилом. Не знаю, кому помешало это дерево, большой красивый дуб, он и старым-то не был, и вырос на просторе, не стиснутый другими деревьями. Сейчас от него остался только пенек и несколько брошенных неподалеку ветвей, а ствол куда-то увезли. Наверное, распилили на дрова. Что ж, вздыхаю я, не для всех наступила эта весна.
Отрешенно смотрю, как съеживаются золотые лепестки, теряя блеск, и как упругий стебелек становится мягким и гибким. Я знал, что вытащенные из воды озерные цветы быстро вянут. А сейчас вижу это собственными глазами, представляя себя на месте несчастной кувшинки. Мне нужно было это увидеть, чтобы последний фрагмент паззла встал на свое место и головоломка сложилась.
А дома жена пакует чемоданы, аккуратно укладывая стопками мою и свою одежду, лекарства, книги, какую-то косметику. Я не знаю что именно. И мне все равно. Еще недавно я радовался поездке к дочери в Гамбург, хотя и побаивался немного. Какая-то смутная тревога угнездилась в сердце, но я не понимал откуда она взялась. Да, я уже много лет не покидал маленький поселок на краю леса, пару улочек на отшибе Вселенной, где родился и вырос, и провел почти всю свою взрослую жизнь. Но, я же, в конце концов, не дерево, чтобы держаться корнями за родную почву. В шести сотнях километров отсюда меня ждет близкий и любимый человек, моя дорогая дочурка, по которой я — что уж тут говорить — ужасно скучал последние годы. И рядом с городом, наверное, тоже есть лес или какой-то другой красивый уголок природы, где я смогу гулять и где мне будет спокойно и хорошо. Лара сняла для нас с Анной квартиру, и обе они — моя дочь и жена — сговорились понемногу перевезти все наше нехитрое имущество на новое место. Сейчас мы едем как будто в отпуск, потом Анна останется в Гамбурге, а я вернусь на пару недель и уволюсь с работы, отправлю почтой кое-какие вещи, что-то выброшу, что-то соберу в коробки и поставлю на хранение в подвал. Что делать с домом мы пока не решили, может быть, удастся найти жильцов… Таков был план, но вчерашним утром, таким же ярким и солнечным, как сегодня — прекрасным весенним утром — все изменилось. Во всяком случае — для меня.
В эту субботу, пока жена хлопотала по хозяйству и болтала по телефону с Ларой, мне захотелось навестить могилы родителей. Не то чтобы попрощаться. Их кости давно уже истлели в земле, остались только холодные надгробия, дикие цветы и трава… А души — кто знает, куда они ушли. Стали бабочками или птицами, звездами, облаками… Сразу после смерти отца ко мне на окно часто прилетал черный дрозд. Не бился в стекло и не стучал клювом, а, склонив голову на бок, косил на меня огненным глазом. А я глядел на него, от волнения покусывая колпачок шариковой ручки. Мы сидели и смотрели друг на друга, я — за письменным столом, а он, вцепившись лапками в деревянный карниз. И не знали, что сказать один другому, а главное — как. Нас разделяло не просто стекло. В птичьем облике он был дальше от меня, чем если бы уехал в Северную Америку или улетел на Марс.
Лесное кладбище все заросло молодыми сосновыми побегами, словно года два или три назад кто-то прогулялся по нему с полными карманами семян. И в этом было даже что-то трогательное — сосны и вечность. Мне всегда чудилась между ними какая-то незримая связь. Я прошел по едва различимой, почти исчезнувшей тропинке и остановился в самом ее конце. И сразу заметил, что рядом с родительской двойной могилой появилась еще одна. На ней даже стоял памятник из такого же черного мрамора и с еще не успевшей потускнеть гравировкой. «Александр Штерн» — прочел я на этом камне. Дата рождения совпадала с моей. А дата смерти — я не хотел ее видеть и отвернулся, притворяясь перед самим собой, что не стоят перед глазами эти восемь цифр, почудились, солнцем наколдованы. А солнце, и в самом деле, светило так ярко, и так горела золотом графировка на памятнике, что две даты через тире словно навеки отпечатались на сетчатке.
