Дорога в рай

Ещё один солнечный день бабьего лета. Такой же, как тридцать шесть ярких октябрьских дней, что были до него… Нет, не такой же — сегодня день особый, острый и безжалостный, как нож, вонзившийся в сердце: ровно пять лет как нет со мною ИХ, моих любимых. Пять тоскливых лет, пустых, как старые прохудившиеся вёдра в сарае брошенной усадьбы, ни на что уже не годные и всё же хранящие горький запах проржавевших воспоминаний об ушедшей жизни.

Пять лет. Пять бессмысленных верениц, пять призрачных караванов, миражей в пустыне иссохшего от горя сердца.

Разумеется, не каждый день сожалел я о невосполнимой потере, случались даже целые недели, а то и месяцы, когда душа моя впадала в оцепенение, в благодатное бесчувствие, позволявшее мне надеяться на то, что ещё немного — и время окончательно исцелит все мои раны, а я покину дом на окраине села, безрадостный склеп воспоминаний и истлевших надежд, вернусь в свою квартиру в городе и начну новую жизнь с новой любовью, с новою семьёй… Однако периоды затишья неизменно кончались приступами беззвучного и зачастую бесслёзного плача и молитв Тому, в Кого я вынужден был верить, несмотря на безбожие, с детства пропитавшее моё сознание.

Молитвами я называл сумбурную смесь требований к Неведомой Силе, упрёки ей, споры с неким вселенским разумом, поступившим бесчеловечно, лишив меня Дианы и Мэй, единственных существ на земле, составлявших счастье и смысл моей жизни. Бывало, часами лёжа в постели с нестиранными, вонючими простынями или бродя по берегу реки, я вёл дискуссии с Богом, доказывая ему, что смысла в убийстве моих любимых не было никакого, что, отняв их у меня, он поступил не как Отец Небесный, а как безумный диктатор, полагающий, что все его преступления сойдут ему с рук.

Несчастный случай? Сначала я так и подумал, но вскоре утвердился в мысли, что ничего случайного в мире нет и гибель жены и дочери, как и всё прочее, происходящее во вселенной, входит в некий план. Вот почему я так ополчился на Бога. Пусть я не верил в Иисуса, Яхве, Аллаха, но я верил в Разум и ждал от него разумных поступков. И был убеждён в том, что, пожелай он того — и катастрофы, поглотившей моих любимых, не случилось бы.

Не мог я поверить в господство случая. Ведь если признать, что мир — это громадная рулетка, тогда придётся согласиться и с тем, что моя встреча с Дианой — чистая случайность. То же можно было бы сказать и о нашей с нею любви, и даже более того, наша чудесная дочурка Мэй — тоже всего лишь сгусток случайностей. Нет уж, господа философы, не убедите вы меня ни в том, что миром управляет фатум, ни в том, что вселенная и жизнь на земле — хаотически переплетённые цепочки случайностей. И доказательство моей правоты — моя любовь к людям. Ведь любовь свидетельствует о том, что мир устроен в высшей степени разумно и управляется гармонией, то есть любящим Кем-то.

Вот только почему этот Кто-то поступил со мною так жестоко? Или его любовь — особого свойства? Какого? Или зло — необходимая составляющая любви божией?

В течение тех пяти лет, сколько ни пытался я понять задумку Творца на мой счёт, так и не нашёл ответа на этот мучительный вопрос:

ПОЧЕМУ?

Обычный полёт в Америку. Тысячи и тысячи пассажиров ежедневно садятся в самолёт, летят и благополучно приземляются. Случаются, конечно, катастрофы, и родственники погибших так же, как я, вопрошают Всевышнего: «Почему?» И я их понимаю, ведь мы с ними — братья по несчастью, друзья по общему недоумению:

«Почему?»

Кто-то, наверное, скажет: а почему бы и нет? Ведь Бог не заставлял Диану садиться в самолёт и лететь к матери в Сан-Франциско, да ещё и тащить с собою ребёнка. В случившемся стоило бы обвинять твою жену, тебя, авиакомпанию… Всё это так, но не Бог ли позволил им сесть в этот самолёт, и не только им, но и двумстам другим пассажирам? Почему он не предупредил нас? Почему не послал ангела, который стал бы с огненным мечом на пути авиалайнера, выруливающего на взлётную полосу? Почему не поддержал его, когда он падал в Атлантический океан? И почему именно накануне отлёта (мы собирались лететь втроём) у меня случился приступ радикулита, да такой сильный, что десять метров от кровати до туалета я проделывал за четверть часа: минут пять на вставание, и десять — на ковыляние через гостиную и прихожую. Вот так. Почему? Ведь Бог любит всех нас одинаково, а получается, что его любовь разделяет нас, как будто рассортировывает по особым отделам страдания, по кругам прижизненного (или пожизненного, да ещё и посмертного?) ада.

Как же зол я был на Бога! Как ненавидел его и всю его лицемерную гармонию!

В первые дни после катастрофы я чуть было не сошёл с ума от горя и ощущения полной безнадёжности. Если бы не Рой — добрый мой приятель, не только ухаживавший за мною во время болезни, но и после выздоровления больше месяца не отходивший от меня, — не знаю, каких глупостей мог бы я натворить. Наверное, лежал бы уже в гробу с перерезанными венами или странгуляционной полосой на шее.

Как же благодарен я Рою! Он был моим ангелом-хранителем. Даже когда прошёл критический месяц и он понял, что меня можно оставлять в одиночестве, он всё равно раз в неделю или дважды в месяц приезжал ко мне из города. Один или с женой. А потом стал привозить и подругу жены. Вернее, подруг — всякий раз это была новая женщина. Меня с нею знакомили, а когда видели, что она не разожгла во мне особого желания, того самого, о котором они стеснялись говорить вслух, — не унывали и через некоторое время привозили другую. Поражаюсь терпению Роя и Наталии! Как им не надоело возиться со мною! Целых три года опекали они меня, как малолетнего сироту.

