Волшебный лес Всю жизнь я прожил на краю волшебного леса. Он совсем не большой, куда ни глянь — везде просвет. А с виду похож на любой другой — обыкновенный смешанный лес: осины да березы. Иногда попадаются елки — изящные и пушистые, они любят сбиваться в кучки, как болтливые подружки. Встречаются и дубы-одиночки, кряжистые и гордые, с кружевной листвой, пронизанной солнцем. И только один раз я увидел сосну — царицу над всеми деревьями. Ее ровный, как мачта, красноватый ствол устремлялся вверх, а крона шумела так высоко над головой, что казалась морем, катящим волны где-то за гранью сознания, там, где вокруг облачных рифов плещется небесная синева. Зимой голый, под серебряной снежной накидкой, роскошно-золотой осенью и расцветающий весной, пахнущий свежестью и хвоей — он такой, какой есть, всегда был и будет таким. А я прихожу в него гостем, вероятно, незванным, но лес ведь не прогонит и не пожалуется. Я не знаю, рад ли он мне или только терпит мое присутствие. Но стараюсь не шуметь, ступать осторожно и дышать потише, чтобы, не дай Бог, не спугнуть какую-нибудь зверюшку, птицу или белку, или не наступить на жука. Я всегда брожу только по тропинкам, удивляясь, кто их проложил — еще ни разу мне не встретился во время прогулок ни один человек. Зато он полон сказок, мой волшебный лес. Может быть, для вас это просто шишки и желуди, или березовые чешуйки, или древесные грибы. Или цветок, пробившийся сквозь бурую листву и раскрывший хрупкие голубые лепестки. А для меня это чудо из чудес. Стоит на самую невзрачную шишку взглянуть по-другому, и можно увидеть в ней свернутую спираль жизни. Потяни за ее кончик — или как-нибудь по-другому спроси, и она раскроется, и начнет рассказывать. А тебе останется только послушать, а потом записать. И ты прослывешь сочинителем и фантазером. Тебе это нужно? Если да — то добро пожаловать в волшебный лес. Только смотри, не заблудись, потому что он коварен. В нем очень много тропинок, переплетенных, как паучья сеть. Они, вроде бы, и не одинаковы — но попробуй запомни все эти повороты, подъемы и спуски, пни и поваленные стволы, и простертые над дорогой еловые ветки, моховые полянки, и крошечные ручьи… Заросли орешника, пятна голубых пролесок или белых ветрениц, или солнечных первоцветов, и большие, мшистые коряги… Да мало ли в лесу всяких примет. И вроде бы, я исходил их все вдоль и поперек, эти тропинки, изучил, как страницу в букваре, и все равно иногда теряюсь. Кружусь на месте, иду и упираюсь в забор или в скоростную дорогу. Возвращаюсь по своим следам — и все равно попадаю не туда. Я озираюсь по сторонам и не вижу выхода — и в эти минуты мне чудится, что сам лес пробрался мне в голову своими зелеными пальцами и что-то в ней изменил. А потом оказывается, что это, действительно, так. Вернее, сбиваются не только какие-то неведомые настройки у меня в мозгу. Меняется окружающий мир — а это еще страшнее. Я могу вернуться из леса и увидеть, что стены моего дома окрашены в другой цвет. Были, например, белыми, а стали желтыми или розовыми. Или черепица на крыше из красной сделалась черной. Однажды я целых полчаса блуждал по лесу, а когда пришел домой, мне навстречу выбежала незнакомая собака. Огромная и черная, она дружелюбно виляла хвостом и, становясь на задние лапы, передними вспрыгивала мне на плечи и норовила лизнуть в нос. Ну и страху я натерпелся в тот день! Она еще какое-то время пугала меня, а потом я привык, тем более, что пес оказался очень добрым. Его, между прочим, звали Роланд, и мама утверждала, что он живет у нас уже много лет и практически меня вырастил. И правда, лучшей няньки я бы себе в детстве не пожелал. Сильный, преданный, в моем присутствии он превращался в плюшевую игрушку, в мохнатый коврик, в горячую печку, в товарища по играм, в молчаливого друга. Когда мне было больно — он утешал. Когда весело — радовался вместе со мной. А после моего очередного похода в лес Роланд исчез — именно тогда, когда я его почти полюбил. А родители клялись и божились, что у нас никогда не было собаки. После этого случая я стал гулять осторожнее. Доходил до конца тропинки — и поворачивал обратно. Заблудиться таким образом было практически невозможно. А как мне хотелось иногда свернуть куда-нибудь в сторону или углубиться в кусты, под полог сияющей изумрудной зелени. Набрать осенью грибов, а зимой слепить в стороне от дорожки одинокого снеговика. Тропинки манили, а в душе шептала надежда. Что если Роланд вернется? Или произойдет еще что-нибудь хорошее? Увы. Мир полон доброго и злого волшебства. Но мы верим прежде всего в доброе. Особенно в детстве. Да и потом — тоже. Юность — время нервное и тревожное. От благоразумия не остается и следа, привязанности слабеют — и тебя шатает, как березу на сильном ветру. Клонит почти до земли, а бывает, что и ломает. Как-то раз я отправился в лес свободным и холостым — и гулял до заката, до кровавого свечения на верхушках елей. До шафранного неба, в котором плавала бледная, как тающий лед, гигантская луна. Почти до темноты. А ночь в лесу — это ужас, который я никому не желаю испытать. Это отчаяние и чернота, и разверзшийся космос под ногами. Но мне посчастливилось. Я отыскал, наконец, дорогу и вышел из леса — а дома меня ждала ласковая жена. Я понятия не имел, кто она и откуда взялась. Как ее зовут, и где мы познакомились. И что обещали друг другу. Я даже не знал, женился ли по любви или по какому-то расчету. Но она накормила меня ужином и легла со мной в одну постель, и, как только я коснулся ее тела, сиявшего ярче луны сквозь тонкую ночную рубашку — все остальное уплыло в туман. Все, что было до и могло быть после — сделалось неважно. А через девять месяцев родилась наша дочь. Я не стану ее описывать. Да и что можно сказать о маленькой девочке, о красивой малышке с глазами большими и ясными, как у меня когда-то давно. Скажу только, что привязался к ней — больше, чем к жене, больше чем к псу Роланду или к покойным теперь уже родителям. Она стала моим талисманом, ангелом, распростершим крылья над моей жизнью. Сколько сказок принес я ей из волшебного леса. Сколько удивительных историй. Сколько цветов, сколько звезд, сколько света расплескал у ее ботиночек. Я набирал для нее пригоршни сладких ягод. И лишь слегка запнулся на древесном корне — всего на одну минуту. Нет, на одно единственное мгновение, и небо качнулось золотыми облаками, и на полшага сдвинулся в сторону от тропы черный, рогатый пень. Я поспешил домой, слегка напуганный, но все, как будто, оставалось по-прежнему. Все лежало или стояло на своих местах. Разноцветные плюшевые зайцы на кровати, поверх одеяла, книжная полка, шкафчик с девчачьей одеждой. — А где Лара? — поинтересовался я у жены. Но та посмотрела на меня как на слабоумного. — Как это где? В Гамбурге, конечно! — В Гамбурге? — пролепетал я. — А что она там делает? — Учится, — ответила жена, все сильнее удивляясь. «Чему учится? Почему в Гамбурге? Ведь это так далеко!» — хотелось мне спросить, но я прикусил язык. «Она же еще маленькая!» — чуть не закричал я, но сдержался. Не было смысла спорить. Все перепуталось, карты перетасованы и розданы по-новому. И вроде бы не трагедия — уехать куда-то на учебу. Хотя бы и далеко, пусть бы и в Гамбург. Но я так ни разу и не увидел свою дочь с тех пор. Она исчезла из моей жизни, словно никогда и не была в ней. Не писала и не звонила. Я дал себе слово не ходить в волшебный лес. Но все-таки пошел, и случилось страшное. Вернее, я так и не понял, что именно стряслось, пока я блуждал, спотыкаясь, в паутине тропинок. Совершил ли я какую-то подлость, предал кого-то, жестоко солгал, стал ли жертвой какого-то мерзкого преступления? Но во всех взглядах, устремленных на меня, теперь читались отвращение и жалость. А жена спала, отвернувшись к стенке, и шарахалась от моих прикосновений. Позже она и вовсе перебралась на диван в гостиной, забрав с собой мое любимое одеяло. С того дня мы почти не разговаривали, а встретившись случайно глазами, стыдливо опускали головы. Нет ничего гаже вины или беды, о которых не знаешь и не смеешь гадать. А если все-таки начинаешь строить догадки — они чудовищны. Но я боялся спрашивать, что случилось, что сделал я или что сделали со мной, сомневаясь, смогу ли жить с этим ответом. Я страшился его больше, чем отчуждения в глазах любимой, чем холодной постели, чем шепотков соседей и коллег за спиной. Полгода я терпел, понемногу размышляя, на какой осине удавиться. Но ничего не мог решить. А потом — отправился в лес. Я не взял с собой веревку, ушел налегке, мечтая лишь об одном — отдаться на волю судьбы. Ну не может она быть так жестока, убеждал я себя. Поиграла — и хватит. Верни мне — меня, очень тебя прошу. Я брел без цели, наугад, и деревья становились все гуще, а дорожка истончалась, зарастая корнями и утопая в палой листве. Стояла поздняя осень, и мелкий холодный дождь моросил сквозь пустые кроны, и ветер гудел между стволами, как в аэродинамической трубе. Я устал и замерз, и окончательно заблудился. И вот тогда, уже совсем отчаявшись — я встретил его. Единственного, кроме меня, человека в волшебном лесу. Не молодого и не старого, но светлого лицом. Он сидел на пне под березой, запрокинув голову и ловя губами редкие дождинки. — Пожалуйста! Помогите мне вернуться домой! — бросился я к нему. — Я не понимаю, что происходит. Не знаю, где я. Жизнь проносится мимо, как скорый поезд. А я даже не успеваю увидеть, что промелькнуло в окнах. Он приблизился и обнял меня — тепло и крепко, как отец, как любовник, как мудрый и сострадательный учитель. — Не надо тебе никуда возвращаться, — сказал, указывая на пенек. — Садись… Я расскажу тебе все. Кто ты? Сны у рождественской елки Кто ты? Бывает идешь просто так, без цели — по обочине шоссе или краем леса. Под ногами у тебя гладкая твердь, а поодаль белеют крыши домов и, легкие, как чье-то дыхание, поднимаются серые дымки над трубами, туманя морозную голубизну неба. И вдруг тебя позовет тропинка, уводящая куда-то в сторону, в кусты, в чащу, в хрустальное безмолвие. Она глубокая и узкая, протоптанная в снегу. Ты даже не знаешь кем — человеком или каким-то лесным зверьем. Но ты ступаешь на нее, и за тобой смыкается пространство. Пусть ненадолго, но ты убежал из мира людей — от докучливых соседей и родственников, от коллег, друзей, знакомых и незнакомых, от стыда, вины и от самого себя. Ты хотел заблудиться — и сделал это. А теперь шагай вперед — и ни о чем не думай. Лесу не нужны ни мысли, ни слова. Он видит тебя насквозь, как букашку, ползущую по его огромной ладони. Он знает твое сердце и твои сны. Давно уже в наших краях не случалось такой холодной зимы. Минус двенадцать градусов. Да еще ветер, противная, колкая поземка. Наверное, где-нибудь в Сибири такая температура считается теплынью. Но для Саарланда — это лютый мороз. Рождество осталось позади. Еще немного — и сменится календарный год, так что вместо числа «двадцать два» во всех официальных документах придется писать «двадцать три». А велика ли разница? Наверное, все-таки нет. Так что настроение у меня было не праздничное. Но и не плохое. Я чувствовал себя свободным и просто шел через лес, глядя по сторонам, но ни на чем не останавливая внимания. Трогал нависшие над тропой хрупкие ветви берез, прозрачные и звонкие, как сосульки. Отряхивал их от снега, чтобы увидеть, как рассыпаются лунной радугой, спрыгивая с деревьев, пушистые белые кошки. Я позволил холоду и свету вымести из души все обиды, страхи и огорчения последних месяцев и почти физически ощущал, как она очищается, становясь такой же сияющей и белоснежной, как все вокруг. Березняк кончился, и начался смешанный лес. Потом стали попадаться елки, крепко спящие, нахохленные, укутанные в плотные серебряные шали. И вдруг яркая вспышка цвета. Елочка, наряженная по-новогоднему, в красных и синих шарах, в каждом из которых отражается ледяной мир. Она лишь слегка припорошена снегом, и даже угадывается вокруг тонкая стежка следов. Я замер, как вкопанный, потрясенный открывшимся мне чудом. В этой глуши… откуда? И главное — зачем? Ну, пусть не такая уж глушь. Все-таки поселок рядом. Не так много я прошел. Но все равно, зачем наряжать елку, которую никто не видит? Случайную, неприметную, растущую вдалеке от широких дорог. Каким надо быть одиноким, отчаянным романтиком. Или просто одиноким — бесконечно, до одури… чтобы сотворить себе эту маленькую разноцветную радость посреди леса. Я привалился спиной к березовому стволу, выросшему чуть под углом, и смотрел на нее — до пляшущих пятен в глазах. Идти дальше расхотелось. Да я и не смог бы, потому что уже достиг последней точки. В полутора метрах от новогодней елочки обрывалась тропа. Дальше — или поворачивать назад, или брести по целине, почти по колено в снегу. И то, и другое не имело смысла. Знаете, как это бывает, когда ночью не спится, и ты лежишь, сомкнув веки или щурясь на тусклую звездочку ночника, и вспоминаешь другие сны? И уходишь мыслями в неведомые края, в иную жизнь или в иную реальность. В то, чего нет, но, возможно, случилось давным давно, когда ты, такой, как сейчас, еще не родился на свет. Я стоял у наряженной елки, и телом, и умом погружаясь в сладкое и тревожное ощущение дежавю. Ведь это она — мерцающая красно-синими шарами, одетая в цвет и блеск — снилась мне каждую ночь и, кажется, совсем недавно. Каких-нибудь пару столетий назад, когда я верил, что счастье есть и я его достоин. Тогда она казалась стройнее и выше, и солнечное гало туманной звездой украшало ее вершину. Точно ангел раскрыл надо мной два белых крыла, спускаясь с небес на землю, но зацепился за ель и остался висеть на тонкой ниточке света, как новогодняя игрушка. И дул ветер, и снег мелькал в воздухе — не поземка, а настоящая метель, белое подвижное марево. Я хотел узнать, кто нарядил елку, и спросил вслух: «Эй, тут кто-нибудь есть?». Расступились ветки, и из зыбкой пелены вышел он… или она… я не понял кто. Подернутый серебряной дымкой силуэт расплывался у меня перед глазами. А лица я не мог разглядеть из-за мельтешения снега. Но душа моя, как собака с поводка, рванулась к этому человеку. Словно сердце у нас когда-то было одно на двоих, но раскололось пополам, и этот неровный скол болел и кровоточил. Добежать, достичь в два прыжка, упасть в снегу на колени — и прижаться крепко-крепко, чтобы никогда больше не размыкать рук. Чтобы две половинки сердца срослись в одно — и утихла боль. Кто бы ты ни был, кем бы ты ни была — я твой, я иду к тебе… И в этот момент я всегда просыпался. А сейчас я просто стою, прислонившись к дереву, и елка передо мной живая, и блестящие шары на ней слегка покачиваются, окрашивая монотонную белизну в странные радужные цвета. Очень холодно. И хотя в лесу нет ветра, я его чувствую: на щеках, на лбу, на онемевших губах… Он шевелит волосы мне на затылке, забирается под куртку и в брюки, и даже задувает в ботинки. Я цепенею. И хотя глаза мои широко открыты — как будто засыпаю. А потом словно колбы песочных часов опрокидываются. И мир из сна становится реальным. А мое собственное ленивое бытие обращается в сон. Глупый, скучный, лишенный настоящих красок. И сам я уже не знаю, кто я — настоящий. Я словно играю на скрипке в мире настолько пустом, что в нем умирает все, кроме звука. И я в нем только звук — яркий, сверкающий, как рождественская елка, длящийся на одной чистой ноте за пределами бесконечности. Однажды меня позовет тропинка, и я уйду в зимний лес, потеряюсь и больше не вернусь. И взметнется снег — искристой пылью, пометет метелью и сложится в туманую серебристую фигуру. Я не пойму, мужчина это или женщина. Но я рванусь, как собака с поводка — ему или ей навстречу. И в этом бесполезном усилии будет больше смысла, чем во всей моей прошлой нескладной жизни. Кто ты? Орфей Ты засыпаешь глубже… И знаешь что? Если тебя зовут Орфей… допустим, это дурацкое имя дали тебе родители, начитавшись в юности глупых книжек… то это вовсе не значит, что ты отправишься в ад за своей Эвридикой. Возможно, ты боишься пыток и боли, или не выносишь жары, или в детстве тебя кто-то так сильно напугал, что с тех пор ты можешь спать только при включенном ночнике. Но ты пойдешь в зимний лес, тихим солнечным днем за неделю до рождества. И возьмешь с собой коробку елочных шаров — синих и красных. Лес — это не царство теней. И не геенна огненная. Наоборот, в нем нет тени и нет огня. Только мороз и свет. И тебе не будет страшно. В конце звериной тропы ты отыщешь ее, растущую, как ни в чем не бывало — вашу с Эвридикой елочку. Вы выбрали ее вместе, за то что что она такая пушистая. И какая-то трогательная в своем сиротском пуховом платочке. Ты поставишь коробку на снег и вспомнишь, как вы с Эвридикой… а собственно, твою подругу зовут не Эвридикой, а Леной, но какая разница, ведь вы давно об этом забыли. Будь ты Ромео — и она бы стала Джульеттой. Все хорошее объединяется попарно. Итак, вы вместе наряжали елку. Это был ваш маленький секрет, предрождественская игра. Ты вешаешь синие шарики, она — красные. Кто справился быстрее, тот и победил. И мелькали озябшие пальцы, то и дело переплетаясь в нежном, мимолетном пожатии, и звенели, стукаясь друг о друга елочные шары. И смех порхал между вами стаей серебряных бабочек. И падал с деревьев снег. Ты помнишь, Эвридика всегда выигрывала. А ты сердился в шутку и говорил: «Ну, подумаешь, я заранее дал тебе фору». Хотя это было неправдой. И на самом деле ты очень хотел успеть раньше нее. Чтобы все синие шары уже висели на веревочках среди дымчато-зеленой хвои, а в коробке еще оставалась парочка красных, наливных и ярких, как спелые яблоки. Но Эвридика оказывалась проворнее, и ты, как ни старался, никак не мог за ней угнаться. Она — ловкая и сильная, хоть и хрупкая с виду. Она — как пантера в прыжке, высоком, плавном, словно парящем над крышами сонного поселка. Ее волосы — дикий мед. А походка, жесты — грация хищной кошки. Такой она была. Эвридика все делала быстрее тебя. Собирала трансформера. Убивала всех зомби в компьютерной игре. В гимнастическом зале взбиралась по канату. Взлетала по чердачной лестнице на крышу. Бегала наперегонки. Она и в любви тебе призналась бы первой. Но не успела. И ты не успел. Прошлой зимой, в один из самых темных вечеров начала