Когда говорили о человеке бывалом, тёртом, видавшем виды, выражались так: — Он прошёл огонь, воду и медные трубы. Теперь говорят иначе, менее фигурально, ближе к делу: — Он прошёл испытания трамвая, невзгоды автобуса и ужасы такси. Один троллейбус пока ещё ничем себя не замарал, чистый, незапятнанный троллейбус, радость и утешение москвича. А что касается трамвая… О! О трамвае надо писать целую книгу. А автобус! Это роман. А такси! Его тоже надо отобразить в художественной литературе. Это будет сборник весёлых анекдотов,— как говорят на юге — вагон смеха. Сквозь трамвайные слёзы, конечно. Бывалый, тёртый, видавший виды человек утром выходит на улицу. Он заранее всё знает и ко всему приготовился. В одном кармане у него лежит никелевый гривенник {не затруднять кондуктора разменом). В другом кармане — второй гривенник (на тот случай, если первый украдут при передаче кондукторше). Ещё в одном кармане лежит жёлтенький бумажный рубль (может быть, оштрафуют — теперь энергично борются с висунами, а он в душе отчаянный висун). И есть ещё один карманчик, самый далёкий, самый тайный. Там лежат двадцать рублей (возможно «разбитие» стекла, а висун — человек служащий, не тащиться же в милицию для составления протокола, нельзя опаздывать на работу). Он вполне готов, он закалён в борьбе. Пуговицы пальто пришиты вощёной дратвой, чтоб не отодрали в схватке, ботинки нарочно не чищены — всё равно затопчут. Глаза висуна мечут молнии. Это уже не человек, не старший бухгалтер, не обожаемый муж, добрый отец и любимый дедушка. Теперь это укротитель львов, неустрашимый капитан Шнейдер. И вот он выходит на улицу. И солнце сияет на пришитых дратвой пуговицах. И расплющенные ботинки вызывают невольное уважение своим боевым видом. И голубой гонщик дружелюбно смотрит на него с высокой рекламы Автодора на Страстном монастыре. Пассажир выходит на середину площади. Здесь его наблюдательный пункт. Отсюда видны все приближающиеся трамваи и автобусы, все номера. Кроме того, здесь стоянка такси. Чудес на свете не бывает, но бывают удача, счастье, везение — вдруг набежит свободная машина, в самой крайней беде — не одно, так другое: лишь бы не опоздать на службу, там сегодня важные дела. Но мы уже не так молоды. Мы знаем, что жизнь сама по себе, а трамвайно-автобусный график — сам по себе. Сначала идут только вагоны тех линий, которые сейчас не нужны. И идут бессмысленно часто. Когда они понадобятся, их не будет полтора часа. Потом, по пятам друг за другом, проходят одни пятнадцатые номера, семь вагонов подряд. Автобусов почему-то нет ни одного уже двадцать минут. И сердце уже горит, а душа требует жалобную книгу. Ещё два пятнадцатых номера с вызывающим звоном проносятся мимо. Наконец, на повороте показывается нужный, родимый вагон. Висун бежит через площадь. Ещё секунда, и он займётся любимым делом, с блаженной улыбкой будет висеть на подножке переполненного трамвая. Но вагон неожиданно полным ходом проскакивает мимо и катится ещё метров двести к тому углу, где для него учредили новую остановку. И обманутый висун, причитая, бежит назад. На бегу он замечает автобус. Он тотчас же меняет направление и, делая огромные прыжки, достигает цели. Он уже пропихнулся в дверь, но кондуктор преграждает ему путь. Висун знает, что кричать нельзя, не действует, надо молить. И он шепчет: — Ну, я вас прошу. У меня колит. Я опоздаю. Будьте человеком. У меня разные заслуги. Ему даже хочется сказать: «Я больше никогда не буду», как говорят провинившиеся дети. Но его выкидывают. Автобус берёт двадцать восемь человек, а он — двадцать девятый. Как обидно быть двадцать девятым! Как хочется быть двадцать восьмым! В концов, жизнь проходит, стареешь, приближаешься к маленькой мраморной урне. Ах, как хочется до конца дней быть молодым, весёлым, румяным, с безбоязненно начищенными ботинками, с розой в петлице, с пуговицами, пришитыми обыкновенной ниткой, одним словом,— двадцать восьмым! Этого в трамвайных и автобусных трестах не понимают. Обожаемый муж, добрый отец или любимый дедушка уже опоздал на час. Он скакал по площади, увёртываясь от грузовиков и вглядываясь в асфальтовые дали. Вместе с ним бегали сотни людей, охваченных утренней трамвайной паникой. Уже сообщалось, что чудес на свете не бывает, но это утро оказалось каким-то особенным, с налётом мистики. Громко бренча, на площадь выехало такси с трясущимся кузовом. Оно было такое грязное, будто его только что вытащили из мусорной ямы. Шофёр в чёрной драповой кепке смотрел холодно и высокомерно. Было видно, что он капризен и привередлив, как дочка американского миллиардера, что он знает себе цену и не соединит свою судьбу с первым встречным. За спасательный круг, случайно прикатившийся