Что может ощущать человек, застыв над собственной могилой? Не знаю. Я не чувствовал ничего, кроме усталости и пустоты, и еще, пожалуй, грустного недоумения. В голову лезла всякая чепуха, которую и мыслями-то стыдно назвать, и весь мир вокруг меня — обступившие кладбище деревья, старые надгробия, молодые сосны — нет, не кружились, а плавно покачивались, как будто я стоял на пришвартованном корабле. Но от свежего хвойного запаха мне понемногу стало легче. Я пожал плечами и пошел прочь, к выходу с кладбища и дальше, через лес. В ушах стучала кровь и текла по жилам, омывая живое сердце. В зеленом свете, просеянном сквозь листву, танцевали над тропинкой мотыльки, а может, и крохотные эльфы, и струилось в воздухе весеннее лесное волшебство.
Так кто же я? Существо из плоти и крови? Призрак? Голограмма? Я — блеск и свет. Картинка в волшебном проекторе. Я не могу оторваться от своих корней, иначе увяну, как этот цветок. В сухих тростниках шепчет ветер и заливается почти птичьими трелями лягушка. А я мну в ладонях мертвую кувшинку и представляю себе, как сейчас вернусь домой и заявлю жене: «Я никуда не поеду». Что она сделает? Разозлится? Скажет в ответ: «Ты спятил, что ли, все уже решено»? Или устало бросит: «Не выдумывай»? А может, посмотрит мне в глаза — и поймет?
О чем она думала, когда похоронив меня на маленьком лесном кладбище — выхаживала в больнице, кормила с ложки домашним супом и заново учила ходить? Когда ставила памятник мне, живому, каждый день сидящему с ней за одним столом? Когда звала поехать к дочери в Гамбург? Может быть, она сошла с ума рядом со мной? Или я уже давно сошел с ума, и могила под черной мраморной плитой мне померещилась? Я качаю головой. Есть только одна сила, способная примирить все противоречия.
Мы — семья: Анна, Лара и я. Мы любим друг друга, а если это так — то не все ли равно, какие мы? Любовь — это корни, питающие нашу жизнь. И любовь — это ветер, который отрывает нас от корней и носит по всему миру. Мне не добраться до Гамбурга, но я верю, что мои любимые приедут ко мне, и мы вместе будем есть и смеяться, и Лара скажет: «Папа, ты прекрасно выглядишь!» А я отвечу: «Конечно! Ведь я там, где родился, где мне положено быть. Это вы, как парашютики-семена, улетели далеко-далеко».
А завтра я отвезу Анну на вокзал и помогу занести в вагон ее чемоданы. В какой-то момент я почувствую себя плохо, и меня охватит странное ощущение, будто я вот-вот исчезну. Еще один шаг по перрону, и картинка блекнет, растворяясь в солнечном мареве. Но я не переступлю красную черту. Я вернусь, и волшебный лес вольет в меня новые силы.

Куда реки текут

Наверное, скажу банальность, но люди обычно тянутся ко всему таинственному. Уж не знаю, почему. Может, из любопытства, или пытаются таким образом хоть как-то расцветить унылый быт, или занять чем-то мысли, если больше занять их нечем. Тайны встречаются всякие: страшные, постыдные, волнующие, зловещие, от которых кровь стынет в жилах, курьезные и смешные… да, в общем-то, какие угодно. Моя была простой и печальной, как отблеск закатного света на оконном стекле или как осенний цветок. И совершенно никого в этом мире не интересовала.
Я жил, как обычно. Ходил на работу, гулял в лесу, иногда сочинял сказки — уж не знаю для кого. Бессмысленное занятие, если подумать, почти как рассказывать самому себе свои собственные сны. По вечерам садился за компьютер, ожидая, что в почтовый ящик упадет письмо от жены или от дочки. Ни Анна, ни Лара не писали мне каждый день, и часто я скучал у монитора, грустно листая рекламу. А когда послания от моих любимых все-таки приходили, они казались весточками из иного мира. Да так оно, по сути, и было. И жена, и дочь наперебой расхваливали Гамбург. Его церкви, парки, каналы и набережную Эльбы, вдоль которой так приятно бродить по вечерам. И корабль-музей Рикмер Рикмерс. Анна сразу влюбилась в него. Да и сам город очень быстро стал для нее домом родным. Она с таким восторгом его описывала, что я как будто своими глазами видел медленную и широкую, темно-золотую реку, чаек над красными черепичными крышами, высокие разноцветные здания и этот гордый корабль, когда-то возивший рис и бамбук из Гонконга, а теперь навеки пришвартованный в гамбургском порту, отданный на поругание многочисленным праздным туристам. Я ему сочувствовал, но, в отличие от меня, он хотя бы повидал мир.
