Одиннадцать часов. Утро морозное, но в комнате тепло. Печь весело гудит и шумит, изредка потрескивая и выбрасывая на железный лист, прибитый к полу на этот случай, целый сноп искр. Нервный отблеск огня уютно бегает по голубым обоям. Все четверо детей Киндяковых находятся в праздничном, сосредоточенно-торжественном настроении. Всех четверых праздник будто накрахмалил, и они тихонько сидят, боясь пошевелиться, стеснённые в новых платьицах и костюмчиках, начисто вымытые и причёсанные. Восьмилетний Егорка уселся на скамеечке у раскрытой печной дверки и, не мигая, вот уже полчаса смотрит на огонь. На душу его сошло тихое умиление: в комнате тепло, новые башмаки скрипят так, что лучше всякой музыки, и к обеду пирог с мясом, поросёнок и желе. Хорошо жить. Только бы Володька не бил и, вообще, не задевал его. Этот Володька — прямо какое-то мрачное пятно на беспечальном существовании Егорки. Но Володьке — двенадцатилетнему ученику городского училища — не до своего кроткого меланхоличного брата. Володя тоже всей душой чувствует праздник и на душе его светло. Он давно уже сидит у окна, стёкла которого мороз украсил затейливыми узорами,— и читает. Книга — в старом, потрёпанном, видавшем виды переплёте, и называется она: «Дети капитана Гранта». Перелистывая страницы, углублённый в чтение Володя, нет-нет, да и посмотрит со стеснённым сердцем: много ли осталось до конца? Так горький пьяница с сожалением рассматривает на свет остатки живительной влаги в графинчике. Проглотив одну главу, Володя обязательно сделает маленький перерыв: потрогает новый лакированный пояс, которым подпоясана свеженькая ученическая блузка, полюбуется на свежий излом в брюках и в сотый раз решит, что нет красивее и изящнее человека на земном шаре, чем он. А в углу, за печкой, там, где висит платье мамы, примостились самые младшие Киндяковы… Их двое: Милочка (Людмила) и Карасик (Костя). Они, как тараканы, выглядывают из своего угла и всё о чём-то шепчутся. Оба ещё со вчерашнего дня уже решили эмансипироваться и зажить своим домком. Именно — накрыли ящичек из-под макарон носовым платком и расставили на этом столе крохотные тарелочки, на которых аккуратно разложены: два кусочка колбасы, кусочек сыру, одна сардинка и несколько карамелек. Даже две бутылочки из-под одеколона украсили этот торжественный стол: в одной — «церковное» вино, в другой — цветочек,— всё, как в первых домах. Оба сидят у своего стола, поджавши ноги и не сводят восторженных глаз с этого произведения уюта и роскоши. И только одна ужасная мысль грызёт их сердца: что, если Володька обратит внимание на устроенный ими стол? Для этого прожорливого дикаря нет ничего святого: сразу налетит, одним движением опрокинет себе в рот колбасу, сыр, сардинку и улетит, как ураган, оставив позади себя мрак и разрушение. — Он читает,— шепчет Карасик. — Пойди, поцелуй ему руку… Может, тогда не тронет. Пойдёшь? — Сама пойди,— сипит Карасик.— Ты девочта. Буквы «к» Карасик не может выговорить. Это для него закрытая дверь. Он даже имя своё произносит так: — Тарасит. Милочка со вздохом встаёт и идёт с видом хлопотливой хозяйки к грозному брату. Одна из его рук лежит на краю подоконника; Милочка тянется к ней, к этой загрубевшей от возни со снежками, покрытой рубцами и царапинами от жестоких битв, страшной руке… Целует свежими розовыми губками. И робко глядит на ужасного человека. Эта умилостивительная жертва смягчает Володино сердце. Он отрывается от книги: — Ты что, красавица? Весело тебе? — Весело. — То-то. А ты вот такие пояса видала? Сестра равнодушна к эффектному виду брата, но чтобы подмазаться к нему, хвалит: — Ах, какой пояс! Прямо прелесть!.. — То-то и оно. А