Они, вероятно, удивлялись, почему я, одинокий, здоровый мужчина, отказываюсь от одиноких, здоровых вдовушек и разведёнок, которые готовы были не просто утешить меня, но и остаться в моём доме, заменив Диану, а со временем родив мне миленькую замену Мэй… Я и сам удивлялся этому, но не мог противиться своей сущности.

Правда, однажды им всё же удалось соблазнить меня некоей тридцатилетней Хельгой. Как это случилось? Да как-то само собой. Просто случилось — и всё тут. Рой с Наталией уехали, а я переспал с едва знакомой женщиной. А на утро с удивлением и недовольством глядел на лежащую рядом со мною некрасивую особу. Ничего общего не было у неё с Дианой. Её рыжие волосы, дряблая, бледная кожа, какие-то синюшные веки, прикрывшие спящие глаза — всё это вызывало у меня отвращение. Она даже пахла не так, как Диана, не ванильным шоколадом, а подпорченным яблоком.

Помню, я хотел сначала растолкать эту нежеланную гостью и выгнать, даже едва сдержался, чтобы не схватить её за противные рыжие волосы и не выволочить на крыльцо, как грязную тряпку. Вместо этого я тихонько встал, оделся и пошёл на реку — успокоиться и дождаться, когда, проснувшись и увидев, что хозяина нет, Хельга поймёт, что пора убираться восвояси.

Часа через два, голодный и промокший под некстати начавшимся моросящим дождём, я вернулся в надежде, что гостьи уж и след простыл. Но не ту-то было: надев Дианин халат и любимый её передник, Хельга хлопотала на кухне: мыла в раковине посуду, оставшуюся после вчерашней вечеринки. И при этом имела ещё наглость напевать какую-то песенку, не обладая для этого ни безупречным слухом Дианы, ни её ангельским голосом. А свою ужасную рыжую шевелюру, похожую на путаницу медной проволоки, она заколола на затылке, чего не позволяла себе Диана, чьи прелестные волосы тёмно-соломенного цвета всегда были свободными от булавок и заколок и соблазнительным водопадом лились по её плечам или — когда мы с нею обнимались — обжигали мне руки и губы.

— Привет, — сказала женщина, когда я вошёл на кухню.

Я ничего ей не ответил. Я просто не мог выдавить из себя ни слова. Она глянула на меня как-то недобро. Наверное, мне только показалось, что в глазах её сверкнуло нечто злое. Думаю, в них отразилась моя ненависть к ней.

— Что-то не так? — осторожно спросила она, замерев с недомытой тарелкой в руке.

И тут меня прорвало.

— Сними это немедленно! — тихо, но с угрозой в голосе проговорил я.

— Может, мне уйти? — Вот теперь в её глазах точно загорелась злоба. Есть такие женщины (разумеется, и мужчин таких немало), которые способны мгновенно перескочить от нежности к змеиной холодности.

— Я тебя не держу, — постарался я ответить ей как можно дружелюбнее, начав уже сожалеть, что сорвался.

— Свинья, — процедила она сквозь зубы и, бросив тарелку в раковину, выбежала в гостиную.

А я стоял, как будто прирос ногами к полу, понятия не имея, что со мною происходит и что делать дальше.

Одевшись и приведя себя в порядок, Хельга вернулась на кухню и подошла ко мне. Её лицо исказилось от гнева, накрашенные впопыхах губы дрожали. И всё же, когда она заговорила, голос её звучал звонко и твёрдо:

— Знаешь, что я скажу тебе, свинья по имени Георг? В постели ты никакой! Полный нуль! — Она соединила большой и указательный пальцы правой руки и поднесла этот символ мужской никчемности к моему лицу, как будто прицеливаясь, чтобы щёлкнуть меня по носу. — Вот ты кто! Я проклинаю тебя и предрекаю: ты всегда будешь один, по крайней мере, в этой жизни.

— Ха-ха! — ответил я. Нет, не засмеялся, а просто сказал «ха-ха», сам не знаю, почему. Я не обиделся на Хельгу, ненависть к ней тоже заглохла, утонув в ватном безразличии. Я не жалел её, но и не был рад, что она уходит, мне было всё равно, кто она и что обо мне думает.

Она сделала движение головой, словно собиралась плюнуть мне в лицо, но внезапно развернулась и ушла. Даже не потрудилась закрыть за собою входную дверь.

А через две недели ко мне приехал Рой, и я рассказал ему о том, как по-свински поступил с его протеже.

— Дурак ты, — пожал он плечами. — Знаешь, от кого ты отказался?

— От женщины, которая вызывала у меня отвращение.

— Нет, друг мой, ты прогнал свою последнюю надежду, верную и недёжную, как швейцарский банк. Поручителем Хельги был я, твой лучший и, сдаётся мне, единственный друг. А теперь всё, я пас, никаких больше смотрин. Выкручивайся сам, как знаешь. Ты уже взрослый мальчик.

Но это были только слова. Он и Наталия продолжали привозить мне женщин, а я, как и прежде, не находил в них ничего, даже отдалённо напоминающего Диану. С несколькими из них я пытался завязать отношения, но каждый раз убеждался в правоте Хельги: как мужчина я полное ничтожество. Только с Дианой был я когда-то и Зевсом, и Аполлоном, только она была моей судьбой и богиней…

Наконец Рой получил заманчивое предложение по работе в Германии, и они укатили в Гамбург. Но и оттуда продолжали звонить мне. И не прекращали звать меня к себе, под крылышко своей опеки. Но я никуда не мог уехать. Меня словно примагнитило к дому, где я был когда-то счастлив, где витал дух моей любви.