«Вы приедете ко мне?» — спрашивал я каждый раз, отвечая на письма жены и дочери. «Нет, Алекс, — беспечно откликались они. — Приезжай ты к нам». Что ж, нет, значит, нет. Я понимал, что им хорошо там, вдвоем. Они недоумевали, почему я не могу оставить маленький и скучный поселок и перебраться к ним, в красивый большой город. Не могли понять, что меня там удерживает, а я знал, что никогда не смогу им этого объяснить. Знойный август, вязкий и ароматный, как свежий мед, неторопливо перетекал в зябкий, облачный сентябрь. При мысли о том, что скоро пойдут холодные дожди и пожелтеет листва, на душе становилось горько и пусто. Нет, я любил осень, ее золото и прощальный свет, но сейчас почему-то отчаянно, до боли душевной, хотелось тепла. В жаркие бессонные ночи я мерз и кутался в шерстяной плед, забытый в шкафу женой и еще хранивший ее запах. Я редко и с неохотой убирался в доме, питался полуфабрикатами, а мой сад за три с небольшим месяца превратился в травяные джунгли. Но мне было все равно. Я жил и в то же время как будто не жил.
Я маялся на работе и дома, не понимая, куда утекает время, в какую бездонную, черную воронку скатываются мои часы и минуты, как затянутые в водосток горошины. Я не слышал стук собственного сердца. И только в лесу оно начинало биться сильно и бодро, словно пробуждаясь от мертвого сна. Там тишина ласкала слух птичьей песней, и шум листвы не сводил с ума, а дарил покой и гармонию. Вступая под кружевные дубовые кроны, я словно нырял в глубокое озеро. У меня на губах даже появлялся привкус чистой воды. Потом дубрава переходила в смешанный лес, а тропинка раздваивалась. И левая ее часть уводила в густой ельник и дальше — к лесному озеру. А если держаться правой стороны, то можно шагать долго, очень долго — но это совсем не трудно, потому что дорога спускается под горку — идти, щурясь на яркую летнюю зелень, и в конце концов очутиться на старом кладбище.
В лесу солнце лежит пятнами, вдоль тропы, на мху с ярко-желтой россыпью лисичек, на буром лиственном ковре. А здесь, на открытом пространстве, свет льется сплошным потоком, низвергается с неба, как золотой ливень, как благодать. Кладбище уже лет десять, как заброшено, никто его не убирает, не смахивает грязь и почерневшую хвою с надгробий, не срезает молодые, где попало выросшие деревья. Юные сосенки, как любопытные дети, толпятся на дорожках, склоняются над могилами, точно силясь прочитать надписи на мраморных плитах. Эта поросль мне по пояс и мешает идти. Зато в ней можно спрятаться, если присесть на корточки. Один раз я так и сделал, когда на кладбище забрела какая-то старушка. Я вовсе не хотел, чтобы меня приняли за ожившего мертвеца.
Впрочем, здесь нет мертвецов, способных ожить, а только трава, камни, сосновые побеги, много солнца и свежий, смолистый воздух. А жалкий человеческий прах давно уже переварен землей, этим ненасытным Левиафаном, или скоро будет переварен. Станет частью суховатой песчаной почвы, сплошь усыпанной мертвыми сосновыми иголками. Я лениво продираюсь сквозь колкие изумрудные заросли, думая, как все-таки странно, что именно гниющим под камнями останкам посвящено это тихое место. Не белкам, не птицам, не другим маленьким лесным обитателям, которые здесь частые гости. А нам — умершим. Всюду смерть и всюду жизнь. Они как изнаночная и лицевая стороны вышивки. Как тень и свет — не могут друг без друга.
Я дохожу до конца кладбища, до самой ограды — вернее, до того, что раньше было оградой, а сейчас это просто короткие серые столбики с кусками ржавой сетки. Здесь похоронены мои родители, и здесь же сокрыта моя главная тайна. Могильная плита с моим именем и датой рождения. А судя по дате смерти, я умер чуть больше года назад. Я стою и смотрю на нее, просто смотрю, прислушиваясь к стуку собственного сердца, сознавая, как горят щеки от прилившей к ним крови, и ощущая себя то ли призраком, то ли пришельцем из какой-то иной вероятностной вселенной. Что такое этот лес, спрашиваю я себя. Портал в другое измерение? Место, где скрещиваются разные миры и временные потоки? В нем все cпутано, переплетено, поставлено с ног на голову.