января — стылый и безлунный — она возращалась домой из университета и шла вдоль скоростной дороги, по узкой, петляющей краем леса тропинке, а ты остался на лекцию по матанализу. Если бы не это, терзал ты себя потом, если бы не дурацкая математика… ну что тебе стоило прогулять? Сказаться больным, попросить у кого-нибудь конспект? Разве не возникло у тебя в тот день дурное предчувствие, что нельзя отпускать Эвридику одну? Что она в опасности? Что этот вечер — один из самых обычных зимних вечеров — перетряхнет твою жизнь, как старую перьевую подушку, распорет по шву, вывернет наизнанку и перелицует — так что ничто уже больше не будет прежним? Нет, не возникло… Ты сидел, как обычно в светлой аудитории, записывая в тетрадку бессмысленные формулы, пока твоя подруга продиралась сквозь тьму, страх и холод, и слепящие огни встречных машин. И что с ней стряслось по пути, знают только лес и Бог. Но ни тот, ни другой, не ответят, не расскажут… Ты понимаешь, что люди не пропадают просто так. Об этом тебе говорят друзья, приятели и родные, знакомые и незнакомцы. Тебе кричат об этом газеты, полные криминальной хроники. Но ты глуп и упрям, и продолжаешь надеяться, что твоя любимая жива. Ведь никто не видел ее мертвой, а если бы и так — ты не поверил бы и собственным глазам, а не то что чужим. Может быть, ее сбила машина, изранила, переломала и лишила памяти? И где-нибудь она бродит — твоя Эвридика — в нескончаемой ночи, в вечных сумерках разума, бессильная вспомнить себя или тебя. Или ее взял в плен лесной дух? Ты не знаешь. Но за неделю до рождества ты приходишь к вашей елочке с коробкой разноцветных шаров. И думаешь, как она выросла — зеленая бедняжка. Как похорошела за год! Ты думаешь, что Эридика, будь она хоть где — обязательно придет, чтобы поиграть с тобой в вашу любимую игру. А не повесить ли на елку синие шары, размышляешь ты, но приходишь к выводу, что это не честно. Стоишь, озябший, сунув покрасневшие руки в карманы, и смотришь на коробку в снегу. Долго смотришь, до красно-синего мелькания перед глазами, и плачешь, и тебе не стыдно. А после рождества ты возвращаешься на то же место, как преступник возвращается на место преступления — в жалкой, смутной надежде, что Бог услышал тебя. И видишь елочку наряженной, и застываешь, как пораженный громом. Ты успеваешь подумать, что Эвридика повесила и синие шары тоже — а это нарушение правил — но тут же отбрасываешь свою глупую мысль. Потому что ничто уже не имеет значения, ни выигрыш, ни проигрыш, ни соблюдение каких-то условностей. А важно то, что ты ощущаешь — спиной, затылком, всем телом, что ты в лесу не один. Он здесь, совсем рядом, в двух шагах от тебя — тот, кто нарядил елку. Он дышит тебе в затылок. Он смотрит на тебя взглядом, полным любви, ведь что, как не любовь, могло привести вас обоих в эту белую глушь, в эту вселенскую пустоту, за грань скорби и отчаяния. И, весь покрываясь холодным потом, ты спрашиваешь — чуть слышным, застывающим движением губ, не вслух, а как будто вовнутрь себя: «Эвридика? Лена… это ты?» Может быть, это призрак. Или кто-то совсем посторонний — решил подшутить над тобой. А может, он вовсе тебя не знает, а просто играл с миром, с елкой, с лесом — в какую-то свою, тебе не ведомую игру. Но где-то над головой, в морозном потрескивании веток, в тихом шуршании оползающего снега, зарождается шепот: «Не оглядывайся, Орфей… Не оглядывайся! Пока я не выйду из тени на свет…» Принцесса А потом мне приснился мальчик… Очень маленький и несчастный, которого никто не любит. Ни бабушка, ни папа, а мамы у него нет. Она умерла, а как и когда ему никто не рассказал. Зато у него есть белая персидская кошка по кличке… нет, по имени Принцесса. Она целыми днями лежит на диване — зеленоглазая и курносая, мягкая, как пуховая перина — и мальчик, приходя из садика, ложится рядом с ней. Он не знает, любит ли его Принцесса, но от нее исходит тепло и нежность. От нее исходят странные звуки, похожие на бульканье воды в большой кастрюле. Их слышишь — и боль засыпает. Мальчик думает, что так уютно и хорошо бывает только рядом с мамой… а еще рядом с кошкой, для которой он — все равно что большой котенок. Он читает сказки про Белоснежку и Золушку, и про Кота в сапогах, и про Спящую Красавицу, и про Волшебника из Страны Оз. А кошка мурлычет ему прямо в ухо, и облизывает лицо шершавым розовым язычком, от которого мальчику смешно и мокро — и обоим хорошо. Папа целыми днями пропадает на работе, а когда приходит домой — ругает мальчика. А бабушка выговаривает внуку с утра до ночи. «Ты же не девчонка! Что ты лежишь на диване с книжкой и кошкой? Иди, поиграй в машинки!» «Что ты читаешь про Золушку и Белоснежку! Это девчачьи сказки. Может, тебе еще и платьице сшить? Ты же мальчик! Иди, поиграй в войну!» И мальчик опускает голову, краснея от стыда, и прижимается щекой к мягкому боку Принцессы. Он зарывается носом в душную шерсть и хочет умереть — просто так, без всякой войны. А у кошки мордочка плоская, и ей тяжело дышать. Однажды утром Принцесса не просыпается. Она лежит под елкой, как рождественская игрушка, и ее зеленые глаза поблескивают мутно — осколками бутылочного стекла. Мальчик берет ее на руки и тормошит, и гладит безвольное тельце, и целует ее в курносую мордочку, и в нос, и дышит с ней в унисон, и дышит за нее — но она не оживает. И глаза блестят все так же стеклянно. «Тьфу, — говорит бабушка, — кошка померла. Да и ладно — она была очень старая». «Какая гадость, — морщится папа, собираясь на работу. — Выброси ее в помойку». И мальчик убегает из дома. Он идет по зимнему лесу с мертвой кошкой на руках и рыдает, как девчонка. Но некому его упрекнуть. Ему в сапожки набился снег, а за шиворот с дерева упала сосулька. Но он бредет — упрямо, не чувствуя холода, пока тропа не кончается, упираясь в одинокую, словно белым пуховым платком укутанную елочку. Она совсем не большая, ростом не выше мальчика, яркая и красивая, как на картинке. Под этой елочкой он и хоронит в снегу свою любимицу, понимая, что это только до весны. А когда снег растает, маленькая белая кошка останется голой и беззащитной, на мокрой земле — на съедение лесным зверям и птицам. Но больше он ничего не может для нее сделать. Мальчик думает, а вдруг Принцесса не умерла, а только заснула? И как та спящая красавица из сказки очнется от поцелуев весеннего солнца? Все может быть… Он хочет положить на ее могилу немного цветов. Но их нет — всюду сухой, рассыпчатый, морозный декабрьский снег. Белая, безжизненная пустыня. Но в снегу кто-то оставил коробку с красными и синими стеклянными шарами… И мальчик наряжает елку. На этом самом месте Случается, что протянешь руку за прекрасной розой и наткнешься на шип, о который уколешься до крови. А то и вскрикнешь от боли, потому что не ожидал подвоха, а доверился нежности, красоте и беззащитности цветка. Потому что со стороны розовый куст показался тебе маленьким райским садом, а в раю, как известно, ловушек нет. Ничего страшного! Крошечная ранка быстро затянется. Очень скоро ты и не вспомнишь об этом досадном курьезе. Но имей в виду. Цветы бывают разные, и шипы разные, и даже такие, что могут проткнуть тебя насквозь, пронзить, как пуля — навылет. Так что будь осторожен, любитель изящной красоты. Не порань сердце. Оно заживает долго. Как я уже сказал, все началось с цветка. Странного и редкого, как залетная птица в наших краях. Я шел через лес, мокрый и пустой, как всегда — в межсезонье. Уже оттаявший, но еще не одетый в листву. И если на земле еще что-то происходило — кое-где пробивались сквозь лесную подстилку стебельки травы, а где-то поднимал голову первый подснежник. То древесные кроны сплетались в небе черной паутиной, лишенной даже проблесков зелени. Было солнечно и довольно тепло, так что я расстегнул куртку. И невольно дышал глубже — пахло землей и прелой листвой, и еще чем-то неуловимым, как аромат талого снега. Хотя самого снега давно уже не осталось, даже в самых глубоких или темных местах, в ямках и под корягами, и только белые звездочки первоцветов напоминали о нем. Оно затекало в ноздри вместе с чистым лесным воздухом — очень тонкое благоухание свежести и надежды, от которого кружится голова. Так пахнет ранняя весна. Обычно я гуляю по тропинкам, но иногда сворачиваю с них и углубляюсь в чащу. В это время года она прозрачная, и заблудиться не страшно. Но на всякий случай я снимаю свой путь на телефон, чтобы потом вернуться той же дорогой. Это только кажется, что все деревья в лесу одинаковы. На самом деле они не больше похожи друг на друга, чем люди в толпе. У каждого — собственный характер, судьба, особые приметы. Кривые сучки, изгиб ствола, зарубки на коре, древесные грибы… Я уже не говорю про пни, поваленные стволы, вкрапления елок и молодых сосенок — яркие островки вечно-зеленого, и аркой сходящиеся кусты орешника. Сквозь последние мне неприменно хотелось пройти — эти природные арки казались порталами в другой, таинственный мир. И в общем-то, ничего особенного не случалось, я не вываливался в иное измерение, по ту сторону был такой же лес. Но иногда чуть-чуть менялся свет, или небо слегка бледнело, выцветая, как на засвеченном кадре, или край темной тучи наплывал на солнце. Или необычной формы облако, точно приклеенное, замирало надо моей головой. Какой-то едва заметный знак, возможно, нафантазированный. Тропинка, которая никуда не вела. Потому что уже через пару минут я стряхивал с себя это мимолетное нечто и шел дальше, как ни в чем ни бывало. Но в тот раз мое внимание привлек высокий — в треть моего роста — пенек. Широкий, мшистый с одного бока, а с другого — потрескавшийся, и с гладким темным срезом. А на нем — как мне сперва почудилось, букетик. Впрочем, приблизившись, я понял, что это одиночный цветок. Крупный, с толстыми зеленоватыми лепестками, которые даже наводили на мысль о чем-то съедобном. Это не был цветок леса, что я мог бы понять. Скорее, что-то вроде орхидеи. Впрочем, я мало смыслю в растениях. Я повертел его в руках и хорошенько рассмотрел, а потом, сам не понимая зачем это делаю, опустил в карман. И только вернувшись домой осознал, что совершил, по сути, воровство. Если орхидея на пеньке и предназначалась для кого-то, то уж точно не для меня. Может быть, мой необдуманный поступок расстроил чью-нибудь встречу, думал я покаянно, или помешал чему-то важному. Кто знает… Я не долго терзался угрызениями совести, рассудив, что до следующих выходных ничего не исправить — в ту неделю я работал допоздна — а только пообещал себе больше так не делать. Шесть дней цветок пролежал на моем столе и лишь слегка увял. Возвращать его на место уже не имело смысла, но в субботу с утра я аккуратно завернул орхидею в носовой платок и сунул за пазуху, а сам отправился в лес по знакомому маршруту. Всю ночь накануне лил дождь, и тропинки развезло. Я перемазал в грязи ботинки и сам на себя злился. Но, пройдя через арку из кустов орешника, забыл обо всем на свете. Потому что на пеньке белело письмо. Обычный листок бумаги в клеточку, сложенный вдвое. Очевидно, вырванный из школьной тетрадки, не размякший от ливня, а только слегка влажный. И это не удивительно — он лежал на мокром дереве. Но, видимо, совсем не долго. Сверху листочек был придавлен красной заколкой для волос — в виде бантика. Не то чтобы я разбирался в девчачьей моде, но такие носят обычно девочки-школьницы или молодые девушки. Я взял записку и, развернув ее, быстро пробежал глазами. «Кто-нибудь… пожалуйста… мне больно, мне плохо…» Сумбурная, лихорадочная просьба о помощи, подобная посланию в бутылке, отданной на волю волн… Кто ее написал? И к кому обращался? Я растерянно огляделся по сторонам — на бурой листве не отпечатались ничьи следы. Нижняя ветка ближайшей березы обломилась и кровоточила прозрачным соком. А в высоких кронах деревьев пересвистывались какие-то птицы, и больше ничего особенного не было ни видно, ни слышно. Я часто сочиняю на ходу сказки, поэтому всегда ношу с собой в кармане блокнотик и маленький карандаш. Эта привычка мне в тот день очень пригодилась. Я вырвал из блокнота страничку и торопливо накарябал ответ: «Кто ты, и что с тобой стряслось? Чем я могу помочь? Сколько тебе лет?» Последний вопрос был далеко не праздным. Если пишет ребенок… а вспомнив собственное детство, я задохнулся от отвращения и страха… то действовать надо немедленно. Немедленно! Не буду описывать, какие подозрения шевелились у меня в голове. Мне самому от них становилось дурно. Но что бы вы делали, зная, что кто-то в беде, а вам не известно, ни кто он, ни где живет, ни что с ним творится? Да, вот и я забросил все свои планы и чуть ли не каждые два-три часа возвращался на то же самое место. Но пенек оставался пуст. Письмо и заколку я забрал с собой. Вы спросите, ну, и зачем? Может, кто-нибудь другой, более толковый, чем ты, нашел бы и предпринял что-то разумное. Нет. Сложно объяснить и я, наверное, не сумею. Но это было мое. Мой личный вызов. Пусть и волей случая, но получилось так, что девочка доверилась мне. А значит, именно я должен был вмешаться, встав у обидчиков на пути, помочь и защитить. Ночь я провел в кошмарах и тягостных мыслях. А на следующее утро он появился. Почти такой же тетрадный листок, но с оборванным краем, скатанный с трубочку и перевязанный красной ниткой. В отличие от вчерашнего — совсем сухой. Да и пень почти высох. Субботний день выдался безоблачным и теплым . Да и сейчас солнце било в глаза сквозь паутинные кроны, ослепляя и делая все вокруг невозможно ярким. Лес казался веселым и радужным. А в воздухе еще пронзительнее пахло весной. Когда я разворачивал послание, у меня дрожали руки. И бледные от яркого света буквы с трудом складывались в слова. «Это чудо! Чудо! Кто ты? Как ты ответил?» — написано крупно и неровно, наискосок. И дальше, мелким круглым почерком, не детским, но и не совсем взрослым. Красивым, ученическим… «Меня зовут Андреа. Мне семнадцать лет…» Не стану пересказывать ее письмо целиком. Да и не помню его слово в слово. Простое, немного наивное, оно увлекло меня и одновременно успокоило. Девочка писала о родителях, о маленькой сестренке, о любимой собачке — крохотном черно-белом собачонке по имени Лори, ласковом, но таком проказливом, что от него стонет вся семья, о школе и школьных подругах. Она выплеснула на меня свой мир — бесхитростный мир семнадцатилетней девушки, такой светлый, без единого черного пятна, но пронизанный едва заметной печалью — что моя болезненная тревога сменилась тихой грустью. А в конце она добавила: «Как мне помочь? Я не знаю… Что ты можешь сделать. Просто будь рядом…» Разве не этого мы все для себя хотим? Чтобы кто-нибудь — не важно кто — был рядом, когда нам плохо и трудно? Я знал, что с людьми — даже очень юными — порой случаются всякие вещи, от самых трагичных до пустяковых. Но кто я такой, чтобы оценить глубину трагедии? И какое имею право называть пустяками человеческие страдания? Даже если с высоты моего опыта и лет они выглядят маленькими и ничтожными, как деревенские домики с вершины горы? Ведь если стоять рядом — эти дома огромны. И столько всего вмещают — жизней, судеб, событий и чувств. И не важно, что это — первая несчастная любовь, плохие оценки в школе, ссора с мамой или еще с кем-то близким. А может, и нечто совсем другое. Андреа так и не написала, что именно с ней произошло. Но я протянул ей руку, не задумываясь, сквозь пустоту и неизвестность. Сквозь боль — ее, мою… Сквозь заколдованное лесное пространство. Так началась наша странная дружба. Я приходил к заветному пеньку чуть ли не каждый день. Один раз даже поздно вечером и, застигнутый темнотой, едва отыскал обратную дорогу. Не то чтобы наши леса были такими уж дремучими, или в них водились опасные звери. Ничего подобного. Но тропинка пропала, и в мутно-кофейной тьме силуэты деревьев обратились черными, страшными чудовищами — с растопыренными лапами и острыми когтями, которые цеплялись за одежду и норовили расцарапать лицо. Я блуждал в трех соснах час или два. Но в кармане у меня лежало письмо, прочтенное при слабом огоньке зажигалки. Я рисковал его спалить — но все равно не мог удержаться и подождать до дома, и, продираясь через ночные заросли, повторял все, что успел запомнить. «Расскажи мне о себе, Андреа. Просто расскажи», — просил я ее. И она рассказывала. О том, как Лори, еще совсем щенком разгрыз на диване пластмассовую чернильницу, и за это мама чуть не выгнала его из дома. И как сестренка прищемила палец беговым тренажером, да так, что пришлось среди ночи везти ее в больницу. И про школьный спектакль, на котором ее лучшая подруга играла царицу Савскую, и про семейный отпуск в Брюгге. Про то, как однажды покрасила волосы в зеленый цвет, потому что очень соскучилась по весне. Даже про какого-то парня писала, одноклассника — наверное, он ей нравился. И много-много всего… И все вперемешку, как яркий фейерверк, и на всем словно лежал глубокий снег тоски. Вы спросите, конечно, к чему эта дурацкая игра с письмами на пеньке? Почему было не обменяться телефонами или электронными адресами? Да хотя бы и встретиться, и поговорить? Ведь это гораздо проще. Я и хотел, но… Наверное, опять не смогу объяснить. Андреа столько раз называла нашу переписку чудом! Она повторила это несколько раз — крупными буквами, с восклицательным знаком. Не думаю, что рядом с ней не было друзей. Родители, сестра, подружки — близкие и любимые люди. Но чудо! Позвольте, я расскажу вам, что это такое… Чудо — это как разговор в темноте, когда не видишь собеседника, но всем телом ощущаешь его присутствие, слышишь его дыхание, ловишь каждое слово. Когда тон становится доверительным, а обычная беседа превращается в исповедь. Это чудо дарил нам волшебный лес. И не мог подарить никто другой. И все-таки о себе я писал неохотно, и на вопросы Андреа — к счастью, редкие — отвечал уклончиво. Не то чтобы пытался что-то скрыть. А только что я мог ей рассказать? Что мне уже за сорок и по возрасту я гожусь ей в отцы? Наверное, она представляла меня ровесником. А впрочем, кто знает. Юные девушки по-разному относятся к взрослым мужчинам. И почему, думал я иногда, мы не могли бы когда-нибудь встретиться — просто как два человека — лицом к лицу. И тогда… А что тогда? Ничего. Я не хотел погружаться в