Этот загородный дом мы с Дианой любили так, что проводили в нём каждый выходной, даже если стояла плохая погода. Я-то нигде не работал, полученное от деда наследство позволяло мне бездельничать и строить из себя свободного художника, зато жена не могла сидеть без дела. Она была воспитателем детского сада и безумно любила и свою работу, и вверенных её попечению детишек. И мне приходилось с этим считаться.

Но вот, как назло, тяжело заболела её недавно переехавшая в Сан-Франциско мать и захотела перед смертью повидать свою любимую внучку. Она была ещё совсем не старая, но почему-то решила, что инфаркт — это смертельный приговор. В итоге Диана с Мэй погибли, а бабуля жива-здорова. Ирония небес?

Увы, тогда я ещё ничего не понимал и мог по глупости обвинять Бога в жестокости и даже садизме.

***

Вот и в то солнечное утро бабьего лета, проснувшись и вспомнив, что дожил до пятой годовщины трагедии, я почувствовал, как сердце моё сжалось в тисках безжалостной темноты, и тут же стал подыскивать в памяти самые крепкие выражения, чтобы дать понять Всевышнему, что я о нём думаю.

Но вместо обычного потока безумных молитв и проклятий, в моей голове застряла всего одна мысль: «Хоршо бы сходить на рыбалку». Я даже удивился этому внезапному переходу от горечи к увлекательной идее.

— А почему бы и нет? — сказал я себе, чувствуя, как тоска разжимает пальцы и наконец оставляет в покое моё несчастное сердце. Я глянул в окно, улыбнулся солнечному свету, воспламенившему на ветвях деревьев пожар осенних красок и, наскоро позавтракав кружкой молока и бутербродом с сыром, отправился на реку.

Неужели я больше не тоскую по Диане и Мэй? — подумал я. Но эта мысль не вызвала во мне радости. Я так привык к своей печали, что мне было бы жаль отпустить её. Конечно, я понимал, что живу неправильно, неразумно, что всякий здравомыслящий человек на моём месте давно выкинул бы из головы прошлое и ухватился за любую возможность построить более-менее сносное будущее, пусть не счастье, но некий уют, покоящийся на твёрдом основании любви или хотя бы просто взаимного доверия к такому же одинокому человеку, к новой жене, — и это было бы хорошо, ведь жизнь коротка… Но что из того, что я понимал всё это? Мне нужны были только Диана и Мэй, других я даже на пару шагов подпустить к себе не мог. Сколько раз пытался, но не мог.

Неужели я больше не тоскую? — подумал я, глядя, как поплавок, упав в воду, ловко вынырнул и задрожал, а от него стали разбегаться кружки волн.

Это оказался коварный вопрос, он вернул мне в сердце тяжесть и острую горечь. Ноги налились свинцом, солнце словно погасло надо мною, а река превратилась в дорогу, обильно политую нефтью.

— Господи, Боже ты мой! — взмолился я, сильно сжав обеими руками удилище. — Хватит испытывать моё терпение! Прекрати терзать меня! Где мои любимые? Куда ты дел их? Где ты их прячешь? Я хочу быть с ними, это ты можешь понять? Ничего другого мне от тебя не нужно. Только быть с ними…

Мне стало дурно. Голова закружилась, и я вынужден был сесть на землю.

Наверное, что-то с сердцем, — подумал я. — Завтра же поеду к доктору Шульцу, пусть прощупает меня. А с другой стороны, зачем? Чтобы дольше жить? Да пропади она пропадом, такая жизнь! Лучше подохнуть поскорее. Они уже там, а я…

Солнце снова засияло, и даже как будто ярче, чем прежде; цвета травы, неба и реки стали резче и веселее; вокруг разлился необычный покой. Как будто весь мир уснул среди бела дня, и только стук моего сердца нарушал полную, поистине гробовую тишину.

Мне расхотелось рыбачить. Я встал, дрожащими руками сложил удилище, смотал леску и поплёлся домой.

А там…

Нет, я пришёл не домой, вернее, ждал меня не тот дом, из которого всего час назад я отправился удить рыбу. С виду он был тем же, вот только утопал в зелени неимоверно больших деревьев, то ли яблонь, то ли груш. А на пороге стояла моя Диана. Она смотрела на меня глазами, полными удивления. Наконец она взвизгнула и с радостными воплями и стонами бросилась ко мне.

Я уронил удочку, ноги мои подкосились, и я упал бы, если бы Диана не обняла меня и тем самым не удержала в вертикальном положении.

— Ты вернулся! Ты вернулся! — твердила она, перемежая эти оглушительно звонкие вскрикивания крепкими поцелуями. От неё пахло ванильным шоколадом, а её тёмно-соломенные волосы обжигали мне пальцы и губы.

— Мэй! — крикнула она, оглянувшись к дому! — Мэй, иди сюда! Скорее же! Смотри, кто к нам пришёл!

Из дома выбежала Мэй, моя двенадцатилетняя дочка. Она тоже завизжала и бросилась мне на шею.

— Папочка вернулся! — кричала она, и слёзы бежали по её миленькому личику.

Наконец радость встречи поутихла в нас, Диана отправила Мэй в дом следить за стоящим на огне молоком, а меня затянула на задний двор, в беседку, увитую виноградом, и мы сели на скамейку.

— Бог услышал мои мольбы! — говорила она, не прекращая осыпать поцелуями мои руки, лицо, уши, шею…

А я, хоть и обрадовался так, что едва не задохнулся от слёз и смеха, всё же насторожился: как это возможно? Они же мертвы. Целых пять лет их тела, кстати, так и не найденные спасателями, покоятся в океанских глубинах.

— Послушай, Диана! — Я с трудом отстранил от себя жену, чьи ласки начали уже перетекать в фазу нетерпеливого сексуального домогательства. — Да перестань ты! Давай сначала поговорим…

— Но я так соскучилась…

— Я тоже, дорогая, скучал по тебе так, что… И всё равно послушай!