Я-многомерный, много раз повторенный и распавшийся на множество копий, блуждаю по сотням тропинок волшебного леса, только чудом не сталкиваясь лоб в лоб с самим собой. Но вот, получается, столкнулся. Правда, мой двойник из параллельного мира уже мертв, и ни о чем его не спросить, не узнать, что случилось, и каково это — лежать под мраморной плитой, на глубине двух метров? Страшно ли это, больно ли — чувствовать, как сквозь твое тело прорастают древесные корни? Но земля не ведает боли, а ты — отныне ее часть… Так я успокаиваю сам себя. Но на самом деле я ничего не знаю и могу только гадать, как глупая девица на ромашке.
Я аккуратно веничком сметаю мусор с родительского надгробия, а к своему почему-то боюсь притронуться. Это пустое суеверие, но мне кажется, что одно лишь прикосновение к черному камню отправит меня под землю, и я больше никогда не увижу солнца. Может быть, он заколдован или проклят, думаю я. Ведь он почти не пачкается. Конечно, и на него ветер наметает пыль и хвою, и другой мелкий сор. Но почему-то гораздо меньше, чем на соседние могильные плиты. Гладкий, отполированный мрамор блестит на солнце, словно бросая вызов времени, природе и здравому смыслу. Возможно, это ловушка. При мысли о том, что кому-то понадобилось меня ловить, становится смешно. И в то же время грустно. Эта могила, это «мементо мори» вытягивает из меня кровь и силы, как озерная пиявка, пугает и лишает надежды. Я возвращаюсь из леса усталый, ослабевший от долгого пути и вспотевший от страха.
Однажды, в субботу, резко похолодало, и тропинки развезло от ночного ливня. Всю первую половину дня с неба сеялась тоскливая морось, было свежо и пасмурно — первый робкий шажок наступающей осени. Но после обеда снова выглянуло солнце, и дрожащая радуга протянулась через весь небосклон, одним концом упираясь в черепичные крыши поселка, а другим — в туманную полосу на горизонте. Туда уплывали облака, унося остатки дождя. Я все-таки отправился на кладбище, хотя с утра из-за плохой погоды собирался остаться дома и сочинить какую-нибудь историю. Мои пальцы соскучились по ручке и бумаге.
Я шел в легкой куртке нараспашку, в которой уже становилось жарко. От влажных надгробий и сырой травы поднимался теплый пар, а мокрые сосенки стряхивали капли воды на мою одежду. Я почти достиг цели своей долгой прогулки, когда нечто — возможно, какое-то звериное чутье или едва уловимый шум, не похожий на перешептывание ветвей или перекличку птиц — заставило меня оглянуться. И тогда я увидел ее — высокую женщину в траурном платье. Она медленно шла по дорожке, опустив голову и отводя руками гибкие побеги. На сгибе локтя у нее висело ведро с торчащими из него щетками и букетом цветов, кажется, хризантем. Я быстро присел, спрятавшись за деревьями, но сквозь редкую хвою продолжал наблюдать за незнакомкой. Петляя между рядами могильных плит, она, очевидно, направлялась в мою сторону.
Незнакомка — я сказал? Но я узнал ее, хотя не видел уже Бог знает сколько лет. Кажется, целую вечность. Девчонка из моего школьного детства, курносая и веснушчатая, с копной огненно-рыжих волос, небрежно заколотой, чтобы пряди не спадали на лоб, и сзади перехваченных ленточкой. Такой я ее запомнил. Задорной, смешливой, очень яркой. Пронзительно-зеленые глаза. Разноцветные кофточки, ленты, заколки. Солнечная улыбка. Даже имя — Лиза, как-то по-особенному звонко и выразительно звучало. Она и спустя годы оставалась яркой, но уже по-другому. Сейчас это была яркая красота зрелой женщины.
По-настоящему мы никогда не дружили. Мы и не могли. Я учился в девятом классе, а Лиза — в первом. Она смотрела на меня с обожанием, ну так что ж. Все первоклашки так на меня смотрели. Не то чтобы я любил возиться с детворой, но, стоило мне ступить на школьный двор, как они слетались ко мне, как бабочки на мед. Ровесников я стеснялся, робел в их присутствии. Скованность мешала вести себя естественно, шутить, разговаривать, быть самим собой. Случайно втянутый в беседу со старшими ребятами, я отводил взгляд, прятал руки и, вообще, не знал, куда себя деть. С малышами было проще. Я постоянно что-то для них сочинял. И сам верил своим выдумкам, так что — по крайней мере для меня — они становились истиной.
