То, что случилось со мной в первый день Пасхи,— навсегда поселило в моей душе убеждение, что есть такие странные необъяснимые явления в нашей жизни, которые не поддаются самому внимательному анализу и перед которыми мы стоим, как перед загадочной завесой, скрывающей за собой целый ряд удивительных чудес и тайн. Мы стоим перед этой завесой, недоумевающие, с пальцем, положенным на полураскрытые уста, и с тоской спрашиваем: — Что же?! Что это было? И молчит завеса. Был первый день Пасхи. 12 часов пополудни. Я стоял перед зеркалом во фраке, свежевыбритый, в чудесном настроении, так как был я молод, стояла весна, и тёплое солнце матерински ласкало всякого, кто подвёртывался под его лучи. Сначала поехал я к Болдыревым. Мать семейства и дочери приняли меня весело, радостно, все насквозь пронизанные весенним светом и радостью красивого праздника… Просидел я у них даже больше положенного на визиты срока, что-то около получаса. Закусывали. Когда я вышел от них, настроение у меня было прекрасное, а стоявший на углу извозчик в новом армяке, с примазанными маслом волосами, умилил и рассмешил меня своей праздничностью и своим видом человека, понимающего серьёзность ниспосланного Богом праздника. Мне пришло в голову невинно подшутить над ним, таким торжественным и строгим. — Извозчик! — сказал я, подходя.— С Новым годом! Он посмотрел на меня, пожал плечами и солидно ответил: — Воистину Воскресе! — Хорошая у тебя лошадь,— сказал я.— Какой породы? Лягавая? — Работницкая. — Бегать умеет? — Побежит. У него был такой солидный, приличный вид, что мне сделалось стыдно своих шуток. Я протянул ему руку и сказал: — Прощай брат. Кланяйся там отцу, дедушке. — Покорнейше благодарим. Дед вымер нынче. Я сочувственно вздохнул и отошёл. Потом сидел у Крамалюхиных. Удивительная вещь — Пасха! Встретили меня как родного, тогда как в обычное время отношения наши не выходили за рамки простого холодного знакомства. Жена Крамалюхина отказалась христосоваться… — А я всё-таки поцелую вас,— улыбаясь, сказал я. — Да как же вы меня поцелуете, если я не хочу? — А я всё-таки поцелую. — Не понимаю, право… Я рассмеялся. Чудачка и не думала, что это так просто. — Ей-богу, поцелую!! — Право… мне даже странно… Она отвернулась, а я воспользовался этим моментом и поцеловал её в шею. — Ого! — сказал муж. Я залился смехом. — Ну? А говорили — не похристосуюсь. Вот и похристосовался! — Однако,— сказал муж. — Не правда ли? Хе-хе. Стоит только захотеть. Кстати,— вспомнил я.— Знаете вы анекдот о «стоит только захотеть»? — Какой анекдот? — Я вам расскажу… Мне пришло в голову, что анекдот этот не совсем приличен и при даме рассказать его неудобно. Но эту мысль заменила другая: — В сущности, ведь она замужняя и прекрасно всё должна понимать… И я сказал вслух: — Анна Петровна! Разрешите рассказать этот смешной анекдот при вас. Правда, он немножко, как это говорится, того,— ну, да ведь и вы хе-хе — не девочка же. Я думаю,— прекрасно всё понимаете, а? Я, улыбаясь, заглядывал ей в лицо, а она встала и неожиданно куда-то вышла. — Странная она какая-то сегодня,— удивился я. — Это вы её со своим анекдотом прогнали,— объяснил муж.