на площадь, сразу ухватилось по крайней мере пятьдесят утопающих пассажиров. И началось то, что ежедневно происходит на московских перекрёстках, то, о чём все знают, к чему привыкли, о чём говорят со злостью, досадой и раздражением, говорят и покоряются,— началось вымогательство. Не хочется повторять этих унизительных разговоров. Схема обычная и давно осточертела. На Таганскую площадь шофёр не поедет — не по дороге. На Каланчевскую тоже не поедет — тоже не по дороге. И к Яузским воротам не по дороге. В каком направлении пролегает светлый путь шофёра-взяточника, никогда не удаётся установить. Сесть в такси с пакетом весом в кило нельзя. Это — груз, а перевозить грузы не разрешается. Если совсем не к чему придраться, то шофёр заявляет, что не хватит бензина. Между прочим, чтобы возить пьяных, бензина всегда хватает. Шофёры обожают пьяных. Тут можно добре поживиться. Без особого труда они освоили «классическое» наследие извозчиков-лихачей, все грязные повадки холуев дореволюционной купеческой Москвы. Пешеходы жалки. Они сгибаются под тяжёлым взглядом шофёра. Напрасно они кричат, чуть ли не разрывают на себе одежды, показывая раны, полученные во время гражданской войны. Ничто не поможет. Поедет тот, кто даст взятку, кто даст на чай. А кто не даст взятки, тот не поедет. Что же, все шофёры московских такси взяточники? Нет, не все, но многие. И это не просто, это стало явлением, и запускать болезнь нельзя. Но в таксомоторных гаражах, кажется, привыкли к развращённым подонкам, облепившим трудовой шофёрский мир. А висун? Висун всё-таки попал в трамвай. Правда, это был не его номер, но по какому-то странному стечению обстоятельств он изменил свой маршрут и повёз висуна на службу. Вот уж, действительно, счастье, удача, везение. Штрафной рубль взяли немедленно. Висун висел. Что ему ещё оставалось делать? Но, рассчитавшись с милиционером, он успел догнать вагон и снова повис на ножке, подпихивая впереди стоящих своим натренированным, мускулистым животом. Первый гривенник, как и следовало ждать, затерялся при передаче. Второй гривенник он вручил лично после чего его стало дрейфовать, то есть прижимать к окнам, сносить в середину потока людей, поворачивать спиной и даже выталкивать вверх, как это бывает с кораблями при сжатии льдов в Арктике. Трамвай очень изменился в последнее время. Уже исчезло незамысловатое трамвайное веселье, умолкли остроты насчёт того, что вагончик не резиновый, никто не отпускает замечаний по поводу гражданина в шляпе, перестали даже кидаться на людей в очках, так называемых четырёхглазых. Слышны только мычание и вздохи, как на самой верхней полке в бане. И в ту минуту, когда вагон трещит под напором сдавливаемых тел, когда все пассажиры слились в какую-то единую, начинающую застывать бетонную массу, визжа открывается дверь передней площадки, и внутрь втискиваются восемь милиционеров в новых касках и с кошелками в руках. Им обязательно надо внутрь, надо впечататься в бетон. Есть новое правило, по которому представителям милиции не разрешается стоять на передней площадке. В такой вагон боятся входить контролёры. А это — люди в общем бесстрашные, хорошо знающие, что такое электрический трамвай. Висун сошёл на своей остановке. Сошёл — это мягко сказано. Из трамвая не выходят, из трамвая вываливаются, вылетают, выдавливаются,— это более подходящие определения. Ах, что сделали с человеком, видавшим виды, с неустрашимым укротителем трамвайных львов, с пассажиром, который всё предусмотрел. — Ну, что, сынку, помогла тебе твоя вощёная дратва? А ну, поворотись-ка! Что это на тебе за свитка такая? Нет, не помогла дратва. Отлетели пуговицы. И придётся теперь искать новые и пришивать их на этот раз басовой струной от гитары. И чудную свитку придётся нести в капитальный ремонт к портному. Да и самому неплохо бы показаться доктору, что-то здоровье за последние полчаса стало пошаливать. А как доберёшься к доктору? Опять в трамвай? Нет, уж лучше умереть в постели. И глаза пусть закроет не кондуктор, а любимая жена или обожаемый внук. Ну, давайте разговаривать без лирики, официально. Если вы любите выражаться в процентах, можно и в процентах. Так вот. Каждый человек в Москве, прежде чем достигнуть места работы, теряет пятьдесят процентов работоспособности на преодоление трамвайных и автобусных препятствий (не претендуем на точность). Тут и физическое усилие, расстройство нервов, и потеря самообладания. И на работу он является уже уставшим, раздражённым, злым, как чёрт. Плохо он работает после транспортной передряги. А если в выходной день он решил съездить семьей в Сокольники, то садится он, так сказать, с иждивенцами, а выползает из него с изможденцами и изнуренцами. И, сидя