Я рассказывал первоклашкам про умного ежика — и почти не врал, такой и в самом деле жил под нашим крыльцом. Правда, совсем не умный, а обычный колючий, довольно крупный еж. По ночам он громко пыхтел и возился в кустах, вероятно, охотился на жуков и полевок. И про поющие цветы, в которых вместо семян созревает музыка. И про маленькую зеленую фею, свившую гнездо на старой яблоне. Каждый раз, когда я спускался в сад, эта фея давала мне «конфетки счастья». Съешь такую — и целый день ходишь счастливым. Вот, попробуйте, говорил я и раздавал детям шоколадные батончики в золотой фольге. Их я, разумеется, покупал в супермаркете — самые дешевые — и заворачивал в самодельные фантики. Как-то раз один малыш поведал мне шепотом, что угостил моими конфетками папу и маму, и они перестали ссориться. Теперь у него счастливая семья. А раньше были постоянные скандалы. Я немного удивился и пожал плечами. И в самом деле — что тут скажешь.
Наверное, я узнал бы их всех, этих выросших малышей. И дело не в том, что у меня такая хорошая память. Но, видимо, каждое доброе слово сказанное ближнему — особенно ребенку — каким-то образом остается в сердце. А Лиза, бойкая девчонка, первой протягивала ладошку за «счастливой конфетой» и все время, расталкивая остальных детей, старалась попасться мне на глаза. Почему? Об этом я не задумывался. Помню, однажды я немного поиграл с ней в мячик на спортивной площадке перед школой. Просто так, от нечего делать.
А сейчас она пришла на кладбище с букетом хризантем и, отложив цветы в сторону, опустилась на колени перед моей могилой и закрыла лицо руками. Я не знал, плачет она или молится, но понимал — вздумай я к ней подойти, напугал бы до смерти. А может, и нет… Все люди разные. Один страшится чуда, а другой открывает ему объятия. Как странно, думал я, глядя на нее, скорбящую огневолосую женщину в черном платье, и как, наверное, справедливо. Кому-то остаются наши могилы, кому-то фотографии, рукописи, голос в телефонной трубке. И только лес хранит в своем сердце нас — живых и настоящих.
Лиза отняла руки от лица. Потом, достав из ведра щетки, принялась мыть камень. А я сидел, скрытый молодой порослью, не смея шелохнуться и не представляя, что мне делать, что будет правильно. Я мог бы встать во весь рост и окликнуть ее по имени. Или затаиться и ждать, пока она уйдет. Я как будто стоял на развилке в волшебном лесу, гадая, какую выбрать тропинку. Обе они терялись в густой зелени, и обе не известно, куда вели. Я ничего не знал о Лизе, где она жила все это время, как и с кем, но зачем-то следил глазами за ее рукой — не блеснет ли на солнце обручальное кольцо. Впрочем, какая разница. Я свое уже не носил — оно натирало палец.
Если прошлое умерло и похоронено, спрашивал я себя, надо ли его воскрешать? Я давно уже не тот тихий мальчик-фантазер, мечтавший о феях и поющих цветах. У меня семья в Гамбурге, пустой дом и горечь в душе. Но ведь и в сорок лет жизнь не кончается, и в пятьдесят, да никогда она не кончается, а течет, как река, впадая, как в море, в другую жизнь.
От неудобной позы — сидя на корточках — у меня затекли ноги, и я прилег на влажную, но чистую подстилку из палой хвои. И, ослепленный зеленым солнцем, не спал, а грезил наяву. Река собирается из родников в таинственных земных недрах. Но и это не начало. Ее питают дожди и талый снег, она сочится по капле сквозь песок и камень — и струится вода, как кровь, по венам и капиллярам Земли. Река уходит в океан — и тает, растворясь без остатка, в соленом голубом просторе. Но и это не конец.

— А что было дальше? — спросил я, и мудрый учитель с глазами ребенка изумленно покачал головой.