— Хорошо. — Она отодвинулась от меня и даже отвернулась, обиженно сжав губы. — Что ты хотел мне сказать? Что у тебя есть другая?

— Нет у меня никого, кроме тебя. И Мэй…

Диана снова набросилась на меня:

— Как я рада! Мы опять вместе! Как я счастлива!

На этот раз мне пришлось встать, чтобы оторваться от неё.

— Да послушай ты!

— Ты меня больше не любишь?

— Люблю, конечно! Так же, как и пять лет назад.

— Да? — Она потянула ко мне руки, но я пересел на другую скамейку, с противоположной стороны стола.

— Да, милая, но сейчас не об этом…

— А о чём? — Она насторожилась и замерла, испуганно глядя на меня. — Что случилось?

— Ничего, кроме того, что… Понимаешь? Нет, я так не могу. Нужно расставить все точки над «i». Послушай, ты помнишь, что случилось в тот день?

— Какой день?

— Ну, когда вы летели в Сан-Франциско.

— Помню. Я как раз гдядела в окно. Вдруг увидела дым и пламя, они вырывались из крыла самолёта. В салоне поднялась паника, я прижала к себе испуганную Мэй и стала молиться. Я поняла, что всё, нам пришёл конец. И ещё я подумала: как хорошо, что у тебя заболела спина. Помню, самолёт стало трясти, он опускался, опускался, затем я почувствовала необычайную лёгкость, как будто во мне не осталось ни одного килограмма… И вдруг оглушительный удар, боль в голове — и тьма, полная тьма. А через минуту — свет солнца. Я огляделась и удивилась: я сидела вон под той яблоней, прижимая к груди спящую Мэй.

— Хорошо, — сказал я. — Значит, мне не нужно напоминать тебе, что вы погибли в авиакатастрофе. А то я боялся… Думал, вы так ничего и не поняли…

— Мы это знаем, милый. Все здесь знают, что это за место.

— И что это за место?

— Рай, конечно. Царство небесное. А с тобой-то что случилось? Как ты умер?

— Я? Не знаю. Мне кажется, я не умирал. Пошёл на рыбалку, а вернулся… вернее, пришёл сюда. Ничего не понимаю…

— А стоит ли понимать? Если ты не умер, значит, так сильно хотел вернуться к нам, что Бог исполнил твою просьбу. И мою, конечно. Все местные жители знают: если чего-то очень-очень захотеть, это сбудется непременно.

— Да, теперь я это понимаю. — Я встал, пересел к Диане и крепко обнял её. — Но Мэй…

— А что Мэй?

— Ей ведь уже семнадцать, а выглядит она так же, как пять лет назад, ни на миллиметр не выросла.

— Да, это так. И я ни на одну морщинку не стала старше. Вот посмотри на меня: всё такая же. Разве это не здорово?

— Значит, вечная жизнь?

— Да, миленький мой, вечная и неизменная! Ни болезней, ни страданий, ни старости, ни смерти.

— Но старики-то здесь есть?

— Конечно. Те, что умерли пожилыми. Однако они стары только внешне. В душе они сущие подростки.

— Получается, наша Мэй никогда не станет взрослой?

— Скорее всего. А нужно ли ей это? У неё здесь полно друзей-сверстников, с утра до вечера они носятся по деревне, играют, купаются в реке. Счастливый ребёнок — разве это плохо?

— Думаю, хорошо.

***

Так ошеломляюще и просто возобновилась моя семейная жизнь. И не где-нибудь в мире скорбей и печалей, а в самом раю! А то, что я попал в рай, вскоре не осталось у меня никаких сомнений.

Деревня оказалась очень похожей на ту, где я жил до того, как добрый Бог перенёс меня на тот (теперь уже этот) свет. Только дома были выкрашены в яркие цвета, а деревья постоянно цвели и одновременно плодоносили. Причём съедобные фрукты росли не только на яблонях и прочих садовых растениях, но и на дубах, берёзах, буках, ивах. И даже крапива щеголяла красно-оранжевыми ягодами, кисловатыми, но очень питательными. А в реке водилось столько рыбы, что удачная рыбалка обычно не занимала больше получаса.

Жители деревни показались мне простодушными добряками. Они любили почесать языком, пошутить и посмеяться. Детей было немало, многих из них, осиротевших после смерти, усыновляли одинокие пары, так что в некоторых семьях насчитывалось до двадцати разновозрастных пасынков и падчериц, а кое-кто и вовсе не знал, сколько у него детей, так как те часто переходили из дома в дом или месяцами ночевали у соседей, чтобы и ночью не расставаться с товарищами по играм.

Никто в деревне не ходил на работу, разве что мэр и продавец магазина, выдававший покупателям товар бесплатно. И никто не задавался вопросом, откуда берутся у него продукты питания, одежда, мыло, спички и прочие вещи. Что касается мэра, то его единственным занятием было целыми днями вышагивать по улицам деревни и каждому встречному задавать одни и те же вопросы:

— Всё у вас хорошо? Есть ли жалобы и предложения?

Был в деревне и врач, молодой педиатр, в прошлой жизни задавленный грузовиком. Он с утра до вечера сидел на крыльце своего двухэтажного особняка, улыбками и ласковыми словами зазывая детей. Он был очень добрым и любил мазать зелёнкой порезы и прыщи. А поскольку в раю никто никогда не жаловался на здоровье, он приманивал пациентов конфетами и сладкими пирожками. Вот почему почти все дети щеголяли зелёными пятнами на локтях и коленках.

Жила в деревне и старая-престарая Вероника. Говорили, что ей уже больше тысячи лет, но точно этого никто не знал, поскольку в раю не принято считать дни недели, месяцы и года. Так что бесполезно там спрашивать соседа, который сегодня день или час.