ты понюхай, чем пахнет. — Ах, как пахнет!!! Прямо — кожей. — То-то и оно. Милочка отходит в свой уголок и снова погружается в немое созерцание стола. Вздыхает… Обращается к Карасику: — Поцеловала. — Не дерётся? — Нет. А там окно такое замёрзнутое. — А Егорта стола не тронет? Пойди, и ему поцелуй руту. — Ну, вот ещё! Всякому целовать. Чего недоставало! — А если он на стол наплюнет? — Пускай, а мы вытирем. — А если на толбасу наплюнет? — А мы вытирем. Не бойся, я сама съем. Мне не противно. В дверь просовывается голова матери. — Володенька! К тебе гость пришёл, товарищ. Боже, какое волшебное изменение тона! В будние дни разговор такой: «Ты что же это, дрянь паршивая, с курями клевал, что ли? Где в чернила убрался? Вот придёт отец, скажу ему — он тебе пропишет ижицу. Сын, а хуже босявки!» А сегодня мамин голос — как флейта. Вот это праздничек! Пришёл Коля Чебурахин. Оба товарища чувствуют себя немного неловко в этой атмосфере праздничного благочиния и торжественности. Странно видеть Володе, как Чебурахин шаркнул ножкой, здороваясь с матерью и как представился созерцателю — Егорке: — Позвольте представиться, Чебурахин. Очень приятно. Как всё это необычно! Володя привык видеть Чебурахина в другой обстановке, и манеры Чебурахина, обыкновенно, были иные. Чебурахин, обыкновенно, ловил на улице зазевавшегося гимназистика, грубо толкал его в спину и сурово спрашивал: — Ты чего задаёшься? — А что? — в предсмертной тоске шептал робкий «карандаш».— Я ничего. — Вот тебе и ничего! По морде хочешь схватить? — Я ведь вас не трогал, я вас даже не знаю. — Говори: где я учусь? — мрачно и величественно спрашивал Чебурахин, указывая на потускневший, полуоборванный герб на фуражке. — В городском. — Ага! В городском! Так почему же ты, мразь несчастная, не снимаешь передо мной шапку? Учить нужно? Ловко сбитая Чебурахиным гимназическая фуражка летит в грязь. Оскорблённый, униженный гимназист горько рыдает, а Чебурахин, удовлетворённый, «как тигр (его собственное сравнение) крадётся» дальше. И вот теперь этот страшный мальчик, ещё более страшный, чем Володя,— вежливо здоровается с мелкотой, а когда Володина мать спрашивает его фамилию и чем занимаются его родители, яркая горячая краска заливает нежные, смуглые, как персик, Чебурахинские щёки. Взрослая женщина беседует с ним, как с равным, она приглашает садиться! Поистине, это Рождество делает с людьми чудеса! Мальчики садятся у окна и, сбитые с толку необычностью обстановки, улыбаясь, поглядывают друг на друга. — Ну, вот хорошо, что ты пришёл. Как поживаешь? — Ничего себе, спасибо. Ты что читаешь? — «Дети капитана Гранта». Интересная! — Дашь почитать? — Дам. А у тебя не порвут? — Нет что ты! (Пауза). А я вчера одному мальчику по морде дал. — Ну? — Ей-богу. Накажи меня Бог, дал. Понимаешь, иду я по Слободке, ничего себе не думаю, а он ка-ак мне кирпичиной в ногу двинет! Я уж тут не стерпел. Кэ-эк ахну! — После Рождества надо пойти на Слободку бить мальчишек. Верно? — Обязательно пойдём. Я резину для рогатки купил. (Пауза). Ты бизонье мясо ел когда-нибудь? Володе смертельно хочется сказать: «ел». Но никак невозможно… Вся жизнь Володи прошла на глазах Чебурахина, и такое событие, как потребление в пищу бизоньего мяса, никак не могло бы пройти незамеченным в их маленьком городке. — Нет, не ел. А, наверное, вкусное. (Пауза). Ты бы хотел быть пиратом? — Хотел. Мне не стыдно. Всё равно, пропащий человек… — Да и мне не стыдно. Что ж, пират такой же человек, как другие. Только что грабит. — Понятно! Зато приключения. (Пауза). А позавчера я одному мальчику тоже по зубам дал. Что это, в самом деле, такое?! Наябедничал на меня тётке, что курю. (Пауза). А