— Откуда я знаю, куда свернула твоя тропинка, — сказал он, удивляясь моей наивности. — Это твоя жизнь. Ты выбираешь. Пиши ее — как можешь и как хочешь. В каком бы мире не очутился сказочник, под рукой у него всегда будет перо и бумага. Но помни, Алекс, куда бы ты ни пошел — ты все равно вернешься в этот лес. И мы вместе уйдем туда, куда все реки текут.

Весенние цветы

У меня есть странная привычка. Ранней весной, когда на проталинах начинают распускаться желтые, белые и фиолетовые крокусы, а из-под мокрой лесной подстилки пробиваются хрупкие колокольчики белых и голубых подснежников, я кладу в карман смартфон и отправляюсь бродить по лесу. Но не просто так. Я фотографирую весенние цветы. Из года в год одно и то же, и все-таки каждый раз — по-разному. Маленькие композиции. Группка диких нарциссов у родника. Золотистый крокус посреди тропинки — как пятно солнечного света, яркое и теплое. Припорошенный запоздалой снежной крупой морозник. Полянка сиреневых примул. Синий ручеек пролески. Первый подснежник и островок талого льда, рыхлого, ломкого, почти прозрачного. Рождение и смерть. Все преходяще. Течет, меняется, расцветает, чтобы снова увянуть и, сжавшись с приходом осени до размеров луковицы, перезимовать под снегом. Снимки в телефоне — всего лишь картинки, но кажется, что они пахнут свежестью. Они благоухают лесом и солнцем, радостью, весной. Тонко — до головокружения.
Я не фотохудожник. Даже не любитель. Я лишь пытаюсь удержать все, что представляется мне красивым, важным или забавным, достойным хотя бы крошечной запятой в книге вечности. И я ставлю эту запятую, снимая на мой дешевый смартфон птиц и птичьи гнезда, деревья, утонувшие во мху, и деревья, опрокинутые в озеро, ольховые шишки на воде, желтые осенние листья и соседских кошек. Но первоцветы… это другое. Однажды они спасли мне жизнь, распустившись на снегу посреди зимы, в десятиградусный мороз. Как? Погодите, я расскажу все по порядку.
Можно ли собрать по каплям любовь? Или счастье? Восторг? Нежность? Душевное тепло? Закупорить все это в бутылку и отложить про запас, настаиваться, как хорошее вино? Чтобы потом, когда станет холодно, откупорить драгоценный сосуд и согреться его содержимым. Вряд ли… Я не пробовал, но уверен, она выдохнется, эта смесь, улетучится сквозь любую пробку. Есть чувства столь мимолетные, что их не сберечь даже в памяти. Разве что смутную их тень, сон о сне. Так для чего же я ловил своим телефоном разноцветные брызги весны? Я и сам не знал. Когда-то он был полностью забит фотографиями маленькой дочки и рыжего кота. Но Лара выросла и уехала за сотни километров от дома, а Симбы уже давно нет в живых. Никого из моих любимых нет рядом со мной.
Мне слегка за сорок, а у меня уже все позади. И нет ничего, что согрело бы душу. Семьи, которая, вроде бы, и есть, но так далеко, что ближе, наверное, тот свет. Звонкий Ларин голос в телефоне и слегка сварливый — жены, две тонкие нити, что все реже связывают нас. Я не звоню им, своим родным девочкам, но не потому, что не люблю их или мне нечего сказать. Слов так много, что они комом встают в горле, и я никак не могу их ни проглотить, ни выплюнуть. И подавленно молчу. А почему не звонят они… Не знаю. Наверное, просто не хотят. Им хорошо вдвоем, без меня, а мне без них плохо. Очень плохо.
Я живу и в то же время как будто не живу. На работе ко мне относятся как к функции. А на улице прохожие отводят глаза. Мне перестали улыбаться соседи, только скользят пустыми взглядами, похожими на рыбьи, словно не человек перед ними, а дерево или куст. Я как будто очутился внутри огромного пузыря, полного сырого тумана, из-за которого другие люди не замечают меня, а я почти не вижу их.
Летом я еще кое-как держался и даже пытался карабкаться наверх, хоть и чувствовал себя призраком среди живых. Ухаживал за садом, вскапывая клумбы и вырывая сорняки — но он лишь сильнее зарастал крапивой. Расчищал дорожки, но ночной гуляка-ветер забрасывал их снова палой листвой. Хотел сделать альпийскую горку, и сложив, как надо, камни, посеял между ними цветы — турецкие гвоздики, флоксы, садовые васильки, космеи. Я предвкушал их красоту — разноцветную, радужную, легкую, как облачко на ветру. Но взошли только два хилых стебелька, да и те вскоре завяли. Казалось, сама земля отшатывалась от моих рук, не желая принимать брошенные в нее семена.