иллюзии и вытаскивал себя из них за волосы, как барон Мюнхаузен из болота. Так что, не желая говорить о своей жизни, я развлекал девочку сказками. Я знаю их столько, что хватило бы и на десять лет непрерывной болтовни. И в любой момент могу сочинить новую. Это не труднее, чем поймать бабочку или стрекозу — только протяни руку, и крылатое диво само сядет к тебе на ладонь. И я их ловил — для Андреа. Я придумал для нее историю про волшебный город, выросший на древесных корнях, и про озерного кота, и про наряженную елку в лесу, и про ожившие меховые шкурки. Про снегирей и про глиняных птичек, и про бельчонка, исполнявшего желания, и про красивую девушку, живущую в зеркалах. И много-много других… Не знаю, что вы обо мне сейчас подумали, наверное, сочли фантазером и пустомелей. Возможно, так и есть. Но какая разница? Андреа мои сказки радовали. А вместе с ней радовался и я. А тем временем, лес расцветал, облекаясь нежно-дымчатой зеленью, еще прозрачной и легкой, как голубиный пух. По недавно бурой земле растекались голубые ручейки пролесок, и белели снежные островки ветрениц. Кое-где мелькали сине-розовые медуницы, и все это пестрое великолепие сверкало на солнце, жужжало первыми шмелями, ширилось и сливалось в бескрайний цветочный ковер. Опьяненный весной и сказками, я не сразу заметил, что послания моей подруги становятся все короче, все печальнее. Она словно ускользала куда-то, таяла, как Снегурочка, от теплых лучей апрельского солнца. Иногда чернила расплывались, точно от слез. Впрочем, возможно, на бумагу что-то капало с ветвей, хотя погода стояла ясная и сухая. И все чаще пенек оставался пустым. Я забеспокоился. «Что с тобой, Андреа?» «Ничего…» И три дня — ни одного письма. А потом — неровное, сбивчивое. И снова — эта странная просьба, быть рядом, и бессвязные жалобы, я не мог понять на что. «Да что же с ней такое происходит?» — думал я, мучимый неясной тревогой. Поговорить бы, нормально, без этой «голубиной почты», такой медленной, что от страха можно сойти с ума. И я решился. Написал коротенькую записку с просьбой о личной встрече. «Если сможешь, Андреа, завтра, в шесть вечера, в лесу, у нашего пенька… Я буду ждать тебя. А если нет — напиши и назначь другое время». Только на полпути домой до меня вдруг дошло, как превратно она могла понять мои слова. Но я же ничего плохого не имел в виду! Ругая себя распоследним глупцом, я повернул обратно, и, хотя прошло минут двадцать, не больше, вместо моей записки лежал ее ответ. «Не знаю, про какой лес ты говоришь, Алекс. Я уже два месяца не встаю с постели и скоро умру. Письма кладу в больничную тумбочку. И там же появляются твои». Если бы все деревья в этот миг вырвались из почвы вместе с корнями и улетели на юг, я бы не был так потрясен, как прочитав это простодушное откровение. Я поверил ему сразу — и бесповоротно. Ведь я чувствовал уже давно, что горечь ее писем — это тоска идущего на казнь. И что на все мелкие радости жизни Андреа смотрит как будто сквозь мутное стекло, как на беззаботное и счастливое — но прошлое. Целую неделю я не был в волшебном лесу. Не мог себя заставить. Только сделаю шаг к порогу — и ноги сразу деревенеют. Оправдывался перед самим собой, что устал на работе, что скоро стемнеет и глаза слипаются. Потом, в воскресенье, все-таки пошел — с пустыми руками, без записки или подарка. Не зная, что сделать и что сказать. Такая растерянность воцарилась в душе, что я пару раз сбился с пути, хотя казалось бы, знал его настолько хорошо, что мог бы пройти с закрытыми глазами. Наконец, все-таки отыскал ту самую зеленую арку, почему-то сиявшую в солнечном свете и словно пронизанную яркими лучами насквозь. Это выглядело непривычно, и только пройдя под ней, я понял, в чем дело. За кустами орешника лес обрывался. И там, где прежде торчал из земли наш с Андреа пенек, где плакала соком береза — на этом самом месте — появилось озеро. Спокойное и плоское, как огромное зеркало, с темно-золотой водой и берегами, поросшими сухим тростником. Стоило мне приблизиться, как из травяных зарослей поднялась белоснежная цапля и, медленно взмахивая широкими крыльями, описала круг над моей головой. Я стоял, не смея шелохнуться, а она все кружила в ослепительной синеве, не улетая. Чем дольше я смотрел, тем привычнее казалось все вокруг. Простор, тростники, озеро. Оно как будто всегда находилось здесь. Но я знал, что это юная жизнь разлилась от берега до берега, и душа выпорхнула из тела белой птицей. Лети, храбрая девочка, пусть облака будут тебе пухом. Лети и ничего не бойся. Я рядом. Меховые шкурки Замок с привидениями, говорите? Бледные силуэты, зыбкие, как дым… шаги в ночи, гулкие стоны и бесплотные голоса, и призрачная кровь на стенах… Говорят, в страшных подземных тюрьмах, сохранившихся со времен инквизиции, до сих пор обитают призраки убитых и замученных. Я в это верю, хотя в жизни ничего такого не видел. Да и не любитель я средневековых замков, дворцов, подземелий и прочих древностей. Но позвольте я расскажу вам, как однажды купил дом с привидением. Он достался мне за бесценок. Вдобавок со всей мебелью и вещами, вплоть до одеял, подушек и кухонной посуды. Одному очень дальнему родственнику срочно понадобилось переехать в другую страну. И не было уже времени возиться с маклерскими конторами. А тут подвернулся я — вроде и не совсем чужой человек, давно мечтавший о собственном уголке. Собственно, сам дом оказался нежилым, доверху заваленным досками, кирпичами и ломаной черепицей, и практически в аварийном состоянии. Впоследствии я очистил его от стройматериалов и привел в порядок. Ну а сперва поселился в пристройке, маленькой, всего на две комнаты, но уютной. Просто обставленная спальня и гостиная — она же кухня, и она же столовая — были смежными и отделены друг от друга бамбуковой занавеской. Причем кухонный уголок и обеденный стол занимали примерно половину комнаты. А в другой половине стоял угловой кожаный диван, стеклянный столик и небольшой книжный шкаф. Его полки, правда, пустовали — но я быстро заполнил их своими книгами. Это было единственным, что я взял с собой из прежней жизни, если не считать одежды, электрической бритвы и зубной щетки. В гостиной даже находился камин, который полагалось топить брикетами или дровами. А перед камином лежала настоящая медвежья шкура. В первые дни на новом месте я чувствовал себя неловко. Как будто пришел к кому-то в гости, а хозяев дома нет. Я передвигался бочком, опасаясь что-нибудь случайно задеть и опрокинуть. Стеснялся сидеть на диване, а по ночам долго ворочался без сна, вздрагивая от каждого шороха. А по жестяной крыше то стучал дождь, то с грохотом — как мне казалось — падали с дерева каштаны, то ухала в ближайшем лесу сова, то стрекотал сверчок где-то под кроватью, то в гостиной кто-то огромный тяжело возился, скребся и ходил. И если природные шумы я еще мог как-то стерпеть, то вторжение в мою собственную квартиру, хотя бы и мнимое, меня пугало. Вы спросите, зачем я лежал и боялся, вместо того, чтобы пойти и убедиться, что все в порядке? Что ж, наверное, я немножко трус. А звуки слышались так отчетливо, что у меня не оставалось сомнений — что-то, действительно, не так и кто-то там есть. Может, он, как чудовище из детских фантазий, не тронет меня, пока я притворяюсь спящим? А стоит себя обнаружить — и мне конец, утащит в черную страшную тьму, на самое дно ада… Видите, какой я идиот? Но однажды я это сделал — уж очень хотелось пить, так что все во рту пересохло, а бутылка с минеральной водой осталась на кухне. Я встал и зачем-то натянул джинсы — это в своей-то собственной квартире, посреди ночи! Крепко зажмурился и нырнул в тростниковый водопад занавески. А когда открыл глаза — увидел его. Темный и почти плотный, размером с крупную собаку, он потерянно слонялся из угла в угол. Скреб лапами диван, не причиняя ему, впрочем, ни малейшего вреда. Принюхивался то там, то здесь, и ворошил золу в камине. Его шкура по-прежнему лежала на полу, на том же самом месте, но выглядела мертвой и пустой, как сброшенная змеиная кожа. Я остолбенело разглядывал его, мохнатого бурого мишку, наверное, еще медвежонка, и мой страх таял, как сосулька под лучами весеннего солнца. И как она — превращался в слезы. Меня, точно соленое море, с головой захлестнула его тоска, растерянность и даже не отчаяние… ведь это человеческая эмоция… а внутренняя маята красивого дикого зверя, насильно вырванного из привычного мира и замурованного в тесной комнате. Он не понимал, что с ним случилось. Не помнил, а может, и не осознал того момента, когда охотничья пуля разрывала ему внутренности или прошивала навылет голову. Случается, что и люди — если верить всяким мистическим фильмам и романам — не всегда замечают, как переступили черту, продолжая считать себя живыми. Так что говорить о медведе. Но я-то знал. Его держала в моих четырех стенах не хлипкая запертая дверь, которую он, навалившись всем своим — когда-то немалым — весом, наверное, способен был сорвать с петель. Его держала в них смерть. Я больше не боялся и подошел к нему совсем близко, так, что, наверное, мог бы, протянув руку, коснуться его меха. Или не мог бы… Возможно, мои пальцы погрузились бы в туман, в липкое, влажное ничто. А то и вовсе схватили бы воздух. Призрачный зверь совсем не обращал на меня внимания и, наверное, даже не видел. Но он находился здесь, в моей гостиной. Косматый бурый мишка. И он страдал. Я ненавижу охоту. Никогда не понимал, как такое возможно — отнять чью-то жизнь, просто так, ради забавы. В древние голодные времена наши первобытные предки забивали мамонтов и прочее зверье ради мяса. Но сейчас, в наше время, когда магазины полны едой? Чем оправдаетесь, убийцы, какой необходимостью? В середине лета, за полтора месяца до моего переезда, я гулял по лесу, и забрался далеко — дальше, чем обычно. Меня одолевали всякие мысли, и я шел по тропинке, забыв о времени. Благо, она бежала вперед, извиваясь, но не раздваиваясь, и можно было не думать про обратную дорогу и не бояться заплутать. Я следил за ней ровно настолько, чтобы не споткнуться о древесный корень или, свернув в сторону, не налететь на ствол. Но вот, тропка истончилась и пропала. Я остановился, озадаченный, не понимая, где я и куда дальше идти. Сквозь редкие древесные кроны сочился мягкий зеленый свет вперемешку с солнечными пятнами. Высоко над моей головой ветер шевелил листву, и золотые пятна качались, и качался мир у меня в глазах. Я стоял на крошечной полянке с кострищем посередине и с лежащей наискосок упавшей березой. И береза эта, и земля вокруг нее, вплоть до черного, выжженного круга, поросли густым мхом. А на деревьях, на нижних ветвях или прибитые к стволу, висели меховые шкурки и маленькие, выбеленные временем черепа с рогами или зачатками рогов. Я разглядывал их с изумлением и жалостью. Две белочки. Кто-то длинный и серенький, возможно, заяц. Неизвестный мне пушной зверек с темной шерсткой — куница? И небольшая лисичка… лисенок… Я видел такого пару раз в нашем лесу. Маленькие, они доверчивы к людям и бесстрашно выходят на дорогу. Наверное, их можно даже погладить — если повезет. Но я опасался это делать, зная, что лисы разносят бешенство. А рогатые черепа, несомненно, принадлежали оленятам. Еще вокруг были разбросаны какие-то перья. Некоторые выкрашенные краской, другие — пестрые, естественных серых и коричневых цветов. Из-за неспокойного света мех переливался множеством оттенков, искрился на солнце, и шкурки казались живыми. Понятия не имею, что за ритуал совершался на этой поляне. Может быть, и никакой. Возможно, подростки жгли костер и играли в некую игру. А трофеи взяли у отцов или в каком-нибудь охотничьем клубе. Но на меня вдруг накатило такое чувство вины перед убитыми детьми леса, что я покраснел от стыда и не смел поднять глаза. Я гладил мягкие меховые шкурки, теплые от солнца, и просил у них прощения. За то, что я человек. Такой же, как и те двуногие, что с ружьями пришли в их дом, чтобы отнять самое ценное. И пусть не я причинил зло этим бедным зверькам, разве не все люди так или иначе отвечают друг за друга? Не знаю… Да и не о том речь. Тот же самый стыд я испытал, сидя в собственной гостиной и глядя на растерянно топочущего по комнате медвежонка. И еще — сильное, до боли, желание помочь. Вот только как? Нельзя отменить уже совершенное, обратить вспять реку судьбы. На следующий день я набрал в саду шишек, еловых и каштановых веток и рассыпал их перед камином. Пусть малыш хоть немного порадуется, учуяв что-то знакомое. Есть он в своем состоянии, конечно, не мог, рассуждал я, но, может быть, у него сохранилось хотя бы обоняние? Иначе зачем он так внимательно обнюхивал мои углы? Вы скажете, что я чокнутый, и, наверное, будете правы. Но слушая до утра, как он катает по полу шишки, я — впервые за много таких же беспокойных ночей — тихо улыбался в полусне, и сердце мое билось спокойно. На работе я клевал носом, и все-таки продолжал размышлять — что еще можно сделать? Скажем, уничтожить медвежью шкуру, изрезать на мелкие кусочки или сжечь? И таким образом подарить несчастному зверю покой? Но имел ли я право лишать его пусть и призрачной — но жизни? Я по природе своей тугодум, а тут, вдобавок, на меня навалилась эта многодневная усталость и недосып, так что мысли путались и блуждали, как огоньки в тумане. Я никак не мог сосредоточиться. Вечером после ужина очень хотелось прилечь, но я умылся холодной водой и отправился в лес. Там хранились ответы на все вопросы. И разгадки любых загадок. Я брел по тропинке, и голова слегка кружилась, и ранняя осенняя желтизна казалась ярче в лучах закатного солнца. Я дышал осенью, неуловимым запахом увядания, и лес понемногу проникал в меня. Я становился им — его зеленью и позолотой, его светом и нежными акварельными красками, и пронзительной голубизной сентябрьского неба. А потом и сам не заметил, как очутился на знакомой полянке. На ней почти ничего не изменилось. Только перья исчезли, а мох слегка порыжел. Зато шкурок прибавилось. Я насчитал уже четырех белок вместо двух. Зверька, похожего на горностая. И волка, а может, волчонка. Тоже некрупного, переливчато-серого, впрочем, это могла быть и собака-лайка. — Прости, волчок, — сказал я ему чуть слышно — но какая разница, ведь он не услышал бы меня все равно — и без сил опустился на поваленный березовый ствол. Кто внушил нам мысль, думал я, будто мы цари природы и чем-то лучше этих невинных тварей? Глаза у меня слипались и, от усилия во что бы то ни стало держать их открытыми, наполнялись слезами. Солнечный мир бледнел и расплывался сказочной радугой. Очнулся я от резкого холода. В сентябре земля остывает быстро, а я лежал на мху, в полуметре от кострища, скорчившись и обхватив себя руками. Сквозь ветви деревьев светила полная луна, и вся полянка была залита странным хрустальным светом. Мне почудилось, будто я в раю, потому что волк возлежал вместе с олененком, а зайчик играл с лисой в догонялки. Вокруг прыгали, резвились и кувыркались в ночном сиянии мелкие зверята. Их пустые шкурки темнели на ветвях большими мертвыми листьями. А выпорхнувшие на свободу души весело носились по лунной полянке, ловкие, стремительные и счастливые, как птицы, выпущенные из клетки. Больше не жертвы и не хищники, они совсем не боялись друг друга. Наверное, на этом я мог бы закончить свою историю, ведь вы и так уже догадались, что я сделал, возвратившись домой. Да, я вернул моего призрачного соседа туда, где ему надлежало быть. Думаю, бурый мишка прекрасно вписался в эту компанию лесной малышни. Я надеюсь, они подружились. Озерный кот Все дороги ведут в Рим, говорите? Не знаю, может, вы и правы. Но сколько я ни брожу по лесу, а дойти до Рима ни разу не случилось. Зато половина, если не более, тропинок, в каком бы направлении они не устремлялись, рано или поздно, как лучи к солнцу, сходятся к лесному озеру. Вода в нем чистая, словно жидкий бриллиант, и всегда прохладная — даже в самый жаркий день. В ней водятся юркие серебряные рыбки, а поздней весной и в начале лета — головастики, которые потом превращаются в крохотных лягушат. Берега поросли тростником, а в маленькой заводи со стороны леса иногда распускаются водяные лилии. Но это озеро — не простое. Возможно, никто, кроме меня, не знает его секрет. Но если подъехать к нему на машине, свернув со скоростного шоссе, то попадешь на уютный травяной пляж. Там чисто и можно хорошо отдохнуть всей семьей, а если захочется — то искупаться. Но ничего необычного вы при этом не увидите и не испытаете. Можно поймать банкой или сачком пару мальков или личинку стрекозы и понаблюдать за ними. Или полюбоваться танцем поденок над водой. В общем, озеро, как озеро. Мы с женой и дочкой не раз устраивали возле него пикники, играли в бадминтон или загорали, расстелив на лужайке большие пляжные полотенца. Но если хочется волшебства — именно волшебства — идти нужно через лес, одной из долгих, извилистых тропинок. Мимо гнилых пней и высоких папоротников, и грибных россыпей во мху, и цветочных полянок, и колючих зарослей мелкой, но очень сладкой дикой малины. Мимо всяких лесных чудес, на которые натыкаешься невзначай. То резную фигурку обнаружишь у тропы, непонятно, кем сделанную, то необычный камень, то елку, наряженную стеклянными шарами. То увидишь огромное гнездо на дереве. Или — на полянке — расписную избушку, яркую, как на картинке. Ни дать ни взять пряничный домик злой колдуньи. Но ты — не Гензель, и, вздохнув облегченно, проходишь мимо. Там, в лесу, текут ручьи и питают озеро живой водой. И нет, живая вода — это не метафора. Если опустить в нее пораненный палец — кровь остановится мгновенно. А пара глотков исцелит почти любую болезнь. Но пить ее надо, не сходя с места и зачерпнув горстью, а не ковшиком или стаканом. Однажды я слег с тяжелым воспалением легких. Мне было так плохо, что я почти не мог дышать, и жена, испугавшись, хотела везти меня в больницу. Но я все-таки сумел отослать ее под каким-то — уже не помню каким — предлогом, а сам, с температурой под сорок, почти ползком добрался до лесного ручья. И знаете что? Домой я возвращался, уже весело насвистывая. А супруга назвала меня притворщиком и симулянтом. Так что, в ней ли дело, в целебной воде, текущей, возможно, из самого сердца планеты, вобравшей в себя ее адский жар, и ее каменное спокойствие, и тысячелетнюю мудрость? Или волшебна сама земля? Или деревья, трава, цветы, растущие вдоль ручьев, или птицы, вьющие гнезда над ними, в древесных кронах? А может, все вместе? Кто объяснит волшебство леса? Но если прийти к озеру одной из его тропинок — оно окажется совсем другим. На первый взгляд — неуловимо. Чуть меньше или чуть больше, с пляжем, изрезанным родниками и даже слегка заблоченным. Выше и гуще станет золотой тростник — ярче на солнце и голосистее на ветру — а в воде, у самого берега, распустятся желтые ирисы. В ней появятся гигантские рыбы, те, что не суетятся, подобно малькам, а неподвижно стоят у огромных коряг, шевеля плавниками. Да и сама вода изменит цвет, из серо-голубой сделается зеленоватой или коричневой, или темно-золотой, или даже охряной. К такому озеру слетятся утки, гуси, цапли. Оно наполнится таинственной жизнью. Изнутри, снаружи и вокруг… Так что, если бродить какое-то время по его берегам, можно совершить много маленьких открытий. Или пережить одно большое чудо. Кому как повезет. Вы скажете, что за глупости. Озеро все равно остается озером, с какой стороны к нему ни подойди. И ручьи впадают в него несмотря ни на что. И на карте оно будет все тем же слегка неровным голубым пятном, с одного бока окруженным густой зеленью, а вторым — почти примыкающим к ровной черной стрелке скоростного шоссе. А я вам отвечу: все так — да не так. Поэтому что это магия, в которой вы — не в укор вам будь сказано — ничего не понимаете. Магия разных дорог. Если долго блуждать по волшебному лесу, можно так запутаться, что не знаешь уже, ни куда попал, ни кто ты сам. Словно становишься другим человеком, с другой судьбой. Ты изменился, вобрал в себя все вехи своего пути. Вы проникли друг в друга — ты и твоя дорога — породив новую реальность. Ты шел и шел, и очутился в каком-то неправильном месте, которое, тем не менее, заслужил. А иногда, наоборот, кажется, что это место — единственно правильное на Земле. И не то чтобы заслуженное. Оно — как обещание награды в далеком будущем. Преддверие твоего личного рая… Но, простите, я увлекся вступлением и забыл, что собирался рассказать вам историю про озерного кота. Вот она. Стояла обычная в наших краях затяжная поздняя весна — не холодная и не жаркая, а теплая, как парное молоко. Время, когда в садах отцветают магнолии, а кроны деревьев окутаны нежной изумрудной дымкой и, кажется, куда-то плывут на фоне ослепительно-солнечной голубизны и мягких жемчужных облаков. Вдобавок, воскресенье, и недавно законченный очередной ремонт в доме. Так что заняться особенно нечем, кроме как отдыхать и наслаждаться хорошей погодой. И вот, мы всей семьей решили отправиться на озеро, и супруга предложила: — Давай не поедем на машине, а пойдем через лес. Смотри, какой день чудесный! Заодно прогуляемся. Ты же знаешь все эти тропинки. Я пожал плечами, не осмеливаясь сказать правду. О том, что знать лесные тропинки невозможно. Что они, словно путеводная нить Ариадны, сами ведут тебя, куда захотят, и ты не господин над ними. А может, я просто боялся, что чудеса разлетятся, как вспугнутые птицы, при виде моей жены? Но Анну не переспоришь. И, побросав в сумку пляжные полотенца, бутылки с водой и коробку печенья, мы пошли. Добрались, как ни странно, без приключений и даже быстрее, чем я расчитывал. Видно, только меня любит водить дух волшебного леса, отметил я про себя с усмешкой. Озеро дремало, разомлев под ярким солнцем. В зарослях кустарника шептались о чем-то невидимые ручьи. Дул ветерок — слабый и удивительно бережный — и качал тростник, и озерная гладь отливала серебром. Побродив немного по берегу и посетовав на сырой пляж, на противные колючки и наглых уток, Анна отыскала местечко посуше и растянулась на траве, подставив лицо солнышку. А дочка взобралась на большой плоский валун у самой воды и, раздев зачем-то свою куколку, хотела ее искупать. Для этого она легла на камень животом и свесилась вниз, опустив руку с игрушкой. — Лара, осторожно! — крикнул я. — Упадешь. И одень, пожалуйста, Барби. Она простудится. Дочка мотнула головой. — Она закаленная. Я не стал спорить, решив, что здоровье куклы — не моя проблема. Но на всякий случай уселся на камень рядом с Ларой и придержал девочку за плечо. Ее длинные волосы легли на воду, распустившись на поверхности странным золотым цветком. В них уже копошились озерные жучки и мелькали зеленые искорки ряски. — Между прочим, — сказал я, — в озерах водятся русалки. Они могут ухватить тебя за волосы и утащить на дно. Дочка отпрянула назад и села, раскрасневшись. — Кто такие русалки? — Ну, это такие девочки… — улыбнулся я, радуясь, что уловка сработала, и немного подумав, добавил, — или мальчики. Которые утонули в озере… и… с тех пор они там живут. И, видишь ли, если кто зазевается… вот как ты сейчас… и свесит волосы в воду… Я запнулся. Рассказывать всякие ужасы не хотелось. Лара — девочка впечатлительная и по ночам спит чутко, а проснувшись утром, часто жалуется на кошмары. Особенно, после страшных мультфильмов или сказок. Так что я уже пожалел о затеянном разговоре, но отступать было поздно. Уж если врать — то врать до конца, иначе в следующий раз ребенок тебе не поверит. — До смерти утонули? — нахмурилась дочка. — Ну да. — Тогда как же они живут? Если они мертвые? Иногда вопросы Лары ставили меня в тупик. — Ну если по правде, — вздохнул я, — то смерти нет. Это только так называется, что кто-то умер. А на самом деле он просто становится другим. Вот, как бабочка, когда выходит из куколки. Только бабочка летает, а он может, например, дышать под водой, как рыба. Но… — спохватился я, заметив блеск в глазах дочери, — ты ведь не хочешь жить в озере? Одна, среди чужих мертвых девочек? Здесь у тебя есть дом, папа и мама. Мы тебя любим… — Я хочу жить дома, — твердо заявила дочка. — С вами. И вдруг закричала: — Папа, смотри! Смотри! Симба! Я вздрогнул, и сердце тоскливо сжалось. Солнечный свет скользил по поверхности озера и туманил зрение, заволакивая пейзаж золотой дымкой. Я ничего не видел, кроме желтоватой ряби на воде, кроме ярких отблесков, похожих на спинки играющей форели. Но от одного этого имени к горлу подкатил комок невыплаканных слез, горько-соленых, затвердевших от времени, но все таких же тягостных и жгучих. Симба — добрый, ласковый котик. Большой полосатый рыжик. Самое любимое мной существо, наверное, после дочки. Да что там говорить. Они оба росли у меня на глазах. Делали первые неловкие шаги. Обоих я, бывало, кормил молоком из бутылочки. Вернее, дочку — иногда, подменяя усталую жену. А с котенком возился только я — от начала и до конца, пока он не начал есть самостоятельно. Мы нашли его три года назад под нашим забором — крошечного, слепого и почти холодного. И целый месяц боролись за маленькую жизнь. Зато каким он вырос красивым котом! Как любил нас! Всех — и жену, и Лару, спал поочередно у них под боком, то в детской кроватке, то в нашей с Анной постели, а за мной ходил всюду, как верный пес. Я даже брал его с собой в лес, на свои одинокие прогулки. А с моей стороны это высшее доверие. И он шел — медленно, вальяжно, мягко ступая лапками по лесной подстилке. Не бежал впереди, как суетливая собачонка, и не плелся сзади. А шагал рядом — как друг, как равный… А прошлым летом он пропал. Соседи потом сказали, что его утопили в озере какие-то неизвестные люди, не из нашего поселка. Якобы кто-то даже видел то ли на берегу, то ли в воде его мертвое тельце… а после оно исчезло. Я целую неделю искал его, чтобы похоронить, но безуспешно. Я знаю, что дочка долго плакала, что он снился ей каждую ночь. И Анна ходила сама не своя. А у меня словно половину отрезали от души… И каждый винил себя — что не уследил, не уберег. — Не надо, Лара, — пробормотал я, и вдруг увидел его. Он подплыл совсем близко к нашему камню и стоял в толще воды, как огромная рыба, слегка подгребая лапами. Его роскошный огненный хвост распушился, наподобие причудливой водоросли, а зеленые глаза смотрели на меня в упор. Заметив, что я гляжу на него, он медленно и выразительно мигнул, одарив меня своим особым «кошачьм поцелуем», общеизвестным знаком приязни и дружбы. Что я почувствовал, спросите вы? Радость, испуг? Пожалуй, в первый момент ни то, ни другое. Только удивление и безграничную растерянность. Я не ожидал такой встречи. И моя боль — все такая же острая, как в тот день, когда я узнал о его смерти — была не то чтобы забыта, но спрятана и похоронена. Я почти год запрещал себе вспоминать о нем, о моем бедном Симбе. И да, я растерялся. Но уже в следующий миг меня захлестнуло сильнейшее желание погладить его, прикоснуться, провести ладонью по его мокрой шерстке… убедиться, что он настоящий. Хотя я и так видел, что он почти не изменился. Даже выражение мордочки было такое знакомое… лукавое и одновременно задумчивое. Словно котик замышлял какую-то очередную шалость. Я склонился ниже, почти касаясь лицом воды и напряженно вглядываясь в слегка размытый, струящийся в солнечном свете кошачий силуэт. Мне чудилось, что я слышу тихое мурчание, ту нежную колыбельную песенку, которой Симба когда-то из ночи в ночь провожал нас в страну сладких снов. А может, я и правда его слышал… И в эту минуту я осознал… вернее, нет, осознал я гораздо позже, а тогда всего лишь почувствовал, что утянуть на дно можно не только за волосы. Любовь, привязанность, счастье снова видеть погибшего друга живым — за все это можно ухватиться гораздо крепче. Так, что уже не вырвешься. Он, казалось, звал меня. И вдруг стало так легко… легко до головокружения, до обморока — сделать всего один шаг, и все трудности исчезнут. Жить под водой не так уж и плохо, мурлыкал мне в уши озерный кот. Там нет боли. Нет унижения. И почти нет силы тяжести. Не надо ни бороться с кем-то за место под солнцем, ни бояться за близких людей. Там никто не воспользуется твоей беспомощностью и не причинит тебе зла только потому, что он сильнее. Жизнь зародилась в воде и вышла из воды. Туда же она и уйдет, замыкая извечный круг. Так перестань сопротивляться, а просто сделай это. Шагни. И будь с тем, кто тебя любит. Кого любил ты. Вся моя нескладная судьба, точно пропитанная слезами скатерть, расстелилась позади. Воспоминания-мысли роились в голове и жалили, как сердитые осы. И жутко, и радостно становилось оттого, что скоро я сброшу с себя этот беспокойный улей, вымету, как мусор из углов, и отдам чистой воде… — Папа! Папа! — донесся до меня, словно из другого мира, громкий дочкин плач. Она рыдала в голос и тянула меня за рубашку. — Не надо! Не уходи! Мы с мамой тебя любим! Как она почувствовала, спрашивал я себя позднее, когда все уже было позади. Как поняла, что я собираюсь совершить непоправимое? Дети иногда оказываются гораздо проницательнее нас, взрослых. Я отшатнулся, прочь от манящей воды, обратно — в сияющий весенний день, и несколько долгих мгновений мы с Ларой смотрели друг на друга как чужие. Потом я привлек дочку к себе и виновато заглянул в глаза. — Прости… Я здесь, с тобой. Я никуда не ухожу. Просто задумался. В зеленом свете Любите ли вы театр, как люблю его я? Нет, на самом деле я отнюдь не поклонник драмы и разве что за компанию или от нечего делать могу сходить на какой-нибудь спектакль. Если что и привлекает меня в театральном действе, то это игра со светом. Слепые лучи, блуждая во тьме, творят для нас на сцене иллюзорные страсти. В ярком свете обнажается истина. Контуры становятся четче, лица — злее, а слова — правдивее. Герои словно просыпаются и начинают говорить громко. Их голоса резки, а жесты порывисты. Они жаждут справедливости и готовы вершить суд. Но приглуши освещение — и атмосфера становится интимной. Взгляды теплеют, и черты смягчаются, а сквозь жесткую корку равнодушия пробиваются хрупкие ростки любви. А если лучи разноцветные? Как меняется привычный мир, погружаясь то в радость, то в тоску… Вы когда-нибудь задумывались о том, как незримые софиты подсвечивают нашу жизнь? Но, увлеченные собой, мы этого даже не видим. И только удивляемся, почему с утра так зябко и скучно, и небо тускло-серое, как бетонный потолок, и совсем ничего не хочется. Или, наоборот, словно дети, прыгаем и поем от счастья, но стоит волшебному сиянию оскудеть — и лезем в петлю. Повторяем, что все хорошо, мы всех победили и с боем вырвали у судьбы лучший кусок — а сами пьем антидепрессанты и плачем по ночам в подушку. Мы так беспомощны и лживы в своем неразумии — что едва замечаем друг друга. Куда уж нам различить оттенки света. Так или примерно так я размышлял, шагая по лесной тропинке. Дочка семенила рядом. Где я делал один шаг, она — два. Я стал брать Лару на свои прогулки совсем недавно, когда убедился, что она может долго идти, не уставая. А главное, очарована лесом, почти как я. Мы шли молча, слушая бормотание далеких ручьев и птичий пересвист, то умиротворяющий и тихий, то громкий и встревоженный. Когда пернатый народец ссорился или пугался, его мелодичный щебет разгорался, как лесной пожар. А у нас под ногами то и дело скрипели желуди и маленькие веточки. Что не удивительно — ведь тропинки никто не чистит. Попадались и шишки, Лара пинала их босоножкой, как мячики. Пахло смолой и нагретой на солнце древесиной, и какими-то лесными цветами… и еще чем-то неуловимым, свежим и приятным. Чистой водой, листьями, травой и солнцем, тем, у чего обычно нет запаха, но все вместе оно создает какую-то особую, колдовскую ауру лета. Не то чтобы нам с дочкой не о чем было говорить. Я мог бы поинтересоваться, как дела у нее в школе. Она бы рассказала. Но только зачем? Когда просеянный сквозь молодую листву свет зелеными волнами струится на дорожку. И в этом волшебном сиянии даже прошлогодние желуди — отчасти гнилые, отчасти проросшие — сверкают черными алмазами? Да и моя Лара — не сказать, что болтушка. Она тихая, мечтательная девочка. Таким и я был в детстве. А лес как будто и вовсе лишал нас дара речи, наделяя взамен гораздо более ценным — даром безмолвия. Зато если что-то произносилось — то не просто так. Каждое оброненное нами слово подхватывал лес и творил из него целый мир. Для нас — настоящих, или для нас — будущих, или для кого-то другого. Какая разница? Ничто не пропадало, все становилось чем-то, а после возвращалось к своим истокам — в бессловесную живую вселенную. — Папа! — нарушила молчание Лара. — Ты тоже их видишь? — Кого? — очнулся я от своих раздумий. — Там, над тропинкой. Прозрачные бабочки. Смотри, пап, они то есть, то нет! Почему так? Я прищурился и долго вглядывался в дымную завесу изумрудного света. — Это эльфы, а не бабочки, — сказал, наконец. — А исчезают они… вернее, не исчезают никуда, а становятся невидимыми, когда покидают зеленый луч. Посмотри внимательно. Их видно только в зеленом свете. — Ух ты! — дочка вытянула руку вперед, словно пятаясь ухватить одно из эфемерных созданий. Я с улыбкой наблюдал за ее попытками, зная, что поймать зеленых эльфов невозможно. Они — как дым или туман — сотканы из совсем иной материи, и утекают между пальцами легкой прохладой. — Ты тоже так играл в детстве, да? — спросила Лара. Я вздохнул. Вот, даже дочка мне не верит. А ведь она так на меня похожа! Что уж говорить про остальных. — Я не играл. И сейчас не играю. Это все правда. — Пап… — не отрывая взгляда от лесного чуда, Лара нащупала мою руку и ухватилась за нее. Тон ее стал совсем доверительным. — А помнишь то дупло в старой березе? Помнишь, ты товорил, что это белкин домик? А я подумала, а вдруг там не белка живет, а кто-то сказочный? Как эти эльфы? Ну, гномик какой-нибудь. Или говорящий зверек. Или старичок-лесовик. Как в сказке, только по правде. Это ведь не глупо, да? Я рассмеялся и погладил ее по голове, слегка взъерошив золотую челку. — Что ж тут глупого? Если ты так подумала — то, наверное, так и есть. Мысли не приходят нам в голову просто так. А на Земле мы не одни. Вокруг очень много разных существ — видимых и невидимых. Добрых и злых. Хотя иногда, — я опять вздохнул, — мне кажется, что самые злые — это мы и есть. — Нет! — заспорила дочка. — Ты не злой. И я не злая. И мама… — Да, но… — грустно возразил я. Но не договорил, а только улыбнулся и кивнул, подумав про себя, что она права. И совсем не обязательно становиться преступником или жертвой. Ведь можно быть просто хорошим человеком. Уметь постоять за себя и не дать в обиду слабого. Эх, малышка! Пусть в твоей жизни все так и будет! Мы шли медленно, любуясь затейливым танцем прозрачных бабочек в изумрудном сиянии — или эльфов. Понятия не имею, как их видела дочка. Но я отчетливо различал кукольные, словно из хрупкого стекла, и все-таки человеческие фигурки. И крылышки, похожие на стрекозиные. Они кружили над тропинкой, как поденки над водой, эти крохи. Кто-то другой не обратил бы на них внимания, посчитав обычными мотыльками. Мало ли насекомых в летнем лесу — хоть летающих, хоть ползающих. Но я-то знал… Ладошка дочери покоилась доверчиво в моей руке. И сам я вдруг ощутил безграничное доверие к этой маленькой — пусть и не копии себя, но девочке, идущей следом за мной по жизненному пути. Шагая след в след, она как будто стирала — сама того не ведая — мои неудачи и ошибки. И, неожиданно для себя, я признался. — А знаешь, Лара, когда-то я по-настоящему верил, что живу на планете зеленого солнца. Таким оно мне казалось, когда я был совсем маленьким. Огромной зеленой звездой. Яркой, как этот луч. Как трава. Как листья на деревьях. И небо было тогда зеленым. И воздух. И весь мир. Я чувствовал, как Лара замерла, удивленно вслушиваясь в мои слова. Но меня уже захлестнули воспоминания — не то чтобы забытые, но словно отложенные в дальний ящик стола. Картинки столь болезненные и в то же время столь дорогие сердцу, что их даже неловко извлекать на свет. Воспоминания детства — как шоколадное драже с начинкой из перца. Вначале сладко, а потом… так неприятно, так плохо, что от горечи выворачивает наизнанку. Но если быть настороже и вовремя выплюнуть такую конфету, то до неприятного вкуса не доберешься. И можно немного насладиться шоколадом. — Ведь как человек устроен? — продолжал я рассказывать. — Что он видит глазами — то для него правда. И когда я встречал в книжках картинки с желтым солнцем… знаешь, его ведь часто рисуют… я думал, ну, это сказка. В них бывает невероятное. А на самом деле в сказке жил я… Только не догадывался об этом. Ты понимаешь, — говорил, уже не понятно для дочки ли, или для самого себя, просто думал вслух, — в зеленом свете все вокруг выглядит иначе. Мир словно раздается и вглубь, и вширь, и наполняется другой жизнью. Ты открываешь утром глаза и видишь, как вокруг твоей кроватки танцуют вот такие прозрачные эльфы. А на подушке сидит маленькая изумрудная фея. Из тех, что приносят нам добрые сны. А выходишь в сад… даже зимой… когда цветут разве что вереск и маргаритки и трава жухлая… но у тебя в саду распустились огромные зеленые цветы… они в половину твоего роста, сам цветок — как две твои ладони, а каждый лепесток будто из сахарной ваты. Так и хочется их лизнуть, а вдруг, и правда, сладкие. А над цветами вьются крошечные долгоносики. Они как пчелы, только радужные, с полосатыми брюшками, и так же тихо жужжат. И рассвет полыхает зеленым и золотым… Один раз я даже увидел ангелов. Они летели косяком в небе, похожие на белых аистов… — Пап, — недоверчиво пискнула дочка. — Может, это и были аисты? — Что я, ангелов от птиц не отличу? — засмеялся я. — Вот и родители мне не верили. Думали, я сочиняю. И вначале умилялись, какой я маленький выдумщик. А потом стали сердиться. — Почему? — нахмурилась Лара. Я пожал плечами. — Говорили, когда уже повзрослеешь. Вернее, нет, не говорили так прямо. Но думали. Это как будто витало в воздухе между нами. И затыкало мне рот. Я больше никому ничего не рассказывал. Только смотрел вокруг широко открытыми глазами. Я поморщился. Конфета начинала горчить, но выплевывать, похоже, было поздно. И тем более не годилось делать это при дочке. Вот так, резко обрывать разговор. Говори уже, болтун, раз начал, поддразнил я себя. — Папа, — спросила Лара, — а во сколько лет надо взрослеть? Вглядевшись в ее серьезное лицо, я усмехнулся. — Чем позже, тем лучше. Не торопись, малышка, успеешь. — Я не малышка, пап, — обиделась она. — И я… а скажи? Как взрослеют? Ты лег спать ребенком, а проснулся взрослым? Но ведь так не бывает. — Да, — согласился я. — Бывает не так. Что я мог ей сказать? Что взрослеть иногда очень больно? А если уж совсем честно — то это больно почти всегда. Для каждого по-своему. Кого-то слишком рано вытолкнули из гнезда. Кто-то выкатился из-под теплого крыла и замерз. Кто-то взлетел слишком высоко и рухнул вниз, столкнувшись с самолетом или другой птицей. Кто-то споткнулся на ровном месте, и свалился в глубокую яму, в зловещий обморок, совсем не похожий на мирный детский сон. А когда пришел в себя, солнце уже светило по-новому — тускло-желтым. Будь то что-то жуткое или банальное — но это всегда падение, удар, слом… Так судьба проверяет юных на прочность. Для кого-то это первая несчастная влюбленность, или тяжелая обида, ссора с другом… а то и болезнь, смерть кого-то из близких, несчастный случай, катастрофа, война… Но сказка рушится неотвратимо и страшно. Мог ли я рассказать дочери, как много лет назад очнулся от этого черного обморока и понял, что все уже не так, как было. Что моя зеленая звезда погасла, а мир изменился, утратив свои чудеса, и я тоже больше никогда не стану прежним. Все оказалось разрушено — раз и навсегда. И теперь только лес иногда подсвечивает мою жизнь зеленым светом. За это я и называю его волшебным. И за это люблю. — А как? — Лара тянула меня за руку. — Папа, как? Ее голос звучал испуганно. Неужели я настолько забылся, что говорил вслух? — Иногда случается что-то такое… — выдавил я из себя, — через что ты не можешь просто так перешагнуть… И… Лара, ну, смотри же ты под ноги! А то это случится с тобой прямо сейчас! И правда, увлекшись разговором, мы оба чуть не споткнулись о лежащий поперек тропы ствол. А перешагнув через него, очутились на открытой, залитой солнцем поляне. Жесткий золотой свет ударил в глаза, и мой волшебный мир съежился и угас. Приглушите, хотелось мне крикнуть. Убавьте яркость! Пожалуйста, добавьте немного тепла и красок… Но я стоял, сунув руки в карманы и растерянно жмурился. — Папа, — тихо позвала дочка, — а что с тобой случилось? Тогда, в детстве? — Ты еще слишком маленькая! — отрезал я. И тут же, устыдившись, осторожно обнял ее и погладил по волосам. Лара — ребенок, а дети любопытны и любят задавать вопросы. Они не пытаются причинить боль, а всего лишь хотят знать. Но все ли на свете нужно узнавать? Так или иначе, но я взрослый, а значит, должен держать себя в руках. Дочка не виновата. А я виноват? Как осенние листья Зябкая поздняя осень за оконными стеклами. Туман или морось. Не разобрать. И мокрые листья желтыми бабочками липнут к дому, просятся в тепло. Они бесприютны и несчастны, как продрогшие котята, и мне их жаль, но не хочется открывать окно. Потому что вместе с ними в комнату затекут сырость и холод, и ветер скрученным полотенцем хлестнет в лицо. А у меня с утра опять кашель, долгий и мучительный, от которого в глазах темнеет, а в груди тесно и больно. Нет, я не курильщик. Но какая-то зараза прицепилась еще месяц назад, и осенний туман как вошел в легкие — так в них и остался. Ни лекарства, ни целебная родниковая вода от этой хвори не помогают. Я, вроде бы, и не болею по-настоящему — но и не здоров, а день за днем балансирую на тонкой грани, кашляю и слабею. Говорят, это какой-то новый вирус. Не очень опасный, но надо беречься, пить чай с лимоном и горячий глинтвейн и побольше отдыхать, а главное — не простужаться. Так что нет, дорогие осенние гости — я вас не впущу, оставайтесь в саду, где вам самое место, и не заставляйте меня глотать холодный воздух. Но вчера, когда я проснулся — погода была почти такой же, с хмурого неба сеялся мелкий дождь, а на моем карнизе, скользком от палых листьев, сидела кошка. Маленькая, черная, с хрупкой точеной фигуркой и головой египетского божка. С длинным хвостом, кончиком которого она, как рукой, стучала в заплаканное стекло. Наверное, пушистая, но от воды ее шерстка слиплась и свисала чернильными сосульками. И жалко топорщились во все стороны длинные усы. В общем, совсем не страшная. Да и кто боится черных кошек? Ну, есть, конечно, суеверные глупцы. Но только не в нашем поселке. Верите или нет, но таких мурлык у нас целая улица. Даже не так — целый квартал. Подозреваю, что все они братья и сестры. Наверное, несколько лет назад кто-то раздарил в нашей местности черных котят, и сделал это не раз и не два. С тех пор невозможно стало выйти из дома, чтобы тебе тут же не перебежал дорогу кто-нибудь цвета ночи. Так что мы привыкли и уже не обращаем внимание на дурные приметы. А кошка таращила на меня зеленые глазищи и беззвучно мяукала. Ну, в том смысле, что стекла у меня в окнах двойные и не пропускают звук. Так что я ничего не слышал. Но видел на ее мордочке выражение какого-то упрямого отчаяния. Как будто ей обязательно надо было войти. И неприменно — ко мне. Она, как почтовый голубь, доставивший важное послание, буквально рвалась в мою спальню. И я отворил окно. Конечно, я тут же закашлялся, скорее рефлекторно, чем от холода, и поскорее закутался в теплое одеяло. А она прошла по комнате, оставляя на полу влажные следы. За ней тянулся тонкий шлейф осенних запахов, горьковатой свежести, ароматов печного дыма и грусти. Потом забралась на письменный стол, эта пропитанная дождем кошка, и разлеглась там — между ноутом и чернильницей — прямо на тетрадке с моими сказками. Я вздохнул, представив себе, как легко рвется мокрая бумага. А гостья заговорила. То есть, не вслух, не словами. Она, вообще, не смотрела в мою сторону, а вылизывалась по-кошачьи. Мыла сперва одну, а затем и другую лапку, жестким, как терочка, языком, собирая с них дождевую воду. Но ее мысли, точно большие мыльные пузыри, всплывали у меня в голове и, лопаясь, обдавали мой ум разноцветной пеной смыслов. — Я — Смерть, — сказала кошка, хищно облизнувшись. — Что? — растерялся я. — Кто? Ты моя смерть? — Ну, не твоя, — бросила она снисходительно. — Разве ты не видишь? Я Кошачья Смерть, а твоя, человеческая, идет следом. Но она медленная. У нее всего две ноги, а у меня четыре. Поэтому я забежала вперед. Чтобы тебя предупредить. Меня словно обдало холодом с головы до ног. — Так значит… — спросил потерянно, — я скоро умру? Наверное, если бы кошки умели пожимать плечами, она бы так и сделала. Во всяком случае, на мордочке у нее было написано такое безразличие, такое презрение ко всему — для меня дорогому, что мне захотелось швырнуть в нее подушкой. — Ну и что тут такого? Что ты теряешь? И что у тебя было? — Моя жизнь… наверное… — Жизнь, — насмешливо хмыкнула Кошачья Смерть, — не стоит того, чтобы так над ней трястись. Да она и не кончается. Ты просто уйдешь в другое место. — Но мне нравится это! Ну то есть, не то чтобы… — поправился я, — так уж нравилось. Но я врос в него корнями. В этот мир, где перепутаны пространство и время. Где каждая травинка заколдована солнцем. И каждый цветок — хрупкое чудо. — Что поделать, — вздохнула кошка. — Все на свете когда-нибудь кончается… Кстати, у тебя не найдется немного сметаны? — Да, конечно, — засуетился я. С удовольствием вылизывая мое лучшее фарфоровое блюдце, она говорила. — Вообще-то, Алекс, я не к тебе пришла. А к соседской Багире. Знаешь ее, наверное. А к тебе заскочила на обратном пути. Заодно. Ну, и подкрепиться перед дорогой. Да, я знал Багирушку. Очень красивая серебристо-черная кошка, она любила дремать в теплый денек на соседском крыльце. На ярком солнце ее роскошный, как у лисы-чернобурки, мех отливал золотом. Иногда она забегала ко мне в сад и выкапывала анютины глазки из клумбы. А потом справляла в рыхлую землю свои кошачьи делишки… А бывало, что подкидывала на мой участок дохлых крыс и задушенных птичек. — А где она? — спросил я, озираясь. — Разве ты не забираешь их с собой? — Забираю? — удивилась она. — Куда? Зачем? Я Смерть, а не Проводник. — Прости, — извинился я. — А что же ты тогда… Она потянулась, грациозно выгнув черную, блестящую спинку, и лениво поскребла лапой возле блюдца. — Я принесла ей вирус кошачьего лейкоза. Он сожрет ее за три месяца. — Хм… — промямлил я, не зная, что еще сказать, и закашлялся. А Кошачья Смерть вскочила на подоконник, чуть не скинув на пол мою промокшую слегка — но не так сильно, как я опасался — тетрадку, и требовательно боднула головой стекло. — Ладно, Алекс, удачи тебе. И спасибо за сметану. Я встал и, приоткрыв одну створку, выпустил кошку. А сам лег в кровать и свернулся калачиком под одеялом. Меня колотил озноб. Но я не спал, а раздумывал. Медленно, как дождь, идущий на окном. Дождю торопиться некуда. Мне, наверное, было куда — но на спешку уже не хватало сил. Что сделать напоследок? Написать завещание? Но мою половину дома жена получит и так. Попросить прощения, как обычно делают перед уходом… но я не мог сообразить, у кого. Как любой человек, я в своей жизни, вероятно, кого-нибудь обидел. Может быть, многих. Ведь нельзя быть всегда правым и для всех удобным. Но эти случаи давно уже затерялись в глубинах памяти, и как я ни напрягался, ни одно имя не всплывало в уме. Я уже сомневался, что разговор с Кошачьей Смертью мне не приснился. Но чисто вылизанное фарфоровое блюдечко по-прежнему стояло на письменном столе. Может, я все это выдумал? А на самом деле всего лишь накормил приблудную кошку сметаной? Нет, невозможно придумать такое. Даже я, сказочник, не смог бы… А может, она меня обманула? Я, как утопающий, хватался за соломинку. Нет, кошки не умеют лгать. Высунув голову из-под одеяла, я рассеянно скользнул взглядом по лежащей рядом с закрытым ноутом тетради. Сказки волшебного леса… Жена их, наверное, выкинет. И будет права. Беречь осиротевшие рукописи так же нелепо, как и хранить фотографии давно умерших незнакомых людей. Кто станет разбирать мои каракули? Кому они нужны, кроме меня? Отчего-то именно сказок мне было особенно жаль. Как бездомных собачек или брошенных детей. Я провалялся так в постели почти до полудня, а потом вернулась жена и, заглянув ко мне в спальню, рассердилась. — Опять весь выходной торчишь дома и ничего не делаешь? Да что с тобой, Алекс, такое? Ты хоть завтракал? — Нет еще, — ответил я и, кое-как одевшись, прошел вслед за Анной на кухню. Взял кофе и бутерброд. Но есть совершенно не хотелось, даже от одного запаха еды к горлу подкатила тошнота. — Неважно выглядишь, — заметила жена. — Я скоро умру. — Вот еще, — она посмотрела на меня с неприязнью. — С какой стати? Не осмелившись рассказать ей про Кошачью Смерть, я начал выдумывать что-то про вещий сон и дурное предчувствие. И, сам понимая, что получается глупо, покраснел от стыда. А она презрительно поджала губы: — Алекс, ну когда ты, наконец, повзрослеешь? — и, опустив плечи, сама себе ответила. — Наверное, никогда… Пятый десяток уже, а все как маленький. Кстати, я только что от Хоффманов. Они очень расстроены. Багира опять съела какой-то ядовитый цветок, и ей очень плохо. Ветеринар сделал ей укол. Но боится, что откажет печень… — Извини… Я не мог это больше слушать и ушел в другую комнату. Говорят, кому суждено быть повешенным, тот не утонет. А впрочем, я понятия не имел, как оно все устроено в мире. И можно ли умереть прежде смерти? Я сидел в спальне с пухлой тетрадкой на коленях и думал, кому бы ее отдать? Может быть, дочке? Когда-то мы хорошо понимали друг друга. Свои первые сказки я сочинил для нее, милой светловолосой девочки, любившей гулять со мной в лесу и верившей, что ее папа — самый лучший. Во что она верила сейчас, живя в Гамбурге, я не знал. И все-таки никого ближе у меня не было. Немного помешкав, я взял телефон и набрал номер. После трех длинных гудков бодрый голос дочери — знакомый и незнакомый — произнес: «Вы позвонили Ларе Штерн. Оставьте, пожалуйста, голосовое сообщение…». Я нажал на кнопку отбоя, чувствуя себя очень одиноким. Даже Кошачья Смерть оказалась добрее, чем мои родные. Она хотя бы поговорила со мной. Я еще посидел немного, размышляя о себе, о Ларе и о несчастной Багире, о том, как легкомысленны и равнодушны люди и жестока судьба. А затем встал, оделся потеплее и, прихватив тетрадку со своими историями, отправился в лес. Я брел по щиколотку в осенней позолоте, как по вязкой и яркой реке — вброд, следуя неумолимому течению. Мокрые листья не шуршали под ногами, а липли к ботинкам. Пустые кроны над головой качались на ветру, роняя последние желтые искры к моим ногам. Но внизу почему-то было тихо и почти не холодно. Казалось, что земля и небо поменялись местами, потому что небо стало темным и твердым, и тучи тянулись бесконечными слякотными лужами. А с земли, устланной палой листвой, лился солнечный свет. Я и сам не понимал, куда иду, пока деревья впереди не расступились, и тропинка не вывела меня к лесному озеру. Здесь снова дул сильный ветер. Я поднял воротник и, зажав тетрадь под мышкой, втянул руки в рукава. Пегая, серая с золотом озерная поверхность топорщилась острой рябью, выглядела сердитой и непричесанной. Я приблизился к воде и заглянул в нее, но не увидел ничего, кроме лесного мусора, веточек и бурых листьев, густо покрывавших дно. Это озеро, подумал я, огромный дом для миллионов божьих тварей — видимых и невидимых. А я пришел сюда незванным… Хотя нет. Разве эта ласковая вода не ждала меня, не манила взгляд уютным полумраком? Разве не к этому берегу устремлялся я — днем или ночью — когда мне было плохо? Где-то там, среди звезд и коряг заблудилась навеки моя душа, в тот самый первый раз, когда вышел из леса на бескрайний озерный простор, и от серебряного блеска захватило дух, и большая белая цапля вспорхнула из тростниковых зарослей. Я мог умереть прямо сейчас и не сомневался, что озеро примет меня, как своего. А мог подождать эту… медленную, на двух ногах. Кто знает, сколько она еще будет идти? Дни, месяцы? А вдруг — годы? И какой облик примет? Что сделает она со мной? Вонзит ли нож в спину или заразит смертельной болезнью? Не стану врать, что совсем не боялся. Смерть всегда пугает, как любой шаг в неизвестность. Никому не ведомо, что там, за порогом, может, что-то хорошее, а может — наоборот. Но я чувствовал, что внутри, там, где раньше жили тревоги, образовалась пустота. И даже появилась какая-то легкость. Что-то светлое и лучезарное, оно тянулось вверх, как наполненный гелием воздушный шарик, и рвалось к небесам. По сути смерть не страшнее рождения. Она и есть рождение в другой мир. А с этим, наверное, пришло время прощаться. Я повертел в руках тетрадку, вспоминая, как собирал свои истории. По желудю, но шишке, по капле воды из ручья. По блику на озерной глади. Они сотканы из птичьего щебета, эти сказки, из мха и солнечной россыпи опят, из инея и снега, из желтых листьев, вмерзших в тонкий ледок. Они принадлежат этому лесу. И к нему должны вернуться. Я оторвал одну страницу — и пустил по ветру. Она закружилась, как осенний лист, и плавно легла на воду. За ней последовала вторая, и третья, и четвертая… Они разлетались солнечными птицами, и некоторые желтея, опускались в озеро, другие — на землю, а третьи — поднимались ввысь, как золотой пар, теряясь в осенней хмари. А мне стало совсем легко и весело. Потому что я вдруг понял, что они и были осенними листьями, с самого начала, и ничем иным. Тленными частицами вечной природы. В ней правит смерть и возрождение, понял я, и ни одно слово, ни одна мысль, ни одна крупица жизни не исчезает бесследно, не пропадает зря. Здесь и останутся они, мои сказки волшебного леса. Вымечтанные, выстраданные, много раз пережитые и во сне, и наяву. Их растворят дожди, и укроет снег. А пройдет зима, и снова на деревьях распустится весенняя зелень. Жизнь продолжается. Подснежники Нет, эта маленькая история не о цветах. Не только о них. Она обо всех, кого зима баюкала в ледяных объятиях. О том, что скрывал снег. Весной оживает все, что таилось под ним. Оживают ручьи, ручейки и тонкие струйки, наполняя воздух журчащей музыкой леса. Оживают толстые корни, похожие на больших, спящих, белых змей, и пускают молодые побеги. Палые прошлогодние листья отдают мертвые соки земле, а золотую душу — солнцу. А бурые чешуйки, что остались от них — оживают, вспархивая легкими, разноцветными бабочками. Оживают пустые скорлупки, упавшие из гнезд, и, обласканные теплыми