У Вероники было десять коз, и все они исправно доились, а хозяйка раздавала молоко любому желающему. Мы тоже брали у неё молоко. Чаще всего за ним бегала Мэй, но иногда и я ходил к старушке. Мне нравилось беседовать с нею. За много веков в её голове скопилось столько мудрых мыслей, что мне, любителю пофилософствовать, слушать её было одно удовольствие.

— Э, парень, да ты не умер! — сказала она мне, когда я впервые вошёл в её уютную хижину, окружённую берёзами, на которых росли апельсины.

— Кажется, не умер, — оторопел я: откуда этой старухе знать, что со мною случилось? Разве что Диана проболталась?

— Я вижу тебя насквозь, — с лукавой улыбкой сказала она. — Садись за стол, что торчишь посреди комнаты? Вот так, сейчас чай будем пить.

— И всё же как вы узнали, что я не умер?

Старуха принесла из кухни чайник, наполнила чаем две огромные кружки и тоже села за стол.

— Зови меня просто Вероникой, ко мне все так обращаются, даже детишки. — Она помолчала с минуту, разглядывая меня. — Как узнала, говоришь? — Она ухмыльнулась, прищурив свои и без того узкие глаза. — Да по запаху.

Я поднёс к носу правую руку и принюхался.

— Потому что от меня мертвецом не пахнет?

Она рассмеялась, и её глубокие морщины заходили ходуном, как будто лицо её было изрезанной оврагами пустыней, вдруг проснувшейся от землетрясения. Но это было весёлое землетрясение.

— Нет, мертвецом здесь никто не пахнет. Зато ты, сынок, пахнешь родной землёй.

— Землёй?

— Да. Что ты удивляешься? Те, кто умер, распрощались с тем светом и чисты от него, от его неба и земли. А ты попал сюда, так сказать, напрямую, и принёс на себе запах родины… Боже, как давно я её не видела! Скучаю. Даже несмотря на то, что здесь мне лучше. Хотя… Что такое лучше или хуже для человека, лишившегося любви?

— Любви?

— Да. Ведь я тоже попала сюда живой. Умер мой муж. Мне тогда было восемьдесят, а ему почти девяносто. Вот он и помер от старости. А мне Бог сказал, что я буду жить до ста десяти.

— Вам сказал Бог?

— Что ты всё удивляешься? Как будто не в рай попал, а в театр, где вместо того, чтобы играть пьесу, актёры устроили попойку. Да, Бог сказал мне, чтобы я не переживала из-за смерти мужа, а смиренно ждала, пока мне не исполнится сто десять, тогда и я отправлюсь туда, где теперь он.

— Но нет, — ответила я Богу, — это слишком долго. Ещё тридцать лет! Это же почти половина жизни! Я так не согласна. Я стара, память начинает изменять мне. А что будет дальше? Я ведь совсем забуду своего Юхана.

Целый год приставала я к Богу со своими просьбами. А однажды вечером, пригнав коз с пастбища, удивилась тому, что вокруг моей лачуги растут берёзы, а на них — какие-то странные плоды, сроду таких не видывала. Тогда я пошла по деревне поспрашивать соседей, что всё это значит, и, представь себе, не успела сделать и двадцати шагов, как наткнулась на своего благоверного. Он сидел на лужайке перед домом, которого всего час назад там не было, и миловался — ох, и бесстыдник! — с моей младшей сестрой Сарой, той, что умерла лет десять назад.

Увидев меня, они оба смутились, повскакивали на ноги и стали наперебой уверять меня, что любят друг друга уже много лет, но при жизни не могли позволить себе соединиться. А после смерти встретились и, поскольку и она свободна, и он, можно сказать, вдовец, решили оставшуюся им вечность коротать вместе.

Вот так, сынок, попала я в рай, чтобы оплакивать здесь разбитое счастье. И тогда я поняла, почему Всевышний так долго отказывался отправить меня сюда вслед за мужем: я должна была забыть его, тогда моя райская жизнь не утонула бы в слезах отвергнутой любви.

К чести тех двоих стоит сказать, что они решили не мозолить мне глаза своим присутствием и переселились в другую деревню. У меня тогда была дюжина коз. Я дала им двух. Юхан прослезился, прощаясь со мною, а сестра всё причитала и просила у меня прощения, не забывая отметить, что такова воля небес. Ну, как я могла держать на них обиду? Благословила их на дорожку, и они ушли. С тех пор я их не видела. Слышала только, что живут они хорошо, душа в душу. И дай Бог им вечного счастья…

Вероника прослезилась, но быстро оправилась и, махнув рукой, сказала:

— Да ну их, эти воспоминания! Только сердце от них болит. А ты, Георг, я вижу, верным своей Диане остался. И она тебя ждала. И как ждала! Вот и продолжайте в том же духе. Люблю я смотреть на чужое-то счастье. Раз уж своего нет, то хоть чужим утешиться.

***

Прошло много сладких дней и ночей моей райской жизни. Дочку я видел редко, порою неделю, а то и две не появлялась она дома, но мы с Дианой не беспокоились о ней, зная, что она ночует у кого-нибудь из соседей, так же как и у нас частенько гостили чужие ребятишки. Я даже имён многих из них не знал и, чьи они, не догадывался.

Дел у меня было много, но всё лёгкие, приносящие мне неведомые ранее удовольствия. Я копал в огороде грядки, собирал в лесу экзотические плоды, ходил на рыбалку, сплетничал с соседями, мастерил детям биты для игры в бейсбол, подолгу беседовал с Вероникой, а ночь посвящал Диане. И понял, что в раю нулей не бывает. Случалось, до самого рассвета занимались мы любовью, а нам всё было мало.

Вот что такое райское блаженство! — решил я. У меня дух захватывало от одной только мысли, что впереди нас ждёт целая вечность.

Однако в моё безоблачное счастье вторглась тёмная туча тревоги, растерянности и осознания полного бессилия перед блажью собственной жены.

Как-то вечером, когда мы легли и я готов был уже проявить свои способности лучшего в мире любовника, как Диана вдруг огорошила меня признанием:

— Миленький мой, послушай, я беременна.

— Что?

— У меня будет ребёночек. Бог услышал мои молитвы. Я так долго и горячо просила его подарить нам сыночка! А ты знаешь: если что попросить у него, но только очень-очень…

— Постой, постой! — Я приподнялся и опёрся на локоть. — Я что-то не пойму…

— А что здесь непонятного? Я рожу…

— Это ясно. Вот только одно обстоятельство меня смущает… Ты хоть одного младенца видела в этой деревне?

— Ни одного.

— А почему, ты не задумывалась?

— Ну, наверное, потому что местные женщины не очень-то хотят рожать детей.

— Значит, в раю люди, по сути, бесплодны?

— Получается, что так. Но если очень и очень сильно захотеть, то Бог…

— Диана, прошу тебя, оставь в покое Бога, речь сейчас не о нём.

— Как это не о нём! Да я теперь по десять раз на дню буду возносить ему хвалу за это чудо.

— Говорю тебе, оставь его в покое! — Я начал терять терпение. — Лучше подумай, почему он сделал бесплодными жителей рая и почему здесь нет младенцев.

— И думать не желаю об этой ерунде.

— Это не ерунда, Диана, это касается нашей с тобой ответственности.

— Какой ещё ответственности?

— Ответственности за судьбу ребёнка, вот какой, чёрт тебя возьми!

— Почему ты ругаешься на меня? А я-то думала, что ты будешь рад, узнав… Помнишь, как ты радовался, когда я сказала тебе, что у нас родится Мэй?

— Помню, всё я помню, но это было там, в другой жизни, мы жили тогда под другими законами, по другим правилам, а здесь…

— И что здесь не так?

— Всё не так. Здесь не только взрослые не стареют, но и дети не взрослеют. Вот почему нет здесь младенцев и детей младше десяти лет.

— Да, действительно странно, — наконец согласилась со мною жена. — Но здесь же рай. А куда ещё попадать умершим детям, если не в рай? Или ты хочешь сказать, что они попадают в ад? Нет, я в это не верю!

— Я тоже не считаю, что их место в аду. Вероятно, они попадают в особый мир, где вырастают… Или же, пока Бог переносит их сюда, он делает из младенца уже готового подростка лет десяти-одиннадцати… Откуда мне знать? Но факт остаётся фактом: младенцам здесь не место.

— Но почему?

— Потому что новорождённый ребёнок так навсегда и останется упакованным в возраст одного дня.

— И что?

— А то, что из него никогда не сформируется личность. Он будет беспомощным переходным звеном от животного к человеку…

— Он будет нашим сыночком!

— Боже! Диана! Послушай себя: что ты такое несёшь! Родив ребёнка, ты обречёшь его на вечное младенчество, на вечное бессознательное агуканье, ты уготовила ему судьбу вечного идиота…

— Он не идиот, а мой сын! — Она вскочила с постели и с негодованием уставилась на меня. Даже при свете луны ясно было видно, как на её лице, обычно детски наивном, проступили зловещие тени безрассудной решимости до конца защищать свои материнские права. И я понял, что бессилен перед инстинктом отупевшей от счастья самки, в которую превратилась моя умная и чуткая жена. Возможно, моё противоестественное появление в мире мёртвых так подействовало на неё, вроде как отравило земными страстишками? Или счастье обретения потерянной любви вскружило ей голову и свело её с ума? Я терялся в догадках, гдядя, как она, успокоившись, ложится в постель и поворачивается ко мне спиной.

***

Через несколько дней, когда, после долгих споров о судьбе зачатого ребёнка, лад в нашей семье совсем испортился, я всё рассказал единственной своей советчице, Веронике.

— Да, сынок, попал ты в переплёт, — сочувственно вздохнув, проговорила она. — Думаю, поздно уже уговаривать Диану одуматься. Сделанного не воротишь. Придётся вам обоим расхлёбывать кашу, заваренную твоей неразумной женой. Вот глупая девчонка! — Сидящая в кресле Вероника хлопнула себя ладонью по колену. — Хоть бы со стариками посоветовалась. Или с мужем.

— Она хотела преподнести мне сюрприз.

— Хорош сюрприз. — Вероника трясущимися от волнения руками теребила уголок платка, которым была покрыта её седая голова. — А кто о ребёнке подумал?

— Может быть, мне теперь надо усиленно молиться? Ну, очень сильно захотеть, чтобы он вырос?

— А мать этого хочет?

— Нет, она говорит, что ей нужен именно младенец, чтобы вечно чувстовать себя настоящей матерью. Она вспоминает, как хорошо ей было, когда она нянчилась с крохотной Мэй…

— Дура! — перебила меня Вероника. — Кукла ей нужна, а не ребёнок. Даже если ты будешь плакать кровавыми слезами, молясь Богу, твоё желание будет идти вразрез с желанием матери, а, как известно, плюс и минус в сумме дают ноль. Ничего у тебя не выйдет, пока Диана сама не захочет того же, чего желаешь ты.

— Ещё она говорит, что в раю и младенцу должно быть хорошо, ведь здесь о нём будет заботиться не только она, но и сам Господь. А то, что ребёнок останется бессознательным полуживотным, — ведь это ещё неизвестно. Скорее всего, как она считает, Бог даст ему разум, достаточный для того, чтобы узнавать и любить родителей и сестру и радоваться райской жизни.

Вероника обречённо махнула рукой.

— Ну, тут уж пошли самооправдания! Несчастная женщина.

— Что же мне делать?

— Я бы сказала тебе, что делать, но, боюсь, ты ещё не готов к этому. А пока мой тебе совет: жди, что будет дальше. Авось, твоя жена одумается и вы вместе попытаетесь уговорить Всевышнего.

— А если не одумается?