Зимой стало еще хуже. Я равнодушно смотрел, как за окном идет дождь, потом снег, и быстро тает, превращаясь в грязные лужи. Потом снова дождь. Он отстукивал ритм по карнизу, шелестел на крыше, стекая по черепице в оцинкованный водосточный желоб, и шептал мне в уши чьи-то имена. Но я стискивал голову руками, не желая слушать и слышать. Он журчал, капал, лился, падал в холодную слякоть. Нудный и бесконечный, как на какой-нибудь фантастической планете дождей. Но еще безрадостнее был мой собственный, внутренний ландшафт. Помимо плохой погоды в нем царили вечные сумерки. Не белый день, не ночь с яркими звездами, а сплошная унылая серость.
После рождества грянули, наконец, холода. Минус пятнадцать — небывалые для наших краев морозы. Казалось, даже небо застыло, покрывшись тонким синим льдом, и солнце вмерзло в него, и облака. Но снег, как белый мех, укутал озябшую землю. И ранним воскресным утром я отправился в лес, на свою последнюю прогулку. Если вы подумали сейчас, что я суицидник, то уверяю вас… нет. Я не собирался кончать с собой в привычном смысле слова. Но я разрешил себе уйти и не вернуться. Смерть от холода — легкая смерть. Во всяком случае, так пишут в книжках. Впрочем, лукавят — ведь тот, кто прошел этот путь до конца, не вернулся и не рассказал… Что ощущает человек перед тем, как перешагнуть черту? Может быть, ничего. Просто соскальзывает из одного сна в другой. А может, такое вселенское страдание, что и сказать невозможно. Однажды я уже засыпал в зимнем лесу и чуть не замерз до смерти. Спасло меня чудо, а точнее, невероятное усилие воли. Я сам, как Мюнхаузен из болота, выдернул себя из гибельного оцепенения. Но тогда мне было для чего жить, или казалось так. Я ждал любви и надеялся на счастье… А что теперь? Моего ухода, думал я, никто и не заметит. Не встревожится и уж тем более — не заплачет. Я даже не песчинка на ладони мироздания, песчинки — они прочные, почти вечные, им ни ветер не страшен, ни огонь, ни ливень. А я крохотная снежинка, ломкий ледяной кристаллик, которому суждено растаять по весне.
Хрустел под ногами снег, сухой и рассыпчатый, как мука. И такой же — яркий и колючий, обжигающий холодом, падал на меня с деревьев. А я шел, не разбирая дороги, и снег таял на лице, превращаясь в слезы. Хотелось уйти как можно дальше, заблудиться и пропасть. Я гулял по этим местам с самого детства и, кажется, исходил их вдоль и поперек. Но это иллюзия, что лес можно изучить, как собственный дом. Броди по нему хоть сотню лет, он все равно будет открывать для тебя новые пространства, новые миры.
Я очутился в мире мороза и солнца. Небольшая полянка, с торчащей кое-где из-под ровной белизны сухой травой. Низкие елки под снежными накидками, как гномы в меховых шапках. Береза, похожая на бабушку в пуховом платке, согнувшаяся низко, будто ей вступило в спину. Белый свет снизу и золотисто-голубой сверху. Снег, небо, облака — все перемешалось и сверкало так ярко, что хотелось зажмуриться. Я так и сделал, и тут же земля ушла из-под ног. Я покачнулся, зависнув на секунду то ли в падении, то ли в полете, и мягко осел на снег.
Так и сидел, иногда открывая глаза и впуская в них солнечные блики, и думая о всякой ерунде. О кусте шиповника, который хотел пересадить следующим летом. Он вырос в узком месте — и ему тесно. О тетради со сказками, забытой на письменном столе. Почему я не сжег ее и не выбросил? Впрочем, ведь именно это с ней сделают другие, так что какая разница. О ничейной кошке, которую я изредко кормил. Наверное, она придет завтра или послезавтра на мое крыльцо и будет ждать. Не дождется и отправится выпрашивать еду у соседей. По белой тропинке протянется узорная стежка ее следов… О жене и дочери я почти не вспоминал. Я думал о них неотрывно весь прошедший год, а сейчас они просто стояли рядом — прозрачные и зыбкие, точно дыхание на морозе — и смотрели, как я умираю.