лучами, становятся целыми. Не пройдет и нескольких дней, как из них вылупятся птенцы-подснежники. Они вырастут в красивых птиц, чьи песни не различит человеческое ухо. Но голоса подснежников слышны деревьям и ручьям, грибам и лишайникам, и лесным насекомым, и другим птицам, и тростникам на озере. Они — тот камертон, по которому лес настраивает свое звучание. Весной оживают хрупкие стебельки и бутоны, чтобы, напоенные талой водой, превратиться в прекрасные цветы. Оживают мертвые зверьки, погибшие зимой — если от них осталась хотя бы косточка или шерстинка. Ожила Элли. Сощурила ярко-голубые глаза, еще пару часов назад мутные и слепые, полные талой воды. Растерянно похлопала ресницами, смигивая мертвую влагу. Девочка словно проснулась, но не в своей спаленке, уютной и светлой, в окружении любимых игрушек, а в мокром весеннем лесу. Сон был тягостным и жутким, и она не сразу вспомнила, что случилось. Села на моховой подстилке, боязливо озираясь и прижимая пухлые ладошки к груди. Ее белая заячья шубка валялась чуть поодаль, грязная и вывернутая наизнанку. Но там, где на нее падал солнечный луч, пятна исчезали, и мех блестел, как только что выпавший снег. Эту шубку сорвал с Элли тот человек, который целую зиму назад увел ее с детской площадки. Ай, малышка! Разве мама не говорила тебе, что нельзя никуда ходить с чужими людьми? Даже если на первый взгляд незнакомец показался невзрачным и безобидным? Даже если он назвался папиным другом? Он взял тебя за руку — так крепко, что ты не смогла вырваться, и ты не закричала, не позвала на помощь, хотя на улице были люди. Но ты пошла с ним в лес — и осталась там навсегда. «Я боюсь», — прошептала Элли и с удивлением поняла, что это не так. Страх исчез. Память о том человеке, его недобрые глаза, боль, удушье — все оказалось смыто нежным запахом молодой травы, просочилось сквозь мох и впиталось в землю. С каждым вдохом свежий лесной воздух входил в легкие, расправляя их и воскрешая каждую клеточку омертвевшего за долгую зиму тела. Она потянулась за шубкой — не потому что замерзла, а просто мама ее учила, что одежда не должна валяться в беспорядке. Но отмытый солнцем добела комок меха вдруг как-то странно подобрался, подпрыгнул и, навострив длинные уши, сел чутким столбиком. — Ой! Девочка отдернула руку. Прямо у нее над ухом кто-то тихо засмеялся. Элли подняла глаза и увидела мальчика, наверное, чуть старше нее, лет семи или восьми. Такие большие дети обычно уже ходят в школу. — Привет, — сказал он. — Я Петер. Мальчик был худой и бледный, с растрепанными волосами и в порванной одежде. Но ведь и сама Элли выглядела не лучше. — Моя шуба превратилась в зайку, — пожаловалась она. — Это не страшно, — улыбнулся Петер, присаживаясь на корточки рядом с ней. — Летом в лесу тепло. А зимой мы просто спим. Тебе не будет холодно. — Откуда ты знаешь? — Я здесь с прошлой весны. Элли удивленно моргнула. От весны до весны! Целый год! Ей очень хотелось заплакать, зареветь, как маленькая, уткнувшись в теплый мох, словно в мамины колени. Так жалко стало этого бледного мальчика. И себя тоже. Осенью она должна была пойти в школу и даже выбрала ранец — пузатый, розовый, с золотыми блестками. Он красовался в стеклянной витрине вместе с красивым картонным кульком, вероятно, набитым вкусными конфетами, с коробками цветных карандашей, шариковыми ручками, тюбиками с клеем и бумажными осенними листьями. Каждый раз, проходя мимо, она здоровалась с ним — со своим будущим ранцем, мысленно примеряя его на спину и приосаниваясь. Теперь его купят какой-нибудь другой девочке. И та отправится в школу, будет сидеть за партой, за которой могла бы сидеть Элли… — Эй, ты чего? Она все-таки разревелась. — Не плачь, все плохое позади, — утешал ее Петер, неловко обнимая за плечи. — В лесу много тропинок. Нам не будет скучно. Я и один не скучал… ну разве что совсем немного. А вдвоем — совсем другое дело! Пойдем, я покажу тебе лесное озеро, откуда можно пить. А еще из ручьев. Вода там очень вкусная. А есть можно кислицу — знаешь, такая, с тремя листиками? — Знаю, — всхлипнула Элли, вытирая покрасневшие глаза. — Это сейчас, весной. А летом появятся разные ягоды. Нам не много нужно. Девочка слушала его, как зачарованная. — Ну, вставай. Пошли, — предложил он с гордым видом заправского хозяина. — Я все тебе покажу и расскажу. — Я хочу домой, — сказала Элли, поднимаясь и отряхивая брючки от налипшей на них рыжей хвои. — Хочу к маме. Петер грустно покачал головой. — Нельзя. Сама понимаешь, мы теперь — другие. Ну, — он задумался, — наверное, ты можешь сходить попрощаться. Не сейчас, а когда станет темно. Не надо, чтобы тебя кто-то видел. — А ты? — спросила Элли. — Не пойдешь со мной? — Нет, — он закусил губу. — По мне там никто не скучает. — Разве у тебя не было родителей? — Только тетя и дядя. Тетя меня не любила. А дядя… он сделал это со мной и оставил здесь. Ласковое оранжевое солнце погладило верхушки берез. Яркий весенний день клонился к вечеру, приглушая птичьи голоса и удлиняя тени. Элли взяла Петера за руку. — Я вернусь. Только посмотрю одним глазком, как они там. Папа и мама. Как они без меня. Мальчик кивнул. А потом они, стоя на берегу лесного озера, долго смотрели на солнце. Как оно краснеет и гаснет, будто угли в печке, и даже поднявшийся ветер не может его раздуть. Кажется, еще чуть-чуть, и оно подожжет сухие тростники, и взметнется к небу высокий огонь, пожирая облака и звезды, и перекинется на лес, а затем — и на поселок. Но ничего подобного не случилось, и солнце просто утонуло в холодной воде. Наступила ночь. Раньше Элли боялась темноты, даже спала с включенным ночником, за что ее часто ругала мама. «Ты уже большая девочка, — говорила она, — давай-ка, выключи лампу. Чего ты боишься? Посмотри, ни в шкафу, ни под кроватью нет никаких чудовищ». Каждый вечер, перед сном они с мамой вместе обходили комнату, заглядывая в тумбочки, под кровать и под письменный стол, открывая по очереди все дверцы шкафа. Искали чудище — когтистое и страшное — и, конечно, не находили. Только после этого Элли спокойно засыпала. «Как часто, мама, мы боимся не того и не тех, — могла бы сказать она сейчас. — Чудовища — среди нас, они выглядят как обычные люди». Впрочем, ни о чем таком Элли не думала. Она шла босиком по тихой улице родного поселка. В редких окошках теплился свет, и мелькали тени, расходясь по тюлю мягкими волнами, и лунными светлячками блестели на газонах глаза садовых гномов и кошек. И фонари горели только на перекрестках — то есть, почти нигде, да и те мерцали фиолетово и тускло. Она миновала темную аптеку и магазин с ранцем на витрине. Только ранец уже был другим — черно-синим, мальчишеским. Но Элли даже не взглянула в его сторону, а нырнула в узкую калитку, во двор частного дома. И, вскарабкавшись на дерево, как большая кошка, прильнула к окну. Ее родители пили чай на кухне. Девочка видела фарфоровые чашки у них в руках, у мамы с надписью «самой любимой мамочке», а у папы — с желтым цветком. Видела стеклянный заварочный чайник и конфетницу на столе. Родители о чем-то разговаривали, склоняясь головами друг к другу, и лица их казались грустными. Потом мама отставила в сторону свою чашку, уронила руки на стол и заплакала. Папа встал и обнял ее, и баюкал, как ребенка, целуя в пробор. Элли заерзала на толстом яблоневом суку. Ей очень хотелось туда, в ярко освещенную кухню, в тепло, хотелось утешить маму, взобраться к ней на колени, обнять крепко-крепко и заплакать вместе с ней, хотелось горячего чаю… Но она осталась сидеть на дереве, грея дыханием оконное стекло. Она уже не была собой. Лес пустил в нее свои корни. В ее жилах текла хрустальная вода родников, а волосы пахли мхом, талым снегом и палой листвой. Элли вспомнила, как днем, уже успокоившись, стояла вместе со своим новым другом у лесного озера. — Кто мы? — спросила она тогда. — Кто мы, Петер? — Мы подснежники. — Подснежники? — протянула она удивленно. — Но это цветы! — Это цветы, птицы, деревья, бабочки, зайцы и белки… Это другая сторона леса. Смотри! Она посмотрела и увидела. На зеленоватой глади озера зыбко колыхались деревья. Тонкие и бледные, как их с Петером лица. Они тянулись вверх — и одновременно в глубину, и кроны становились корнями, и вцеплялись в зеленое небо, чуть подкрашенное огненным закатом, и сплетались в призрачной вышине. А на берегу неподвижно застыла, поджав под себя одну ногу, белая цапля и вместе с сухими тростниками отражалась в воде. И казалось, даже если она вспорхнет и улетит по своим птичьим делам — ее озерный двойник останется стоять, обрамленный золотом призрачной травы. Там, на узкой береговой кромке, словно пересекались две вселенные. Лес — расцветающий, весенний. И лес, опрокинутый в озеро. Наверное, в этот миг Элли осознала, не человеческим, а каким-то звериным чутьем почуяла — что мир подснежников, тонкой линией отделенный от мира людей, не отпустит ее никогда. Она слезла с яблони и прошла по гравийной дорожке, словно по горячим углям. Камешки кололись. Но среди них отыскался кусочек мела. Встав на цыпочки, она дотянулась до почтового ящика и крупными печатными буквами написала: «Мама, папа, я вас люблю». И, чуть помедлив, добавила: «Я жива, и мне хорошо». Может быть, им станет от этого легче. Может, они утешатся, — подумала Элли и тенью выскользнула из сада. Поселок заснул еще крепче. Почти все окна в домах погасли, но с неба лился мягкий серебряный свет. Девочка медленно брела по пустым улицам, жалея, что не принесла маме букетик первоцветов. Она хотела, но Петер ей запретил. Мы — больше не люди, сказал он, это люди рвут цветы, ломают ветки, топчут жуков и ловят бабочек. А мы — дети леса. Мы можем любоваться цветами, трогать, нюхать… но не рвать их, не убивать. Хватит убийств! Сейчас весна — время жить. Элли слушала и кивала. Скоро апрель пройдет по лесу с радужной палитрой. Мазнет синей краской — и заголубеет лужайка пролесок. Плеснет желтой — и солнечно станет от расцветших лютиков. И белые ветреницы заструятся молочными реками между черными стволами, и затопят лес, выходя из берегов, и полыхнет разнотравье и разноцветье, как лесной пожар. А в мае распустятся ландыши, наполняя воздух глубоким, таинственным, нежным ароматом… И значит, наша маленькая история все-таки о цветах. Искупление В ночном саду пахло дождем и облетали магнолии. На пасмурном небе — сплошная свинцовая серость, ни звезд, ни луны, но деревья и кусты купались в мягком свете желтого фонаря. Я сидел у открытой балконной двери с тетрадкой на коленях. Столько мыслей теснилось в голове, что казалось, коснись ручкой бумаги — и они потекут на чистый лист, как струйка чернил. Но ничего не получалось. Я не мог вымучить из себя ни слова, да, пожалуй, и не видел в этом смысла. Мне некому было показать написанное. Только сложить на дальнюю полку в шкафу, чтобы бесчисленные рукописи не валялись повсюду, вызывая недовольство жены, не мялись и не пачкались. Вздохнув, я швырнул тетрадь на стол и просто сидел, потирая лоб и вглядываясь в тускло позолоченную, в дождевых каплях, мешанину ветвей. Мне нравился аромат мокрой земли и молодой зелени, омытой недавним ливнем, я любил свежесть и прохладный ночной воздух, но темный сад, полный светляков, отчего-то пугал. В этих летучих зеленоватых огоньках мне чудилось что-то потустороннее, и, чтобы не видеть их, я всегда включал садовый фонарь. Он был похож на маленькую луну, только теплее и ярче. Хоть и не освещал самые дальние уголки, и не разгонял черноту под кустами, но творил уютное безопасное пространство на газоне перед крыльцом, на клумбе с тюльпанами и на посыпанной красным песком дорожке. Сзади неслышно подошла Анна. — Зачем ты опять жжешь свет? — спросила она сердито. — Кому там, в кустах, темно? Куницам? Ежикам? Ты хоть знаешь, сколько стоит один киловатт электричества? Я втянул голову в плечи. — Не знаю и знать не хочу. Пусть энергокомпания рассчитывает, а я буду присылать им показания счетчиков. — Алекс, где пульт? — в голосе жены звучало стальное презрение. — Там, на полке, — чуть слышно сказал я и махнул рукой в сторону книжного шкафа. Щелчок — и моя личная крохотная луна погасла. Сад погрузился в кромешную тьму, только зеленые искры вспыхивали то там, то здесь, танцевали в воздухе и плавно кружились, словно под звуки не слышной человеческому уху музыки. Странно. Еще каких-то два-три года назад я без страха блуждал в ночном лесу. А сейчас меня мутит от пляски светлячков над газоном и ладони потеют так, что была бы у меня в руках тетрадка — из нее пришлось бы вырывать испорченные листы. Что такого ужасного приключилось со мной, отчего я стал таким трусом, что боюсь смотреть в неосвещенный сад? А жена? Она не спросила: «Алекс, тебе не холодно? Не хочешь ли чаю? Или, может, принести тебе плед?». Нет, она выключила садовый фонарь, прекрасно зная, что от одного только взгляда в темноту мне плохо и страшно, и напомнила о ценах на электричество. Ей плевать, каково мне. Она меня едва терпит. Я бессильно прикрыл глаза, чувствуя себя измученным, слабым и нелюбимым. Хотелось исчезнуть, съежиться до размеров собачьего мячика и спрятаться под диван. Или же… я воровато оглянулся и, убедившись, что Анна ушла, потянулся за пультом и включил фонарь. Да, я и в самом деле очень устал. От любопытных взглядов, от насмешек и шепотков за спиной, от пинков начальства, злословия коллег и брезгливости жены. Ну, возможно, насчет шепотков и взглядов я преувеличивал. Может, у меня уже развилась паранойя. Глупо думать, что чужим людям есть до тебя дело. У каждого свои заботы, а чья-то беда — разве что повод почесать языки. Но Анна, и правда, все больше от меня отстранялась. Не то жалела, не то презирала. Она даже мое имя цедила сквозь зубы, словно какую-то непристойность. А я страдал, не понимая почему, в чем я провинился? Что — настолько невыносимое, что даже самому себе невозможно признаться — я забыл, обнес высоким забором, затолкал поглубже в подсознание? Да и было ли оно? Возможно, кто-то меня оклеветал? Или я сам себя — в минуту душевного помутнения? Не говорил ли я во сне? Я бледнел от мысли, каких чудовищ мог породить мой спящий разум. Лунатизм — не болезнь, а настоящее проклятие, особенно, если совесть у тебя не чиста. Не то чтобы я был таким уж пропащим. Я вообще никому не сделал ничего дурного, во всяком случае, намеренно. Но если все вокруг показывают на тебя пальцем, а любимая женщина, шарахается от тебя, как от чумы, поневоле начинаешь искать в себе червоточины и, конечно, находишь. Мы все склонны считать себя жертвами — судьбы, других людей или каких-то обстоятельств. А если ты жертва — то в чем тебе каяться, о чем сожалеть? Ты не виноват — перед тобой виноваты. Вначале я обижался на Анну, делал вид, что мне все равно, пусть думает обо мне, что хочет. Поворачивался к ней спиной, изображая равнодушие. Наверное, это выглядело жалко. На самом деле я не могу без любви, я без нее замерзаю. В отчаянии я расковыривал совесть, и она, в конце концов, воспалилась. Ночами я лежал без сна, вспоминая… Большого черного пса Роланда — друга моего детства. Я его предал. Отплатил злом за добро, за верность и любовь. Когда уже старенький Роланд угодил в капкан и лишился задних лап, ветеринар посоветовал его усыпить. Что за жизнь у безногого пса, говорил он. Мама, помню, плакала, папа медлил и нервно дергал себя за бороду. И только я, не раздумывая, сказал «да». Не знаю почему. Эгоистичным был, как все подростки, но разве это меня оправдывает? Мое слово и решило судьбу Роланда. Случись это сейчас… я носил бы его на руках. Каждый день, в любую свободную минуту. Или — еще лучше — заказал бы специальную тележку для собак-инвалидов. В ней он смог бы гулять, как здоровый, бегать по полям и лесным тропинкам. Я не спускал бы с него глаз и больше ни за что не подпустил бы к этим ужасным капканам. Вот только сделанного не исправишь. Я вспоминал, как напоил молоком маленького ежика — не со зла, конечно, а просто не знал, что ежам нельзя давать молоко. Наутро я нашел его в своем саду мертвым. Может быть, зверька убило что-то другое, а не мое угощение. Но его крохотное колючее тельце, безвольно обмякшее, до сих пор стоит у меня перед глазами. Я страдал, думая о том, как грубил маме. Как однажды бросил в муравейник толстую зеленую гусеницу. Как, играя, замучал лягушонка. Как, уже будучи взрослым, не слушал свою болтушку-дочку, уходя мыслями далеко-далеко, в иные миры, в какие-то запредельные пространства. А потом, вынырнув из своего иномирья, понимал, что все пропустил мимо ушей и ребенок ждет ответа, а я даже не знаю о чем речь. Как убрал кадку с цветущим лимоном на закрытый балкон и забыл про него, а когда вспомнил, увидел, что деревце засохло без полива. Казалось бы, ерунда, говорил я себе, это всего лишь комнатное растение. Но ведь он живой, спорила неугомонная совесть, он цвел для меня, а прошлой зимой был весь усыпан плодами. Крупными, желтыми, ароматными. Анна пекла с ними вкусные пироги. И вот, в благодарность за это — я его засушил? Я тасовал месяцы и годы, словно карточную колоду, с начала в конец — и опять в начало. События, даты, свои и чужие поступки. А потом моя память с разбегу налетала на что-то темное и плотное, высокое, как стена — и разбивалась вдребезги. Я со стоном откидывал одеяло, вставал и, дрожа от холода, шел на кухню пить чай. И от этих зябких, бессонных ночей я тоже невообразимо устал. Откуда в доме появилась эта книга, я уже и не вспомню. Кажется, Анна купила ее на блошином рынке. Разумная и вполне современная женщина, она почему-то страстно любила рыться во всяком барахле — будь то зачитанные до дыр журналы времен второй мировой войны, чайные сервизы из китайского фарфора, старые значки, сувениры или грампластинки. На чем она собиралась проигрывать последние — для меня оставалось загадкой. В общем, жена ее купила — книжонку в мягкой обложке, когда-то темно-синей, но выгоревшей, с почти затертым названием и фамилией автора. Что-то про карму, какие-то эзотерические техники и новые энергии. Я взял ее от скуки, сидя теплым весенним вечером перед открытой балконной дверью, вдыхая запахи сада и щурясь на масляный свет желтого фонаря. Начал ее листать, неторопливо вчитываясь в отдельные куски — и увлекся. Она была про меня, эта история. Про такого, как я, затравленного неудачника с изломанной душой и воспаленной совестью. Про того, кто каждый день тщетно внушает себе, что все в порядке, а ткань бытия буквально расползается у него в руках, и сколько ее ни латай — получается только хуже. А он бессильно наблюдает, как в эти дыры утекает его жизнь, продолжая лгать себе и другим. Про человека, уставшего от нелюбви, несчастного и без вины виноватого. Я жадно глотал текст, надеясь, что герой рано или поздно отыщет решение — иначе для чего все это писалось? И он его, конечно, нашел. «Ты можешь сделать так же», — уверял меня неизвестный автор, чье имя я так и не сумел разобрать на потрепанной обложке. «Очисть свою карму. Мысленно собери все свои дурные поступки в один мешок и скажи, что хочешь искупить — все и сразу». Я поскреб в затылке. Звучало странно, но я бы, наверное, не отказался попробовать, если бы знал как. Герой романа просто захотел — и у него получилось. Правда, на следующий день он чуть не утонул, споткнувшись на мосту и свалившись через перила в реку, но в конце концов все-таки выплыл, и все закончилось хорошо. «Сделай как он, — убеждал автор. — Это очень легко. Надо всего лишь выразить намерение. Скажи так…». Я повторил заклинание слово в слово и прислушался к себе, потом осторожно огляделся. Все оставалось по-прежнему: распахнутая дверь в сад, облитая желтым светом фонаря клумба с тюльпанами, цветущие яблони, серебряные с золотом, и густые, черные заросли малинника, в которых настойчиво пиликала невидимая птичка, словно настраивала в темноте крошечную скрипку. И комната, где я сидел, ничуть не изменилась — все те же книжные полки с налетом пыли, компьютерный стол и повсюду разбросанные на нем важные и не очень бумаги. Не то чтобы я ожидал чего-то особенного, но все равно стало немного обидно. Столько времени потратил впустую. Пожав плечами, я отложил книгу и встал, собираясь идти спать. И в тот момент я что-то такое почувствовал — едва уловимое, но очень неприятное. Не знаю, как описать это ощущение. Как будто все воспоминания, мучавшие меня изо дня в день, связались в тугой черный узел, который я закинул себе на плечо. И выбросить его больше не могу, и нести — страшно. Мелькнула смутная мысль, что будь этот странный совет правдой, все может окончиться далеко не так благополучно, как в романе. Я ведь могу утонуть и по-настоящему. Если тьма в моей душе победит свет, она спресуется в камень и утянет меня на дно. Я провел беспокойную ночь. Вернее, все мои ночи последнее время — неспокойные, но эта оказалась особенно тягостной. Меня тошнило, в висках пульсировала тупая боль, и пробирал озноб, скорее нервный, чем гриппозный. Но уже к утру мне стало легче. И на следующий день ничего плохого не произошло. И через день тоже. Разве что порой чудилось, что яркость солнца слегка убавилась. Вроде бы весна, май, а оно светило не в полную силу, а как выгоревшая лампочка, или как будто я смотрел на него сквозь темные очки. И левое плечо продолжало побаливать и ощущать тяжесть. Я даже подумал, что вешая полку в прихожей, потянул какую-то мышцу. А потом это случилось. Я засиделся на работе до поздна, а когда посмотрел на часы, на них была половина одиннадцатого, а за окнами стемнело. В этот момент я пожалел, что оставил машину дома — идти ночью из поселка в поселок, через темное поле, освещенное только луной, не хотелось. Даже если весь путь занимал от силы полчаса, если не торопиться, а то и минут двадцать. Но ничего другого мне не оставалось. Я мог, конечно, вызвать такси — и уже принялся набирать на смартфоне нужный номер, но… устыдился своего малодушия и сунул телефон в карман. Можете назвать это дурным предчувствием, но я боялся. Хотя этой дорогой ходил, наверное, миллион раз. Узкая тропинка пересекала распаханное поле, на котором уже начали пробиваться всходы гороха. Майские жуки буквально лезли под ноги, и мне приходилось плестись еле-еле и очень осторожно, чтобы не наступать на них. Луна, словно огромный глаз в небе, смотрела печально и строго. Она как будто уже давно знала то, что мне еще только предстояло узнать. В ее хрустальном свете все казалось неживым и словно прозрачным: маленькие камешки на песке, жуки, черные комья земли и бледные, как выросшие в тюрьме дети, бело-зеленые стебли. И лес на другом краю поля — тот самый, который я когда-то окрестил волшебным. Его острые вершины точно плыли куда-то, подхваченные небесным течением, на фоне медленных серых облаков. Сколько в нем осталось того волшебства? Могло ли оно защитить меня, пусть издали, дотянувшись туманной пригоршней, укрыть и спрятать, когда посреди пустынного поля я услышал позади себя шаги? Я не знал, кто эти люди и что я им сделал. Не разобрал, сколько их — пятеро или шестеро. Я, вообще, не сумел их разглядеть, потому что первый же удар сбил меня с ног. Может, это судьба подослала своих палачей, чтобы исполнить казнь? Или я просто попался им под горячую руку, когда, разгоряченные алкоголем, они шли домой из поселка в поселок, возвращаясь с веселой вечеринки? Но я не думал в тот момент ни о чем таком, в голове была какая-то каша, ни единой связной мысли, а только страх и обреченность. Мне очень хочется сказать, что я сразу потерял сознание и поэтому ничего не помню. Но это не правда. Я помню, как меня били. Это длилось целую вечность, бесконечную и полную боли. Я уже ничего не видел — на глаза опустилась черная завеса, и луна погасла — но продолжал ощущать болезненные пинки и вкус крови во рту, и звериную тоску по уходящей жизни. А в самом конце… В моей памяти все еще зияла дыра размером со вселенную, но в короткий момент наступившей ясности, я увидел свой путь, понял, кто я и за чью вину наказан. Успел подумать, как это несправедливо — и тут же все забыл. Мои пальцы погрузились во что-то мягкое, не похожее ни на песок, ни на землю — скорее, на шерсть, прохладную и шелковистую, слегка влажную. Как будто Роланд, возвратившись с прогулки, ласкается, просит внимания, подставляет лобастую голову под мою ладонь. Бедный мой, добрый пес… неужели ты здесь… прости меня, хороший, я так по тебе скучал… Какой еще Роланд?! Где я? В голове точно развеялся черный туман, и мысли прояснились. Я с трудом разлепил опухшие от слез веки и увидел свет. Яркий, белый, с легким зеленоватым оттенком, он не резал усталые глаза, а бережно ласкал их, словно окутывая целебным теплом. И в этом удивительном свете надо мной склонились две сияющие фигуры. — Он очнулся, — произнес высокий девичий голос, очень красивый, мелодичный, как пение ручья. В нем переливались тягучие медовые ноты и звучала музыка леса. — Да, похоже, что так, — отозвался другой, звонкий, почти мальчишеский. Ко мне, наконец, вернулось зрение, и я понял, что больше не лежу на гороховом поле. Мои руки ласкали мягкий изумрудный мох, зарываясь в него, как в собачью шерсть. В двух шагах от меня большой черный пень растопырил уродливые корни. Между ними, тонкой струйкой выбивался из-под мха родник и устремлялся вдаль, петляя между стебельками травы. Он еще наберет силу, встретив себе подобных, а пока был не толще веревочки, хрупкой, серебряной и подвижной. В вышине, омытые синей небесной водой, покачивали кронами стройные осины. Их молодая листва струилась и звенела на ветру, как медное монисто. Этот тихий перезвон едва ли могло уловить человеческое ухо. Но мой слух обострился. Я слышал чуть заметное шевеление короедов, шепот ручья и дыхание склонившихся надо мной людей. Я узнал их сразу — парня и девушку — хоть они и вытянулись, как юные деревья. Они стояли, обнявшись. Оба нечесанные и худые, одетые во что-то бесформенное, плетеное из сухой травы, бледные и с глазами голубыми, словно озерная вода. — Мы — хранители леса, — сказал парень. — Я Элли, — представилась девушка. — А я Петер. — Но этого не может быть, — прохрипел я. — Ведь я вас выдумал. Я валялся перед ними на земле, как сломанная игрушка, едва способный пошевелиться. Тело слушалось, но так болело, что я еле сдерживался, чтобы не стонать сквозь зубы. Неужели — все еще жив? Ведь мертвым не бывает больно. Или бывает? Может быть, сильнее, чем живым? — Разве можно выдумать человека? — усмехнулся Петер, и я понял, что он прав. Я увидел, что они — настоящие, и всегда были такими. Несчастные убитые дети, воскресшие на другой стороне леса. И я, получается, с ними? — Я умер? — спросил я чуть слышно. — А как бы ты хотел? — покачал головой Петер. — Ты еще не перешел черту, — добавила Элли мягко, — и можешь вернуться. Хочешь? Мы поможем тебе. Или оставайся с нами. Хотел ли я вернуться домой? Я и сам не понимал. Так много оставалось позади — боль, одиночество, непонимание, обиды… любовь… Да, все-таки любовь! — Обычно мы не помогаем людям, — сказал Петер. — Но мы знаем, через что ты прошел. Ты — наш брат. А Элли зачерпнула в пригоршню немного родниковой воды и поднесла к моим губам. — Выпей, Алекс… Не бойся. Тебе станет легче. Я сделал крохотный глоток, и меня затошнило. Чтобы не захлебнуться, я с трудом повернулся на бок и, задыхаясь, скорчился на мху. До меня еще долетали лесные звуки и шорохи, и голос Элли, словно зовущий издалека. Потом все стихло. Когда я пришел в себя, день уже клонился к вечеру и розовые полоски заката протянулись вдоль одеяла, затекая сквозь неплотно сдвинутые шторы. У моей постели сидела Анна и держала меня за руку. — Слава Богу! — выдохнула она, увидев, что я очнулся. — Я так перепугалась! — Где я? В больнице? — Да… да… Тише, пожалуйста, не надо ничего говорить. Но мог ли я молчать? Я делал это слишком долго. Слишком… А теперь плотина, наконец, рухнула, и слова полились неудержимо. Чуть слышный шепот, сквозь слезы и всхлипы. Анне приходилось наклоняться к моему лицу, чтобы разобрать хоть что-то в этом бесконечном потоке жалоб. — Но, Алекс… нет… я тебя не отталкивала. Это ты уходил в себя. И Боже мой, никто тебя ни в чем не винит. Об этом даже речи нет! Но то, что ты рассказал, — она подбирала слова, — к этому надо привыкнуть… Я понятия не имел, что она имеет в виду. Но все-таки вымучил из себя виноватую улыбку. — Забудь. Это все неправда. Она недоверчиво тряхнула головой, и вдруг лицо ее озарилось радостью. — Я знала! Знала, что ты все придумал. Ты всегда был фантазером. Но чтобы такое? Зачем это, Алекс? Зачем? — Бес попутал, — хотел пошутить я. Но из-за того, что губы у меня распухли, получилось что-то вроде «лес запутал». — Да, — задумчиво повторила Анна. — Понимаю… Лес. Кувшинка Вы спросите меня, в чем разница между человеком и лесом? Что ж, я вам отвечу. Человек только раз в жизни бывает юн, а лес — каждый год. И будь его деревья хоть сплошь столетними, в них, как молодая кровь, струятся по весне новые соки — от корней к ветвям, и до самой макушки. И свежая листва, еще клейкая и прозрачная, вылупляется, как стайка изумрудных бабочек из коконов-почек. Лес полон жизни, дарует ее, он — сама жизнь. В нем оживает даже трухлявый пень или упавший ствол, покрываясь мхом и прорастая грибами. Его магия — это целебный эликсир вечного бытия, волшебство солнца и воды, воздуха, деревьев и цветов, птичьего пения и зеленого света. Просыпаясь по весне, он умывается талой водой. Летом празднует любовь, строит гнезда, растит птенцов и зверят. Его старость прекрасна, как закат солнца. Не слабая и немощная, а расцвеченная огненными красками, она полыхает огромным вселенским костром. А зимой лес просто спит, как заколдованная принцесса в хрустальном гробу, и никогда не умирает. Каждой своей травинкой, шишкой, желудем, березой, птицей — он отрицает смерть. Ровно год прошел с того дня, как на гороховом поле я столкнулся с нехорошей компанией. Избитый до полусмерти, я весь май пролежал в больнице. В буквальном смысле промаялся, зализывая раны, по частям сращивая собственное тело и, как ребенок, делая первые робкие шаги — сперва опираясь на руку жены, а потом и сам, без поддержки, чувствуя себя раненой птицей, снова встающей на крыло. Все обошлось, и я здоров. И опять май плеснул на землю молоком крошечных ярко-белых цветов. Лес прозрачен и зелен, и лопочет, как младенец, на языке ручьев. Я прошел по тропинке до лесного озера и остановился у самой воды. Она подвижна, как ртуть, никуда не течет, но и не стоит на месте, сверкает, колышится, рябит в глазах. Сегодня озерная гладь точно полита серебром, бликует и, отражая свет, скрывает от взора глубины — таинственное зазеркалье. Я не вижу ни толстых коряг, ни камней, ни шишек на дне, но знаю, что там, в глуби, прохладно и темно. Там целый мир, иной и незнакомый, в котором обитают рыбы и лягушки, пиявки и озерные мидии, погруженные в мягкий ил, жесткие черные плавунцы и личинки стрекоз, похожие на маленьких дракончиков, и существа из моих рассказаных и не рассказанных сказок. Там нет боли, а только покой и бесконечное парение в тишине и невесомости. Иногда мне хочется прыгнуть в воду — и там остаться. Но я стою на берегу, сунув руки в карманы и щурясь на высокое солнце. Еще не время. Может быть, оно никогда и не наступит. Я не хочу загадывать, особенно сейчас — наедине с лесом и весной. В огромное зеркало опрокинуты дрожащие кроны, и синее небо струится легкими, как пар, облаками. Поверхность озера не чистая, по ней дрейфует всякий сор, ольховые сережки и тополиный пух. Брюхом кверху всплыла какая-то рыбешка. Меня коробит: в весеннем лесу не должно быть ничего мертвого. Словно услышав мои мысли, рыбка оживает у меня на глазах и, плеснув серебряным хвостом, уходит под воду. У другого берега я замечаю желтые искорки на сверкающей глади — кувшинки. Обогнув озеро полукругом, выхожу на деревянные мостки — шаткие от времени, золотистые от весеннего солнца. Летом я любил стоять на них босиком, ощущая их мягкую шероховатость. Но сейчас весна, хоть и поздняя, тепло, но не жарко, и разуваться совсем не хочется. Опускаясь на колени, я как будто молюсь духу воды, прося прощения за то, что собираюсь сделать. А может быть, так оно и есть. Круглые желтые цветы слегка покачиваются на озерной ряби — есть среди них и целиком раскрытые, и плотные зеленые бутоны. Их толстые стебли уходят вглубь, крепко привязывая кувшинки ко дну, отчего те кажутся воздушными шариками на веревочках. Они рвутся ввысь, но улететь не могут, вот и застряли между небом и землей, окутанные серебряным блеском. Тут же стелются по поверхности их широкие, продолговатые листья. Несколько минут я просто любуюсь кувшинками, а потом, закатав рукава, ложусь животом на теплые доски и вытаскиваю из воды один цветок. Он холодный и мокрый, и пахнет озером. С кувшинкой в руке возвращаюсь на берег и присаживаюсь на пень со свежим спилом. Не знаю, кому помешало это дерево, большой красивый дуб, он и старым-то не был, и вырос на просторе, не стиснутый другими деревьями. Сейчас от него остался только пенек и несколько брошенных неподалеку ветвей, а ствол куда-то увезли. Наверное, распилили на дрова. Что ж, вздыхаю я, не для всех наступила эта весна. Отрешенно смотрю, как съеживаются золотые лепестки, теряя блеск, и как упругий стебелек становится мягким и гибким. Я знал, что вытащенные из воды озерные цветы быстро вянут. А сейчас вижу это собственными глазами, представляя себя на месте несчастной кувшинки. Мне нужно было это увидеть, чтобы последний фрагмент паззла встал на свое место и головоломка сложилась. А дома жена пакует чемоданы, аккуратно укладывая стопками мою и свою одежду, лекарства, книги, какую-то косметику. Я не знаю что именно. И мне все равно. Еще недавно я радовался поездке к дочери в Гамбург, хотя и побаивался немного. Какая-то смутная тревога угнездилась в сердце, но я не понимал откуда она взялась. Да, я уже много лет не покидал маленький поселок на краю леса, пару улочек на отшибе Вселенной, где родился и вырос, и провел почти всю свою взрослую жизнь. Но, я же, в конце концов, не дерево, чтобы держаться корнями за родную почву. В шести сотнях километров отсюда меня ждет близкий и любимый человек, моя дорогая дочурка, по которой я — что уж тут говорить — ужасно скучал последние годы. И рядом с городом, наверное, тоже есть лес или какой-то другой красивый уголок природы, где я смогу гулять и где мне будет спокойно и хорошо. Лара сняла для нас с Анной квартиру, и обе они — моя дочь и жена — сговорились понемногу перевезти все наше нехитрое имущество на новое место. Сейчас мы едем как будто в отпуск, потом Анна останется в Гамбурге, а я вернусь на пару недель и уволюсь с работы, отправлю почтой кое-какие вещи, что-то выброшу, что-то соберу в коробки и поставлю на хранение в подвал. Что делать с домом мы пока не решили, может быть, удастся найти жильцов… Таков был план, но вчерашним утром, таким же ярким и солнечным, как сегодня — прекрасным весенним утром — все изменилось. Во всяком случае — для меня. В эту субботу, пока жена хлопотала по хозяйству и болтала по телефону с Ларой, мне захотелось навестить могилы родителей. Не то чтобы попрощаться. Их кости давно уже истлели в земле, остались только холодные надгробия, дикие цветы и трава… А души — кто знает, куда они ушли. Стали бабочками или птицами, звездами, облаками… Сразу после смерти отца ко мне на окно часто прилетал черный дрозд. Не бился в стекло и не стучал клювом, а, склонив голову на бок, косил на меня огненным глазом. А я глядел на него, от волнения покусывая колпачок шариковой ручки. Мы сидели и смотрели друг на друга, я — за письменным столом, а он, вцепившись лапками в деревянный карниз. И не знали, что сказать один другому, а главное — как. Нас разделяло не просто стекло. В птичьем облике он был дальше от меня, чем если бы уехал в Северную Америку или улетел на Марс. Лесное кладбище все заросло молодыми сосновыми побегами, словно года два или три назад кто-то прогулялся по нему с полными карманами семян. И в этом было даже что-то трогательное — сосны и вечность. Мне всегда чудилась между ними какая-то незримая связь. Я прошел по едва различимой, почти исчезнувшей тропинке и остановился в самом ее конце. И сразу заметил, что рядом с родительской двойной могилой появилась еще одна. На ней даже стоял памятник из такого же черного мрамора и с еще не успевшей потускнеть гравировкой. «Александр Штерн» — прочел я на этом камне. Дата рождения совпадала с моей. А дата смерти — я не хотел ее видеть и отвернулся, притворяясь перед самим собой, что не стоят перед глазами эти восемь цифр, почудились, солнцем наколдованы. А солнце, и в самом деле, светило так ярко, и так горела золотом графировка на памятнике, что две даты через тире словно навеки отпечатались на сетчатке. Что может ощущать человек, застыв над собственной могилой? Не знаю. Я не чувствовал ничего, кроме усталости и пустоты, и еще, пожалуй, грустного недоумения. В голову лезла всякая чепуха, которую и мыслями-то стыдно назвать, и весь мир вокруг меня — обступившие кладбище деревья, старые надгробия, молодые сосны — нет, не кружились, а плавно покачивались, как будто я стоял на пришвартованном корабле. Но от свежего хвойного запаха мне понемногу стало легче. Я пожал плечами и пошел прочь, к выходу с кладбища и дальше, через лес. В ушах стучала кровь и текла по жилам, омывая живое сердце. В зеленом свете, просеянном сквозь листву, танцевали над тропинкой мотыльки, а может, и крохотные эльфы, и струилось в воздухе весеннее лесное волшебство. Так кто же я? Существо из плоти и крови? Призрак? Голограмма? Я — блеск и свет. Картинка в волшебном проекторе. Я не могу оторваться от своих корней, иначе увяну, как этот цветок. В сухих тростниках шепчет ветер и заливается почти птичьими трелями лягушка. А я мну в ладонях мертвую кувшинку и представляю себе, как сейчас вернусь домой и заявлю жене: «Я никуда не поеду». Что она сделает? Разозлится? Скажет в ответ: «Ты спятил, что ли, все уже решено»? Или устало бросит: «Не выдумывай»? А может, посмотрит мне в глаза — и поймет? О чем она думала, когда похоронив меня на маленьком лесном кладбище — выхаживала в больнице, кормила с ложки домашним супом и заново учила ходить? Когда ставила памятник мне, живому, каждый день сидящему с ней за одним столом? Когда звала поехать к дочери в Гамбург? Может быть, она сошла с ума рядом со мной? Или я уже давно сошел с ума, и могила под черной мраморной плитой мне померещилась? Я качаю головой. Есть только одна сила, способная примирить все противоречия. Мы — семья: Анна, Лара и я. Мы любим друг друга, а если это так — то не все ли равно, какие мы? Любовь — это корни, питающие нашу жизнь. И любовь — это ветер, который отрывает нас от корней и носит по всему миру. Мне не добраться до Гамбурга, но я верю, что мои любимые приедут ко мне, и мы вместе будем есть и смеяться, и Лара скажет: «Папа, ты прекрасно выглядишь!» А я отвечу: «Конечно! Ведь я там, где родился, где мне положено быть. Это вы, как парашютики-семена, улетели далеко-далеко». А завтра я отвезу Анну на вокзал и помогу занести в вагон ее чемоданы. В какой-то момент я почувствую себя плохо, и меня охватит странное ощущение, будто я вот-вот исчезну. Еще один шаг по перрону, и картинка блекнет, растворяясь в солнечном мареве. Но я не переступлю красную черту. Я вернусь, и волшебный лес вольет в меня новые силы. Куда реки текут Наверное, скажу банальность, но люди обычно тянутся ко всему таинственному. Уж не знаю, почему. Может, из любопытства, или пытаются таким образом хоть как-то расцветить унылый быт, или занять чем-то мысли, если больше занять их нечем. Тайны встречаются всякие: страшные, постыдные, волнующие, зловещие, от которых кровь стынет в жилах, курьезные и смешные… да, в общем-то, какие угодно. Моя была простой и печальной, как отблеск закатного света на оконном стекле или как осенний цветок. И совершенно никого в этом мире не интересовала. Я жил, как обычно. Ходил на работу, гулял в лесу, иногда сочинял сказки — уж не знаю для кого. Бессмысленное занятие, если подумать, почти как рассказывать самому себе свои собственные сны. По вечерам садился за компьютер, ожидая, что в почтовый ящик упадет письмо от жены или от дочки. Ни Анна, ни Лара не писали мне каждый день, и часто я скучал у монитора, грустно листая рекламу. А когда послания от моих любимых все-таки приходили, они казались весточками из иного мира. Да так оно, по сути, и было. И жена, и дочь наперебой расхваливали Гамбург. Его церкви, парки, каналы и набережную Эльбы, вдоль которой так приятно бродить по вечерам. И корабль-музей Рикмер Рикмерс. Анна сразу влюбилась в него. Да и сам город очень быстро стал для нее домом родным. Она с таким восторгом его описывала, что я как будто своими глазами видел медленную и широкую, темно-золотую реку, чаек над красными черепичными крышами, высокие разноцветные здания и этот гордый корабль, когда-то возивший рис и бамбук из Гонконга, а теперь навеки пришвартованный в гамбургском порту, отданный на поругание многочисленным праздным туристам. Я ему сочувствовал, но, в отличие от меня, он хотя бы повидал мир. «Вы приедете ко мне?» — спрашивал я каждый раз, отвечая на письма жены и дочери. «Нет, Алекс, — беспечно откликались они. — Приезжай ты к нам». Что ж, нет, значит, нет. Я понимал, что им хорошо там, вдвоем. Они недоумевали, почему я не могу оставить маленький и скучный поселок и перебраться к ним, в красивый большой город. Не могли понять, что меня там удерживает, а я знал, что никогда не смогу им этого объяснить. Знойный август, вязкий и ароматный, как свежий мед, неторопливо перетекал в зябкий, облачный сентябрь. При мысли о том, что скоро пойдут холодные дожди и пожелтеет листва, на душе становилось горько и пусто. Нет, я любил осень, ее золото и прощальный свет, но сейчас почему-то отчаянно, до боли душевной, хотелось тепла. В жаркие бессонные ночи я мерз и кутался в шерстяной плед, забытый в шкафу женой и еще хранивший ее запах. Я редко и с неохотой убирался в доме, питался полуфабрикатами, а мой сад за три с небольшим месяца превратился в травяные джунгли. Но мне было все равно. Я жил и в то же время как будто не жил. Я маялся на работе и дома, не понимая, куда утекает время, в какую бездонную, черную воронку скатываются мои часы и минуты, как затянутые в водосток горошины. Я не слышал стук собственного сердца. И только в лесу оно начинало биться сильно и бодро, словно пробуждаясь от мертвого сна. Там тишина ласкала слух птичьей песней, и шум листвы не сводил с ума, а дарил покой и гармонию. Вступая под кружевные дубовые кроны, я словно нырял в глубокое озеро. У меня на губах даже появлялся привкус чистой воды. Потом дубрава переходила в смешанный лес, а тропинка раздваивалась. И левая ее часть уводила в густой ельник и дальше — к лесному озеру. А если держаться правой стороны, то можно шагать долго, очень долго — но это совсем не трудно, потому что дорога спускается под горку — идти, щурясь на яркую летнюю зелень, и в конце концов очутиться на старом кладбище. В лесу солнце лежит пятнами, вдоль тропы, на мху с ярко-желтой россыпью лисичек, на буром лиственном ковре. А здесь, на открытом пространстве, свет льется сплошным потоком, низвергается с неба, как золотой ливень, как благодать. Кладбище уже лет десять, как заброшено, никто его не убирает, не смахивает грязь и почерневшую хвою с надгробий, не срезает молодые, где попало выросшие деревья. Юные сосенки, как любопытные дети, толпятся на дорожках, склоняются над могилами, точно силясь прочитать надписи на мраморных плитах. Эта поросль мне по пояс и мешает идти. Зато в ней можно спрятаться, если присесть на корточки. Один раз я так и сделал, когда на кладбище забрела какая-то старушка. Я вовсе не хотел, чтобы меня приняли за ожившего мертвеца. Впрочем, здесь нет мертвецов, способных ожить, а только трава, камни, сосновые побеги, много солнца и свежий, смолистый воздух. А жалкий человеческий прах давно уже переварен землей, этим ненасытным Левиафаном, или скоро будет переварен. Станет частью суховатой песчаной почвы, сплошь усыпанной мертвыми сосновыми иголками. Я лениво продираюсь сквозь колкие изумрудные заросли, думая, как все-таки странно, что именно гниющим под камнями останкам посвящено это тихое место. Не белкам, не птицам, не другим маленьким лесным обитателям, которые здесь частые гости. А нам — умершим. Всюду смерть и всюду жизнь. Они как изнаночная и лицевая стороны вышивки. Как тень и свет — не могут друг без друга. Я дохожу до конца кладбища, до самой ограды — вернее, до того, что раньше было оградой, а сейчас это просто короткие серые столбики с кусками ржавой сетки. Здесь похоронены мои родители, и здесь же сокрыта моя главная тайна. Могильная плита с моим именем и датой рождения. А судя по дате смерти, я умер чуть больше года назад. Я стою и смотрю на нее, просто смотрю, прислушиваясь к стуку собственного сердца, сознавая, как горят щеки от прилившей к ним крови, и ощущая себя то ли призраком, то ли пришельцем из какой-то иной вероятностной вселенной. Что такое этот лес, спрашиваю я себя. Портал в другое измерение? Место, где скрещиваются разные миры и временные потоки? В нем все cпутано, переплетено, поставлено с ног на голову. Я-многомерный, много раз повторенный и распавшийся на множество копий, блуждаю по сотням тропинок волшебного леса, только чудом не сталкиваясь лоб в лоб с самим собой. Но вот, получается, столкнулся. Правда, мой двойник из параллельного мира уже мертв, и ни о чем его не спросить, не узнать, что случилось, и каково это — лежать под мраморной плитой, на глубине двух метров? Страшно ли это, больно ли — чувствовать, как сквозь твое тело прорастают древесные корни? Но земля не ведает боли, а ты — отныне ее часть… Так я успокаиваю сам себя. Но на самом деле я ничего не знаю и могу только гадать, как глупая девица на ромашке. Я аккуратно веничком сметаю мусор с родительского надгробия, а к своему почему-то боюсь притронуться. Это пустое суеверие, но мне кажется, что одно лишь прикосновение к черному камню отправит меня под землю, и я больше никогда не увижу солнца. Может быть, он заколдован или проклят, думаю я. Ведь он почти не пачкается. Конечно, и на него ветер наметает пыль и хвою, и другой мелкий сор. Но почему-то гораздо меньше, чем на соседние могильные плиты. Гладкий, отполированный мрамор блестит на солнце, словно бросая вызов времени, природе и здравому смыслу. Возможно, это ловушка. При мысли о том, что кому-то понадобилось меня ловить, становится смешно. И в то же время грустно. Эта могила, это «мементо мори» вытягивает из меня кровь и силы, как озерная пиявка, пугает и лишает надежды. Я возвращаюсь из леса усталый, ослабевший от долгого пути и вспотевший от страха. Однажды, в субботу, резко похолодало, и тропинки развезло от ночного ливня. Всю первую половину дня с неба сеялась тоскливая морось, было свежо и пасмурно — первый робкий шажок наступающей осени. Но после обеда снова выглянуло солнце, и дрожащая радуга протянулась через весь небосклон, одним концом упираясь в черепичные крыши поселка, а другим — в туманную полосу на горизонте. Туда уплывали облака, унося остатки дождя. Я все-таки отправился на кладбище, хотя с утра из-за плохой погоды собирался остаться дома и сочинить какую-нибудь историю. Мои пальцы соскучились по ручке и бумаге. Я шел в легкой куртке нараспашку, в которой уже становилось жарко. От влажных надгробий и сырой травы поднимался теплый пар, а мокрые сосенки стряхивали капли воды на мою одежду. Я почти достиг цели своей долгой прогулки, когда нечто — возможно, какое-то звериное чутье или едва уловимый шум, не похожий на перешептывание ветвей или перекличку птиц — заставило меня оглянуться. И тогда я увидел ее — высокую женщину в траурном платье. Она медленно шла по дорожке, опустив голову и отводя руками гибкие побеги. На сгибе локтя у нее висело ведро с торчащими из него щетками и букетом цветов, кажется, хризантем. Я быстро присел, спрятавшись за деревьями, но сквозь редкую хвою продолжал наблюдать за незнакомкой. Петляя между рядами могильных плит, она, очевидно, направлялась в мою сторону. Незнакомка — я сказал? Но я узнал ее, хотя не видел уже Бог знает сколько лет. Кажется, целую вечность. Девчонка из моего школьного детства, курносая и веснушчатая, с копной огненно-рыжих волос, небрежно заколотой, чтобы пряди не спадали на лоб, и сзади перехваченных ленточкой. Такой я ее запомнил. Задорной, смешливой, очень яркой. Пронзительно-зеленые глаза. Разноцветные кофточки, ленты, заколки. Солнечная улыбка. Даже имя — Лиза, как-то по-особенному звонко и выразительно звучало. Она и спустя годы оставалась яркой, но уже по-другому. Сейчас это была яркая красота зрелой женщины. По-настоящему мы никогда не дружили. Мы и не могли. Я учился в девятом классе, а Лиза — в первом. Она смотрела на меня с обожанием, ну так что ж. Все первоклашки так на меня смотрели. Не то чтобы я любил возиться с детворой, но, стоило мне ступить на школьный двор, как они слетались ко мне, как бабочки на мед. Ровесников я стеснялся, робел в их присутствии. Скованность мешала вести себя естественно, шутить, разговаривать, быть самим собой. Случайно втянутый в беседу со старшими ребятами, я отводил взгляд, прятал руки и, вообще, не знал, куда себя деть. С малышами было проще. Я постоянно что-то для них сочинял. И сам верил своим выдумкам, так что — по крайней мере для меня — они становились истиной. Я рассказывал первоклашкам про умного ежика — и почти не врал, такой и в самом деле жил под нашим крыльцом. Правда, совсем не умный, а обычный колючий, довольно крупный еж. По ночам он громко пыхтел и возился в кустах, вероятно, охотился на жуков и полевок. И про поющие цветы, в которых вместо семян созревает музыка. И про маленькую зеленую фею, свившую гнездо на старой яблоне. Каждый раз, когда я спускался в сад, эта фея давала мне «конфетки счастья». Съешь такую — и целый день ходишь счастливым. Вот, попробуйте, говорил я и раздавал детям шоколадные батончики в золотой фольге. Их я, разумеется, покупал в супермаркете — самые дешевые — и заворачивал в самодельные фантики. Как-то раз один малыш поведал мне шепотом, что угостил моими конфетками папу и маму, и они перестали ссориться. Теперь у него счастливая семья. А раньше были постоянные скандалы. Я немного удивился и пожал плечами. И в самом деле — что тут скажешь. Наверное, я узнал бы их всех, этих выросших малышей. И дело не в том, что у меня такая хорошая память. Но, видимо, каждое доброе слово сказанное ближнему — особенно ребенку — каким-то образом остается в сердце. А Лиза, бойкая девчонка, первой протягивала ладошку за «счастливой конфетой» и все время, расталкивая остальных детей, старалась попасться мне на глаза. Почему? Об этом я не задумывался. Помню, однажды я немного поиграл с ней в мячик на спортивной площадке перед школой. Просто так, от нечего делать. А сейчас она пришла на кладбище с букетом хризантем и, отложив цветы в сторону, опустилась на колени перед моей могилой и закрыла лицо руками. Я не знал, плачет она или молится, но понимал — вздумай я к ней подойти, напугал бы до смерти. А может, и нет… Все люди разные. Один страшится чуда, а другой открывает ему объятия. Как странно, думал я, глядя на нее, скорбящую огневолосую женщину в черном платье, и как, наверное, справедливо. Кому-то остаются наши могилы, кому-то фотографии, рукописи, голос в телефонной трубке. И только лес хранит в своем сердце нас — живых и настоящих. Лиза отняла руки от лица. Потом, достав из ведра щетки, принялась мыть камень. А я сидел, скрытый молодой порослью, не смея шелохнуться и не представляя, что мне делать, что будет правильно. Я мог бы встать во весь рост и окликнуть ее по имени. Или затаиться и ждать, пока она уйдет. Я как будто стоял на развилке в волшебном лесу, гадая, какую выбрать тропинку. Обе они терялись в густой зелени, и обе не известно, куда вели. Я ничего не знал о Лизе, где она жила все это время, как и с кем, но зачем-то следил глазами за ее рукой — не блеснет ли на солнце обручальное кольцо. Впрочем, какая разница. Я свое уже не носил — оно натирало палец. Если прошлое умерло и похоронено, спрашивал я себя, надо ли его воскрешать? Я давно уже не тот тихий мальчик-фантазер, мечтавший о феях и поющих цветах. У меня семья в Гамбурге, пустой дом и горечь в душе. Но ведь и в сорок лет жизнь не кончается, и в пятьдесят, да никогда она не кончается, а течет, как река, впадая, как в море, в другую жизнь. От неудобной позы — сидя на корточках — у меня затекли ноги, и я прилег на влажную, но чистую подстилку из палой хвои. И, ослепленный зеленым солнцем, не спал, а грезил наяву. Река собирается из родников в таинственных земных недрах. Но и это не начало. Ее питают дожди и талый снег, она сочится по капле сквозь песок и камень — и струится вода, как кровь, по венам и капиллярам Земли. Река уходит в океан — и тает, растворясь без остатка, в соленом голубом просторе. Но и это не конец. ********************************* — А что было дальше? — спросил я, и мудрый учитель с глазами ребенка изумленно покачал головой. — Откуда я знаю, куда свернула твоя тропинка, — сказал он, удивляясь моей наивности. — Это твоя жизнь. Ты выбираешь. Пиши ее — как можешь и как хочешь. В каком бы мире не очутился сказочник, под рукой у него всегда будет перо и бумага. Но помни, Алекс, куда бы ты ни пошел — ты все равно вернешься в этот лес. И мы вместе уйдем туда, куда все реки текут. |
Андерсен жив…,John..😊!Я тут еще не отошла от иголок в копне волос у Артура Кулакова..,кажется.Есть такие обороты,которые тебя погружают в необъяснимое состояние превыше чего-либо…или же такого заблудившегося,откуда хочется непременно выбраться..Бродить ночью по лесу…🙄John…Для меня лес-это такое мифическое пространство,пред коим ты просто вторгшийся без пригласительного и должен вести себя по его его правилам..мне кажется,в нем все пропитано жизнью,но какой-то иной.Лес принюхивается,как хищник к вошедшему..,возможно это мои ощущения…Люблю пустыни и степи..,ты там фараон😃Возможно и раб…,но счастливый..!Там видишь далеко,там много солнца и там ветер,где лишь он устанавливает правила…По сути,мы всюду с дозволения..😊Боюсь в своей риторики подобраться в формату вашей сказки..😊Вам весеннего солнца и такого же настроения
Марина, да… Человек так отдалился от природы, что чувствует себя по отношению к ней чужаком. Но бывает, что с какими-нибудь ее уголками ощущаешь духовное родство, и кажется, что вот он, твой дом, давно забытый… Собственно, об этом «Сказки волшебного леса». А так… пустыни и степи тоже полны жизни, но они представляются нам более открытыми и честнее, что ли.