под деревом, на зелёной траве, семья целый день ругает трамвай, накаляя друг друга мрачными историями из пассажирского быта. Нет, не вдыхают они благовонного воздуха Сокольнической рощи, не прислушиваются к голосам шустрых птичек, им не до того. Понимают ли в трамвайных трестах и парках, какое важное дело им вручено? Кажется, что не понимают. Похоже на то, что там все надежды возложили на метрополитен, а к своему огромному хозяйству остыли. Признали устаревшим. Как раз к осени доломаем трамвай и автобус, выбросим на помойку последние щепки от такси, а сами в белых парадных толстовках, с венками на освобождённых от всяких забот головах сядем в метро и устремимся в сияющую даль. Зачем же стараться? Образуется и без нас. Кому не известно, что метрополитен — это коренное решение вопросов московского транспорта! Поэтому он и строится с такой решительностью и удивительной быстротой. Поэтому десятки тысяч пролетариев вместо отдыха идут на субботники — помогать одному из самых замечательных строительств нашего времени. И вот в то время, когда вся Москва переживает небывалый в её тысячелетней истории жизненный подъём, когда каждый год возводятся сотни зданий, с рекордной быстротой покрываются асфальтом сотни улиц, возникают монументальные гранитные набережные, когда в одно нынешнее лето будет асфальтировано шестьсот километров подмосковных дорог,— московский транспорт работает так плохо, что иногда даже начинает казаться, будто он находится в ведении НКПС, а не трамвайного и автобусного трестов. Надо сразу отбить у них желание повторить историю трактора и коня, когда под победный гром тулумбасов различные недоучки гуляли под ручки, поджидая тракторов из центра и с презрением поглядывая на нечищеную и некормленую лошадь. Поглядывали и вели «сверхлевые» разговоры: — Лошадь — это устаревшее, подозрительное по происхождению, явно чуждое нам животное, ихтиозавр. Даже при полной работе всех линий метро Москве нужен будет трамвай. А сейчас сотни вагонов застревают в депо с пустяковыми поломками и ещё сотни возвращаются среди бела дня с линий. Трамвай и автобус дичают с каждым днём. Они становятся всё хитрее, неуловимее и грязнее. В них перестали верить. К вечернему поезду едут с утра, в театр выходят за два часа до начала спектакля. Вечером как можно раньше убегают из клубов, из гостей. Вечером уже полный кавардак: одни вагоны идут до центра, другие чуть ли не пятятся задом. Пассажир всегда находится в состоянии неуверенности. И вечером и днём каждый вагон кажется ему последним, больше вагонов не будет. По этой причине дичает и пассажир. Нерегулярность, неаккуратность движения делают его сверх меры предприимчивым, превращают в отчаянного висуна. Трамвайно-автобусное начальство думает спасти положение сочинением новых правил и ежедневным переносом остановок с места на место. Правила пишутся, главным образом для собственного успокоения, а новые остановки далеко не все улучшают дело, часто даже мешают ему. А иногда вдруг начинается изучение человеко-пассажира с узко научной точки зрения. По городу рассылаются тысячи статистиков добровольцев. Они робко допрашивают пассажиров, куда они едут, где сели, где полагают совершить пересадку и где удобнее ездится в номере «34» или на линии «А». На это можно ответить без обследования. — Неудобно, товарищи. Всюду неудобно. Каждый день неудобно. В каждый час дня неудобно, и становится всё неудобнее. И будет неудобно, пока не начнётся настоящая работа, без примеси болтовни, без желания свалить всё на метро. (Вот Лазарь Моисеевич его построит и поднесёт нам на блюдечке. А мы его примем и навесим красивые таблички, как им пользоваться, где можно курить, а где нельзя.) Десятки автобусных линий на самом деле — никакие не линии. Если автобуса надо ждать сорок минут,— это уже не движение, а случайность, счастье, удача. А работа нескольких миллионов человек в Москве не может, не должна зависеть от удачи, от везения. Трудящиеся Москвы — не игроки в девятку: придёт карта или не придёт. Надо в широчайших размерах увеличить автобусное таксомоторное поголовье. Это трудно, но и более трудные вещи делаются у нас, и делаются блестяще. А трамвайное стадо особенно поправлять не нужно. Вагонов достаточно. Надо только, чтобы они вовремя чинились, все работали, держались в чистоте и ходили регулярно. Тогда не надо будет пришивать пуговицы гитарными струнами. Струны смогут остаться на самой гитаре. И, захватив её, мы поедем с иждивенцами в Сокольники, не опасаясь того, что после поездки в руках останется вместо гитары только один гриф с поломанными колками. И на зелёной траве не будут вестись разговоры о злых кондукторах, о лягающихся старушках и о расплющенных ботинках. 1934 |