А потом у меня защекотало в носу. С трудом разогнув непослушную руку, я полез в карман за платком и случайно выронил телефон. Каким-то чудом он включился. Собственно, ничего странного в этом не было — смартфон у меня не запаролен, но почему-то сама собой открылась галерея фотографий, тех самых весенних цветов, которые я так прилежно снимал последние годы. И вдруг они все высыпались на снег, как из опрокинутой корзины. Крокусы, подснежники, нарциссы, примулы, одуванчики, тюльпаны… Словно стая разноцветных птиц опустилась на лесную поляну. Я не верил своим глазам. Может, это сон? Предсмертный бред? Но нет, они были реальными. Живыми. Я мог их пощупать, положить на ладонь и ощутить нежность их лепестков. Мог уловить в морозном воздухе тонкую ниточку цветочного аромата. В моей внутренней вселенной всходило солнце, раплавляя уныние и страх своими горячими лучами. Серый пузырь лопнул, и в мой, казалось бы, безвозвратно оглохший и ослепший мир хлынула музыка света и красок.
По телу волной прошло живительное тепло. А вместе с ним — боль. Но как и тепло — животворящая. Так оттаивает сердце. Знаете, как это бывает? Когда вам плохо, тяжело, холодно… и все-таки очень хочется дожить до весны. Надо обязательно дожить до весны! До настоящей. Чтобы эти первоцветы не толпились, плоские и мертвые, в памяти смартфона, не умирали на снегу, а распускались по всему лесу. Чтобы вся земля цвела и пела, одевшись в радость.
Я знал, что уже не умру. И что в небесах что-то стронулось с места, растопленное моим внутренним солнцем, вскрылось, как вскрывается лед на весенней реке, а значит, и в моей жизни все теперь пойдет по-другому. Валявшийся неподалеку смартфон вдруг зазвонил. Мне пришлось лечь на снег, чтобы дотянуться до него.
— Александр Штерн, — назвался я, даже не гадая, кто это может быть.
Конечно, кто-то с работы. Или телефонная реклама?
— Что? Кто? — растерянно пролепетал женский голос. А что в нем прозвучало… изумление… страх… радость… недоверие? Я так и не смог до конца понять. — Извините, я ошиблась… Я…
Она словно задохнулась, судорожно втянув в себя воздух. И замолчала.
Я узнал ее сразу. По каким-то особым интонациям, не стершимся за тридцать с лишним лет. Лиза, смешная девчонка из моего далекого детства, веселая, зеленоглазая и, кажется, немного влюбленная в меня. Господи, как давно это было. И в то же время — как будто вчера. Змея времени в очередной раз, извернувшись, укусила себя за хвост, а я затаил дыхание, не смея надеяться, и все-таки… Может, пришло время открыть чистую страницу?
— Нет, Лиза, — сказал я твердо, — ты не ошиблась. Это, правда, я, Алекс. Давай поговорим.

© Copyright: Джон Маверик, 2023

Сказки волшебного леса: 2 комментария

  1. Андерсен жив…,John..😊!Я тут еще не отошла от иголок в копне волос у Артура Кулакова..,кажется.Есть такие обороты,которые тебя погружают в необъяснимое состояние превыше чего-либо…или же такого заблудившегося,откуда хочется непременно выбраться..Бродить ночью по лесу…🙄John…Для меня лес-это такое мифическое пространство,пред коим ты просто вторгшийся без пригласительного и должен вести себя по его его правилам..мне кажется,в нем все пропитано жизнью,но какой-то иной.Лес принюхивается,как хищник к вошедшему..,возможно это мои ощущения…Люблю пустыни и степи..,ты там фараон😃Возможно и раб…,но счастливый..!Там видишь далеко,там много солнца и там ветер,где лишь он устанавливает правила…По сути,мы всюду с дозволения..😊Боюсь в своей риторики подобраться в формату вашей сказки..😊Вам весеннего солнца и такого же настроения

    1. Марина, да… Человек так отдалился от природы, что чувствует себя по отношению к ней чужаком. Но бывает, что с какими-нибудь ее уголками ощущаешь духовное родство, и кажется, что вот он, твой дом, давно забытый… Собственно, об этом «Сказки волшебного леса». А так… пустыни и степи тоже полны жизни, но они представляются нам более открытыми и честнее, что ли.

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *