Конечно, «страшное» разное бывает. Акула за тобой в море погонится, еле успеешь доплыть до лодки, через борт плюхнуться… Или пойдёшь в погреб за углём, уронишь совок в ящик, наклонишься за ним, а тебя крыса за палец цапнет. Благодарю покорно!.. Самое страшное, что со мной в жизни случилось, даже и страшным назвать трудно. Стряслось это среди бела дня, вокруг янтарный иней на кустах пушился, люди улыбались, ни акул, ни крыс не было… Однако до сих пор,— а уж не такой я и трус,— чуть вспомню,— по спине ртутная змейка побежит. Ужаснёшься… и улыбнёшься. Рассказать? * * *Был я тогда «приготовишкой»,1 маленьким стриженым человеком. До сих пор карточка в столе цела: глаза черносливками, лицо серьёзное, словно у обиженной девочки, мундирчик, как на карлике, морщится… Учился в белоцерковской гимназии. Кто же Белую Церковь не помнит: «Луна спокойно с высоты Рядом с мужской гимназией помещалась женская. У мальчиков двор был для игр и прогулок, у девочек — сад. А между ними китайская стена, чтобы друг другу не мешали. Помню перед самыми рождественскими каникулами холод был детский: градусов всего пять-шесть. Выпустили нас, гимназистов, и верзил и маленьких на большой перемене во двор проветриться. В пальто, конечно, чтобы инфлюэнцы не схватить (тогда грипп инфлюэнцей называли). Характер был у меня особенный. У маленьких собачонок нередко такая склонность замечается: ни за что с маленькими собаками играть не хотят, всё за большими гоняются… Так и я. Крепость ли снежную шестой-седьмой класс в лоб берёт, либо в лапту играют,— я всё с ними. Визжать помогаю, мяч подаю, дела не мало. Привыкли они ко мне, прочь не гнали. И прозвали «Колобок», потому что голова у меня была круглая, а шинель очень толстая, стеганая, вроде подушечки для втыкания булавок. Увязался я и на этот раз за взрослыми. Мяч под небеса, я наперерез за мячом. Ловить, само собой, остерегаюсь,— литой чёрный мяч, руки обожжёт. А так, если мимо всех рук хлопнется, летишь за ним чёртом, галоши на ходу взлетают,— и подаёшь кому надо. Опять на своё место станешь и ноги ромбом поставишь. Такая уж позиция была любимая: перед тем, как по мячу шестиклассник лопаткой ударит, его подручный мяч кверху подбрасывает. А ты за них волнуешься и на кривых ножницах, словно паяц на нитке, дёргаешься. И вот на мою беду, ребром по мячу попало, полетел он низко над головами косой галкой прямо в женский сад за стенку. Стенка ростом в полтора Созонта Яковлевича (надзиратель у нас такой был, вроде складной лестницы). Что делать? На своё горе я сгоряча и вызвался. Приготовишки очень ведь к героическим поступкам склонны, во сне на тигра один на один с перочинным ножом ходят… А взрослые балбесы обрадовались. Подхватили меня под руки и, как самовар станционный, к стенке поволокли. Один стал внизу, руками и головой в стену уперся, другой на него — вроде римской осадной колонны. Подхватили меня, под некоторое место хлопнули — ух! — взлетел я на стенку, на руках по ту сторону повис… Снег мягкий, шинель толстая — ничего! И полетел вниз в полной беспечности лёгким пёрышком на ватной подкладке. * * *Вылез я из сугроба, снегу наелся, по спине порция мороженого потекла. Руки и ноги целы. По полам себя хлопаю, снег отряхиваю, глаз не подымаю — некогда. И вдруг из-за всех кустов, словно стадо поросят кипятком ошпарили, визг невообразимый… Справа девочки, слева девочки, сзади девочки… Тысячи девочек, миллионы девочек… Маленькие, средние, большие, самые большие. А впереди краснощёкая, толстая, ватрушка воинственная в капоре, надсаживается — кричит: — Идите все сюда! Мальчик к нам в сад свалился! Съёжился я, как мышь в мышеловке. Стена за спиной до неба выросла. Предателей моих не видно, не слышно… Где моя любимая мужская гимназия? Куда удирать? Как я из этого осиного гнезда выдерусь?! Снег на моём затылке горячий-горячий стал. В ушах сердце, как паровая молотилка, бьётся. А девочки по всем правилам осады круг сомкнули, смолкли и смотрят. Синие глаза, серые глаза, карие глаза, голубые глаза — острые, ехидные по всей моей восьмилетней душе ползают… Колют, жалят, в один пёстрый глаз сливаются. Они, девочки, храбрые, когда мальчик один! И всё ближе и ближе… Это тебе не тигр во сне. Не акула в море. Не крыса в погребе… Тысяча губ раскрываются, перешёптываются: шу-шу, шу-шу… Язычки, как жала, высовываются. И вдруг одна фыркнула, другая захлебнулась, третья по коленкам себя хлопнула, и как прыснут все, как покатятся… Воробьи с кустов так и брызнули. А я посередине — один, как мученик на костре. Стянули они круг теснее. Ещё теснее… Когда к дикарям в плен попадёшь, всегда ведь так бывает: прежде чем