К мокрой шерсти тумана цепляется прошлогодний бурьян. Ветер похож на скользкую тень, что смыта дождём с серой стены вечера и мечется по безлюдным улицам деревни. Мой взор печальным вороном вьёт гнездо на сухой ветке, повисшей на электрических проводах. Под озябшей кожей зонта я прячусь от неба, как душа змеи, уставшая петь о крыльях. Сегодня мне не хочется плакать — как-никак весна, пусть даже чавкает она под ногами в замедленном ритме умирающего марша. Под такую музыку хорошо писать стихи о родине, притаившейся за углом вон той покинутой избы и ждущей, когда хотя бы я улыбнусь ей… Ну, здравствуй, милая родина! Смотри, ты промокла насквозь, а скелеты неоперившихся берёзок не прикрывают твоей наготы. Не прибрана ты и не кошена, пустые окна твоих домов, как щербины во рту бесприютного пьяницы, пугают меня своей бессмысленной пустотой. Ты стыдливо прикрываешься резными наличниками, некрашеными, покосившимися, гниющими. Сорвать бы их все, снести в одну кучу и сжечь, отправить их в небеса свидетелями перед Богом — быть может, тогда мне будет не так больно… Ладно, прости меня, родина, что-то совсем я раскис под дождём. Вот сейчас возьму себя в руки — и тогда… Послушай, а пойдём ко мне в избушку, к задумчиво гудящей печке, к чайнику, бурчащему кипятком. А вот и мой дом, неказистый, но тебе там будет тепло. Не стесняйся, входи в эти стены, в эту грудь, в эту душу… И прошу тебя, не молчи так надрывно! Хотя бы вздохом облегчения ответь на мою улыбку! |