австралийские дикари мне не симпатичны, знаешь! Африканские негры лучше. — Бушмены. Они привязываются к белым. А в углу бушмен Егорка уже, действительно, привязался к белым: — Дай конфету, Милка, а то на стол плюну. — Пошёл, пошёл! Я маме скажу. — Дай конфету, а то плюну. — Ну, и плюй. Не дам. Егорка исполняет свою угрозу и равнодушно отходит к печке. Милочка стирает передничком с колбасы плевок и снова аккуратно укладывает её на тарелку. В глазах её долготерпение и кротость. Боже, сколько в доме враждебных элементов… Так и приходится жить — при помощи ласки, подкупа и унижения. — Этот Егорка меня смешит,— шепчет она Карасику, чувствуя некоторое смущение. — Он дурат. Тат будто это его тонфеты. А к обеду приходят гости: служащий в пароходстве Чилибеев с женой и дядя Аким Семёныч. Все сидят, тихо перебрасываясь односложными словами, до тех пор, пока не уселись за стол. За столом шумно. — Ну, кума, и пирог! — кричит Чилибеев.— Всем пирогам пирог. — Где уж там! Я думала, что совсем не выйдет. Такие паршивые печи в этом городе, что хоть на грубке пеки. — А поросёнок! — восторженно кричит Аким, которого все немного презирают за его бедность и восторженность.— Это ж не поросёнок, а чёрт знает что такое. — Да, и подумайте; такой поросёнок, что тут и смотреть нечего — два рубли!! С ума они посходили там на базаре! Кура — рубль, а к индюшкам приступу нет! И что оно такое будет дальше, прямо не известно. В конце обеда произошёл инцидент: жена Чилибеева опрокинула стакан с красным вином и залила новую блузку Володи, сидевшего подле. Киндяков-отец стал успокаивать гостью, а Киндякова-мать ничего не сказала… Но по лицу её было видно, что если бы это было не у неё в доме, и был бы не праздник,— она бы взорвалась от гнева и обиды за испорченное добро — как пороховая мина. Как воспитанная женщина, как хозяйка, понимающая, что такое хороший тон,— Киндякова-мать предпочла накинуться на Володю: — Ты чего тут под рукой расселся! И что это за паршивые такие дети, они готовы мать в могилу заколотить. Поел, кажется,— и ступай. Расселся, как городская голова! До неба скоро вырастешь, а всё дураком будешь. Только в книжки свои нос совать мастер! И сразу потускнел в глазах Володи весь торжественный праздник, всё созерцательно-восторженное настроение… Блуза украсилась зловещим тёмным пятном, душа оскорблена, втоптана в грязь в присутствии посторонних лиц, и главное — товарища Чебурахина, который тоже сразу потерял весь свой блеск и очарование необычности. Хотелось встать, уйти, убежать куда-нибудь. Встали, ушли, убежали. Оба. На Слободку. И странная вещь: не будь тёмного пятна на блузке — всё кончилось бы мирной прогулкой по тихим рождественским улицам. Но теперь, как решил Володя, «терять было нечего». Действительно, сейчас же встретили трёх гимназистов-второклассников. — Ты чего задаёшься? — грозно спросил Володя одного из них. — Дай ему, дай, Володька! — шептал сбоку Чебурахин. — Я не задаюсь,— резонно возразил гимназистик.— А вот ты сейчас макарон получишь. — Я? В голосе Володи сквозило непередаваемое презрение. — Я? Кто вас от меня, несчастных, отнимать будет? — Сам, форсила несчастная! — Эх! — крикнул Володя (всё равно, блуза уже не новая!), лихим движением сбросил с плеч пальто и размахнулся. А от угла переулка уже бежали четыре гимназиста на подмогу своим… — Что ж они, сволочи паршивые, семь человек на двух! — хрипло говорит Володя, еле шевеля распухшей, будто чужой губой и удовлетворённо поглядывая на друга затёкшим глазом.— Нет ты, брат, попробуй два на два… Верно? — Понятно. И остатки праздничного настроения сразу исчезли — его сменили обычные будничные дела и заботы. 1914 |