— Нельзя же при дамах неприличные анекдоты рассказывать. На меня от этих слов сразу повеяло такой непроходимой пошлостью узких мещанских узаконений и копеечной моралью людей, зарывшихся в своё грошовое мещанское благополучие, что я не выдержал и сказал: — Почему? Ну, будем, дорогой Илья Ильич, откровенны хоть раз в жизни. Ведь не институтка же ваша жена? Представьте, если бы я был её любовником — она бы выслушала от меня этот анекдот и только бы посмеялась. Я буду говорить, извините меня, просто: то, что мы с ней чужие,— это простой случай! Конечно, я не говорю… Муж хотел что-то возразить, но в это время вошла жена. — Ильюша! Тебя сейчас просят по важному делу к Дебальцевым. Нужно тебе сейчас ехать, а мне уже пора в театр на дневное представление. — Простите,— сказал я.— Я не буду вас задерживать. Только какие же сегодня театры? В первый день театров не бывает. — Бывает. — Уверяю вас — не бывает. Я это хорошо знаю. Вас, наверное, обманули! Она закусила губу: — Ну, один театр всё-таки открылся. Прекрасно зная, что в первый день в театрах не играют, я был поражён до глубины души. Очевидно, Анна Петровна была жертвой чьей-то глупой шутки. — Это надо выяснить,— сказал я.— Вы позволите мне поехать с вами? Нет ли здесь какой-нибудь глупой шутки или чего-нибудь ещё похуже. Дело в том, что я могу поклясться, что в первый день ни в каких театрах не играют. — Это театр в частном доме,— сказала она, задумчиво отворачиваясь. — Ах, так?.. А что идёт? — Эта… Сирано-де-Бержерак. — Прекрасно! Я давно хотел видеть эту пьеску (отчего бы мне не посмотреть её? — подумал я). Слушайте, поедем вместе. — Это неудобно,— быстро ответила она.— Я по приглашению. — Пустяки! Я заплачу десять рублей. В пользу там каких-нибудь вдов или сирот. Вот. Получите! Вынув десять рублей, я пытался всунуть их ей в руку, но она не взяла. — Стесняетесь от молодого человека деньги получать? — пошутил я.— Явление в наш практический век беспримерное! Ну, прощайте. Не буду вас задерживать. * * *Я вышел. Так как следующий визит был у меня намечен в книжке «к Ахеевым», я взял извозчика и поехал. Несмотря на тёплый ясный воздух, мне почему-то взгрустнулось. — В сущности,— подумал я,— к нему это всё? Все эти визиты, окорока, английская горькая, христосование? Ведь всё равно все умрут. И я умру… И извозчик умрёт. Сердце моё охватила смертельная жалость к этому понуренному, терпеливо сидящему на козлах человеку, который должен умереть, и — ни одна душа о нём не вспомнит. После безрадостной жизни — безвестная смерть! — Извозчик! — предложил я.— Хочешь я доставлю тебе удовольствие? — Какое? — обернулся он. — Хочешь, я тебя покатаю? Ты садись на моё место, а я на твоё. Хочешь? — Нельзя. Обштрахуют. Мне до слёз было жаль этого покорного печального человека. — На сколько? — спросил я.— Ну, самое большее, на двадцать пять рублей? Так получай их! А теперь — пересаживайся! Может быть, с точки зрения уличного благоприличия это и было странно, но моральная красота моего поступка искупала какие-то глупейшие уличные правила, и я, без тени смущения, перелез на козлы. Уличные моралисты,— судите меня! Я довёз извозчика до самого подъезда Ахеевых и, остановившись, слез. И неожиданно в голову мне пришла простая человеческая мысль, центром которой был оправлявший в этот момент сбрую извозчик. — Извозчик,— подумал я,— такой же человек, как и другие… Почему я могу войти к Ахеевым, а он не может? Потому что на нём грубый армяк и что он крестьянин? А Кольцов? А Никитин? И я спрошу их прямо: вот вы, господа, либеральничаете, говорите о меньшем брате… А посадите ли вы его с собой за стол? Уговорить извозчика стоило мне больших трудов. Наконец он согласился, и я, демонстративно обвив рукой его шею, чтобы ещё больше подчеркнуть равность наших положений, вошёл с ним к Ахеевым. У них были гости: какой-то старец и толстая дама. — Здравствуйте! — сказал я громко.— Христос Воскресе! Вот вы, господа, либеральничаете, говорите о меньшем брате… А посадите ли вы его с собой за стол? Остановившись посреди комнаты, мы с извозчиком внимательно следили за выражением лиц хозяев. — Отчего же,— сказал Ахеев.— Теперь такой праздник, что мы всякому рады. Садитесь. — Не бойся, милый,— дружелюбно толкнул я извозчика в спину.— Садись. Я знаю, что у этих добрых людей слово не расходится с делом. Дайте моему другу извозчику стакан коньяку. И так как я решил идти до конца, то попросил: — И не какой-нибудь дряни, а лучшей марки. Он такой же человек, как и мы. Извозчик принялся за еду и питье, а мы сидели и молчали. Смотрели на него… Но было скучно. Я это чувствовал. — Отчего вы все такие скучные? — спросил я.— В жизни так мало радости, что смех и веселье нужно изобретать. Толстая дама улыбнулась. — Посоветуйте, что делать. А мы уже повеселимся. — Итальянцы любят шутки, мистификации,— сказал я,— а мы не любим. Давайте сделаем какую-нибудь мистификацию! — Какую? Я обвёл глазами стол. — Можно устроить мистификацию для визитёров. Смотрите: вино из бутылок можно вылить — заменить уксусом, сырную пасху посыпать солью и перцем, в окорок, вместо гвоздики, натыкать маленьких гвоздиков, а куличи выдолбить внутри и насыпать туда земли с цветочных горшков и окурков. Я расхохотался. — Вообразите их удивление, когда они начнут есть и пить. Ха-ха! Я вам сейчас это всё устрою. — Да не надо,— сказал Ахеев. — Почему же не надо? Надо. Вы увидите, как это будет превесело. Я опрокинул цветочный горшок и, высыпав землю, стал поливать её мадерой. Произошла глупейшая сцена: хозяин вырвал у меня бутылку и бестактно крикнул: — Не смейте этого делать! — Почему? Вы же просили… мистификацию… Он вырвал у меня кулич, верхушку которого я успел уже снять, и крикнул: — Убирайтесь вон! Я изумлённо посмотрел на него. — Вы сумасшедший! Я же вас не трогаю! — Пойдём,— сказал извозчик. Я посмотрел на лицо хозяина, который, казалось, готов был перервать глотку за какой-то кулич и початую бутылку скверной мадеры,— и мне сделалось противно сидеть среди этих людей… И мучительная, тяжёлая тоска охватила мою душу. — Жалкие вы черви! — с отвращением сказал я.— Идём, мой друг. Ты ещё не сыт? Эй, вы! — надменно продолжал я.— Я беру у вас эту колбасу, жареную курицу, бутылку коньяку и графин водки. Не беспокойтесь — плачу. Человек с душой торгаша! Получите двенадцать рублей… Ха-ха! Сдачи не надо. Вконец уничтоженный хозяин и гости не смели посмотреть мне в глаза. Хозяину, очевидно, было смертельно неловко за свой бестактный поступок с куличом. * * *Мы подошли к пролётке, и я разложил на сиденье собранные с собой припасы… — Ешь, извозчик, пей. А я посижу около лошади, постерегу, чтобы её не украли конокрады. В то время в городе свирепствовала шайка конокрадов, и поэтому моя боязнь этих дьявольски хитрых людей была небезосновательной. Извозчик пил коньяк прямо из бутылки, а я сидел у ног лошади, глядел на него и думал: — Вот кто никогда не покинет меня! Из таких именно самородков, чернозёмных людей и выходят честные старые преданные слуги. Будущее показало, что я не ошибался. — С визитами я не поеду! — сказал я сам себе.