пленника поджарить, отдают его женщинам — помучить… Господи, до чего мне страшно было! Может быть, они меня подбрасывать станут? Или защекочут, как русалки? Каждая в отдельности ничего, но когда их тысячи,— мышей, например,— что они с епископом Гаттоном сделали?!3 Но они ничего. Только ещё ближе подобрались. Одна постарше наклонилась, фуражку мою подняла, боком на меня надела. Другая со щеки у меня снежок смахнула. Третья по голове погладила… Какая-то ехидна подскочила, еловую лапу над головой дёрнула,— всего меня снегом обкатила. Начинается! Стою я пунцовый. И со страху в ярость приходить начинаю. Мускулы под шинелью натянул. Как сталь! Что ж, думаю… погибать так с треском! Сто девочек на левую руку, сто на правую! Брыкаться-кусаться буду… И не выдержал, в позу стал и головой слегка вперёд боднул. А они опять как зальются. Словно весь сад битым стеклом посыпали. И первая, ватрушка воинственная, вдруг сбоку нацелилась и рукой меня за нос… Чайник я ей с ручкой, что ли?! Обидно мне стало ужасно… Посмотрел вверх на гимназическую стену, фуражку козырьком на своё место передвинул и издал пронзительный крик. — Шестой и седьмой класс! На помощь! Девчонки меня му-ча-ют!!! Да разве их перекричишь… Такой смех поднялся, такой визг, такое улюлюканье, словно в аду, когда, помните, гоголевский запорожец с ведьмой в дурачки играл…4 Так бы я, быть может, и погиб… Но на моё счастье, вижу издали, словно облако, седая дама плывёт — в серой шубке, на голове серебристая парчовая шапочка. Подошла. Девчонки все сразу ангелами, божьими коровками стали. Расступились, шубки оправили… От реверансов снег задымился… А я, маленький, врос в снежную грядку, стою посредине и дышу, как загнанный олень. Посмотрела на меня дама в очки с ручкой, которые у неё на шее висели, мягко улыбнулась и спрашивает: — Вы как сюда, дружок, попали? Представьте себе — тишина кругом, словно на северном полюсе. Все смотрят, ждут, что я отвечать буду, а я совсем начисто с перепугу забыл, зачем я в сад свалился. Будто я и не приготовишка, а «Капитанская дочка», и сама Екатерина Великая со мной разговаривает. И уши до того горят, что и сказать невозможно… Взяла меня седая дама пальцем под подбородок, подняла мою замороченную голову и опять спрашивает: — Как вас зовут? Ну это я кое-как, слава богу, вспомнил. Но от робости ни с того, ни с сего шепелявить стал: — Шаша. Опять вокруг ехидные девочки захихикали. Не громко, конечно, но всё равно же обидно. Дама на них строго оглянулась. Точно холодным ветром смешок сдуло. Только за спиной тихо-тихо (слух у приготовишки острый!) шипение слышу: — Шашечка! Промокашечка… Таракашечка… А даме, конечно, любопытно. Не аист же меня в женскую гимназию принёс. — Как же вы, Саша, всё-таки в сад к нам попали? И вдруг над стенкой шестиклассная голова в фуражке появляется и басит: — Извините, пожалуйста, Анна Ивановна! Мяч у нас через стенку перелетел. Мы гимназистика этого в сад и перебросили. Но дама его, как классный наставник, очень строго на место поставила: — Стыдитесь! Большие — маленького подвели. Да и где он тут в снегах-сугробах мяч ваш найдёт? — Да он сам вызвался. — Не возражать. Сейчас же пришлите кого-нибудь к нашей парадной двери, чтобы его в класс отвели. Слышите? И шестиклассная голова сконфуженно нырнула за стенку. — Вам тоже стыдно, медам! Разве так можно? Точно зайца на охоте обступили… Слава богу, не все же здесь маленькие… Могли бы и умней поступить. Тут уж девчонкина очередь пришла: покраснели многие, как клюковки. А одна гимназисточка, ростом с меня, тихонько мне руку сочувственно пожала. Довела меня седая дама до калитки. Руку на плечо положила. Сразу мне легче стало… Расшаркаться я даже не догадался, побежал к парадным дверям: да и время было,— колокольчик во всю глотку заливался… Кончилась, значит, большая перемена,— кончились и мои мучения… На ёлку в женскую гимназию, как ни уговаривала меня няня, я не пошёл. — Почему? — Не пойду. — Да почему же? — Не пойду, не пойду! Няня только головой покачала: — Фу, козёл, упрямый… Уж попомни мои слова, сошлют тебя когда-нибудь в Симбирск. Няня наша в географии плохо разбиралась, и что Сибирь, что Симбирск — для неё было всё едино. Так я дома и остался. А поздно-поздно старшая сестра-гимназистка с ёлки вернулась, целый ворох игрушек мне на постель вывалила. И сказала таинственно: — Они очень раскаиваются. Очень жалели, что ты, козявка, не пришёл, и прислали тебе с ёлки подарки. А я головой в подушку зарылся и в ответ только голой пяткой брыкнул. 1928 1. …Был я тогда «приготовишкой»… — ученик подготовительного класса гимназии, то есть предшествующего 1-му классу. |