— Пора уже прекратить этот глупейший обычай. О, традиции, всосанные с молоком матери! В душе всё-таки было смутное неопределённое чувство боязни, что знакомые обидятся, если я о них не вспомню. Но этому горю можно было помочь. Мимо проходил рассеянный сосредоточенный человек без шапки. Я остановил его. — Милый! Вот тебе записная книжка… Сделай по ней, вместо меня, визиты. Тут у трёх я уже был, а у остальных не был. А это тебе за труды. Двадцать рублей. Довольно? Скажи, что я, мол, кланяюсь… Не забудешь? Он молча взял деньги, книжку и ушёл. Будто гора свалилась с моих плеч. * * *Солнце склонялось к закату. Какая-то тихая, неопределенная грусть вползла в душу. Мы сидели с извозчиком у колёс пролётки, и каждый думал о своём. — Спой мне,— тихо попросил я, очнувшись,— что-нибудь тихое, задушевное, отчего бы душа сладко и больно сжималась. Извозчик послушно открыл рот и запел. Глухие надтреснутые звуки выходили, разливаясь в предвечернем воздухе. Но вот они окрепли, зазвенели — и полилась широкая безудержная русская песня. — И-и-э-э-ух — ха! га-а-а,— пел извозчик, и тихо припал, притаился истомлённый солнцем воздух. — Кто здесь песни орёт? А? Отчего ты не на козлах? — раздался сверху чей-то грубый голос.— В участок захотел, полосатый чёрт. Мы вскочили. Перед нами стоял грубый, с красным лицом, городовой и махал кулаком. — Вы кричать не имеете права,— возразил я.— А если вы оскорбили моего товарища, назвав его полосатым чёртом, то он выше этого. Стыдно ругаться! Вы себя этим унизили, а не его. Сами вы полосатый невыносимый дурак! — А-га-га! — завопил городовой.— Ругаться? Пойдём! Я вырвался из его рук, ударил его кулаком в лицо, отчего он упал, отбежал в сторону и крикнул своему другу извозчику: — Спасайся! Бежим! Против нас целый заговор — я всё понял! Держись около меня. И мы побежали. На нашем пути встретилась какая-то церковь. — Храм Божий! Сюда! — скомандовал я.— Здесь мы в сравнительной безопасности. — Пойдём на колокольню,— предложил извозчик. — Прекрасно! Беги вперёд! Колокольня была открыта. Мы вбежали по узкой лесенке и захлопнули за собой обе двери. В глазах моего спутника горело мужество, а его беззаветная храбрость ободряла и меня, усталого, измученного… — Часов пять мы здесь продержимся,— сказал я.— А там придёт подмога. Мои молодцы не дремлют. Мы залегли на колокольне. Я отламывал кирпичи, на случай защиты от неожиданного нападения, а мой верный извозчик схватился за язык большого колокола и, раскачав его, зазвонил тревожно и громко. — Надо бы так устроить,— посоветовал я, чтобы наши друзья услышали эти призывные звуки, а враги не догадались, где мы. Извозчик обещал приложить к этому все усилия и зазвонил ещё громче. Я выглянул в амбразуру окна. — Идут! Борись, брат! Мужайся. Мы поцеловались, схватили кирпичи и осыпали ими чёрную толпу врагов, глухо шумевшую внизу. — Сдавайтесь! — крикнули они. — Ни за что! — отвечал я, высовываясь.— Лучше смерть, чем позор. Извозчик прищурился и бросил в них кирпичом; потом сел под колокол и сразу, как мёртвый, уснул. — Борись, Петя,— посоветовал я, прилёг у окна и положил голову на какую-то скамеечку. Что было дальше — не помню. * * *Если бы всё случившееся произошло глухою ночью, когда осенний ветер дует в трубы и тёмные силы справляют свой дикий шабаш, туманя и мороча человека, сбитого ими с толку,— это ещё было бы допустимо. Но как могло случиться среди бела дня то, что рассказано выше, я до сих пор не могу объяснить. И стоим мы теперь с моим другом извозчиком, недоумевающие, с пальцами, положенными на полураскрытые уста, и с тоской спрашиваем: — За что? На два месяца? За что же, Господи? 1910 |