— Тогда придёшь ко мне. Когда я увижу, что ты готов действовать, я научу тебя, как быть дальше.

***

Диана родила. Как она и хотела, это был мальчик. Когда Свен, педиатр, счастливый от того, что наконец понадобилась его помощь, вышел из комнаты, где затихла роженица, лицо его сияло. Он поздравил меня с сыном и, вынув из кармана пузырёк с зелёнкой, осведомился, нет ли у меня порезов или прыщей. Получив отрицательный ответ, он обречённо вздохнул и, пожелав мне и моей семье вечного счастья, удалился. А я, вместо того чтобы с радостью броситься к жене и младенцу, забрался на чердак, вынул из кармана нож и сделал на одном из стропил первую отметину. Это был мой календарь. Я решил считать дни и месяцы, чтобы, когда Гари (так Диана задолго до родов назвала сына) исполнится два года и он не вырастет ни на дюйм, обратиться за советом к Веронике. Я боялся услышать этот совет, не ожидая от него ничего хорошего, но вечно ждать, пока капризная жена одумается, я тоже не мог.

Видимо, из всех жителей деревни только мы двое, я и Вероника, понимали, какую опасную игру затеяла Диана. Все были рады пополнению в нашей семье, а мэр, когда я попалался ему на глаза, к вопросам, есть ли у меня жалобы и предложения, неизменно добавлял:

— Ну, и как там Гари? Надеюсь, всё у вас хорошо.

Что я мог ответить ему? Только пожимал плечами и уклончиво бормотал:

— Вроде бы всё в порядке…

А Диане, похоже, было всё равно, что я думаю обо всём случившемся. Она была переполнена своим материнством и обильно изливала его на маленькое, сморщенное, беспомощное существо, которое только и делало, что жадно сосало её грудь, спало да истошно кричало. Диана расцвела, улыбка не сходила с её губ даже во время сна. Только и разговоров было в семье, что о младенце, его здоровье, аппетите и весе (который, кстати, не менялся, застыв на отметке четырёх с половиной килограммов), а я и Мэй остались где-то на задворках нового Дианиного мирка, полного забот о живой кукле по имени Гари.

И ещё один человек радовался появлению на свет младенца. Это был Свен. Каждое утро он навещал нас, осматривал дитя и отмечал его богатырское здоровье. Давно уже пуповина отсохла и отвалилась, а он упорно продолжал мазать пупок своей дурацкой зелёнкой. Поэтому все пелёнки были в зелёных пятнах, которые невозможно было отстирать.

Мы с Дианой помирились, и я старался больше не затрагивать тему вечного младенчества, чтобы не разжигать новых ссор. Однако и полностью безучастным оставаться не мог. Разными намёками выведывал я у неё, остаётся ли она по-прежнему при своём мнении или игра начала ей надоедать.

Богу я молился почти постоянно, прося у него две вещи: чтобы Гари начал расти и чтобы Диана одумалась и усилила своим желанием мои молитвы. Но всё оставалось по-прежнему.

Так прошёл год, а потом и другой. Я решил дать жене ещё триста шестьдесят пять дней и терпеливо выждал до конца и этого срока. Но ни ребёнок не подрос, ни его мать не охладела к своим прямо-таки героическим обязанностям — напротив, она, казалось, стала ещё ревностнее опекать сына, а к нам с Мэй относилась как к соседям, с которыми можно иногда поразвлечься.

— Всё! — сказал я себе, вырезав на третьем стропиле последнюю, тысяча девяносто пятую, чёрточку. — Больше ждать я не имею права.

***

И я отправился к Веронике.

— Вижу, ты созрел, — сказала она, налив мне своего фирменного мятно-чабрецового чая.

— Я так больше не могу! — ответил я. — И помочь мне некому. Сколько раз просил Свена повлиять на Диану, убедить её, но он только кивает мне с глупой улыбкой и говорит, что всё будет хорошо.

— Ничего удивительного, — возразила Вероника, — ведь он по уши влюблён в твою жену и будет делать то, что хочется ей.

— Тогда почему бы вам не вмешаться?..

— А ты думаешь, я не пыталась? Как о стену горох…

— Вы говорили, что дадите мне совет…

— Дам. Но предупреждаю: выполнить его нелегко. А выбор простой: либо глупое счастье Дианы, либо разрушение твоей семьи при спасении Гари…

— Разрушение?

— Скажи мне, готов ли ты отказаться от Дианы ради сына?

— Как отказаться? — Я похолодел от страха.

— А вот так, покинуть её и, скорее всего, навсегда.

— И Мэй? — Всё во мне сжалось. Меня проняла мелкая дрожь.

— И Мэй. Она должна остаться с матерью. А ты…

— Я должен буду вернуться в тот мир?

— Я бы сказала так: уйти в мир, где Гари будет расти…

— А если ему там будет плохо?

— Может быть.

— Но я не хочу, чтобы Гари страдал в том мире…

— Тогда пусть блаженствует здесь, так и не узнав, что он человек, а не сосущий грудь червяк.

— Понимаю. — Я чуть не плакал от тоски. Мне было ясно, что пришла пора решать: что важнее, личное счастье, закрывающее мне глаза на сына, который остаётся беспомощным животным, или судьба Гари, отнимающая у меня то, к чему я так страстно стремился, то есть любовь Дианы и Мэй?

— Я должен подумать, — сквозь слёзы прошептал я.

— Думай, сынок. Времени у тебя много.

Я ушёл от Вероники, шатаясь как пьяный. Голова гудела от противоречивых мыслей и желаний, в груди тяжко бухал барабан чёрной безнадёжности. Мне казалось, что некая безжалостная рука поставила передо мною чашу с ядом и велела выбирать: либо самому выпить, либо дать её тем, кого я люблю.

Остаток дня я провёл в лесу. Сидел, прислонившись к тёплому стволу финиковой сосны, и пытался решить заведомо неразрешимую задачу. Время от времени я начинал плакать и молить Бога избавить меня от этой муки. Но Создатель молчал, и я вдруг понял, что на этот раз он предоставил мне возможность самому выпутываться из передряги, в которую я влез по собственному почину. Ведь он уже однажды подал мне руку и живьём втянул меня в рай, чтобы я не свалился ещё глубже во тьму кромешную. Но он не собирался быть поводырём моей слепоты. Он и так сделал для меня слишком много.

Когда солнце стояло уже совсем низко над райской долиной, я поднялся на ноги и решительно зашагал к хижине Вероники.

— Говори, что мне делать! — выкрикнул я, без стука ворвавшись к ней.

— Хвалю, Георг, ты наступил на голову аспиду. Он извивается, больно хлещет тебя хвостом и грозится задушить. Но не бойся, ты сильнее. Ты победишь.

Она встала, обняла меня за плечи и усадила за стол. Затем налила нам чаю и села на своё обычное место у окна.

— Ты должен украсть у Дианы сына. И уйти по той дороге, что тянется по берегу реки. Я не знаю, куда она ведёт, но слышала, что по ней можно добраться до иного мира.

— Того самого? — спросил я. — Вы говорите о мире живых?

— Не знаю, — пожала она плечами. — Да и что такое «мир живых»? У Бога нет мёртвых. Мне только известно, что там иной мир. Если в раю твоему Гари не суждено вырасти, то там, куда ты его отнесёшь…

— Значит, ты не уверена, что ждёт нас там? А если он и там останется таким же маленьким?

— Тогда пойдёшь дальше. Дороги Господа нашего бесконечны, и они ведут к бесчисленному множеству обителей.

— А если я так и не найду того места?

— Ежели да кабы! — рассердилась на меня Вероника. — Ты хочешь спасти сына?

— Хочу.

— Тогда действуй. А все свои «если» возложи на плечи Всевышнего. Ему лучше знать, что с ними делать. Он расстелил перед тобой дорогу — вот и иди по ней. Или ты думаешь, что он заманивает тебя в ловушку? Он же не разбойник, а Бог! Как ты не можешь этого понять! — Она постучала костяшками пальцев по моему лбу.

***

Итак, всё было решено. Я вернулся домой, ожидая упрёков жены за то, что меня долго не было, но она занималась мытьём Гари и даже не обратила на меня внимания. В последнее время мы с нею почти не общались, если не считать её многословных монологов о здоровье сына и о доброте и бескорыстии Свена, помогающего ей правильно ухаживать за младенцем.

Я поднялся на чердак. Я давно уже приметил там старый, но ещё крепкий рюкзак. Спустившись на первый этаж, начал укладывать в него вещи, которые могли понадобиться мне в дороге.

Из детской вышла Диана.

— Ты куда-то собрался?

— Пойду с Мэй в поход по лесу, — солгал я.

— Это правильно, повеселитесь, развейтесь.

— Тебе ничего не нужно?

— Нет, спасибо, дорогой. У меня есть Свен, он отличный помощник.

— Рад слышать. — Я почувствовал укол ревности, но тут же подумал, что влюблённый в Диану Свен — наше благословение. Ведь когда она обнаружит, что Гари исчез, только этот жаждущий деятельности доброхот сможет утешить её.

Затем мы легли спать. И я в последний раз, чувствуя себя неверным мужем, похитителем детей, предателем и последней свиньёй, заставил себя ублажить сластолюбивую Диану, после чего она, счастливо улыбаясь, уснула, а я встал, оделся, вышел из спальни и взвалил на плечи рюкзак. Дрожа от страха, проскользнул в детскую и склонился к колыбели. Гари не спал. Он глядел на меня, освещённого полной луной, взошедшей над лесом, и в его глазах я прочитал понимание и готовность отправиться со мною куда угодно — лишь бы поскорее вырваться из кокона полной бессознательности. Наверное, сам Всевышний влил в его крохотный мозг это желание.

— Ну что ж, Гари, — едва слышно прошептал я. — Пора нам с тобою большим злом разрушить зло намного большее.

Я поднял его. Он не стал канючить, а просто доверчиво мне улыбнулся, и я был ему за это благодарен.

— Вижу, мы с тобой заодно, — шепнул я, прижав его к груди, и поспешно вышел из дома.

Вероника ждала меня у своей хижины. В одной руке у неё был кусок холстины, а в другой — верёвка, накинутая на шею крупной белой козы.

— Вот тебе кормилица для младенца. — Она вручила мне верёвку. — Её зовут Марта. Лучшая моя коза. Молоко у неё самое жирное. Гари понравится. А это, — она принялась обвязывать мне грудь и спину холстиной, — это особая сума, положишь в неё младенца. Ему там будет спокойно и тепло. Дай его мне. Вот так. — Она сунула Гари в мешок, что топорщился на моей груди. — Смотри, какой умный, не скандалит. Не иначе, сам Отец Небесный надоумил его молчать. Повезло же тебе с сыном. Ну, ступай с Богом. И помни: ты не ради себя делаешь это, а ради Гари. Понял? Что бы ни случилось, думай только о нём, о его спасении. Иначе быть беде.

— Хорошо, запомню.

Вероника обняла меня, поцеловала в обе щеки, и я пошёл, неся на груди молчащего младенца и ведя на верёвке удивительно послушную козу Марту.
***

За моей спиной вставало солнце. Проснулся ветерок. Он нежно прикасался к моему вспотевшему лбу. В ветвях плодоносных осин и берёз, что смыкались над дорогой, на все голоса распевали райские пичужки. У обочины сидел чёрный медведь, похожий на пса-переростка, и заспанными глазами смотрел на Марту: вероятно, впервые в своей вечной посмертной жизни видел он такое странное, неказистое животное с огромным выменем.

Сначала я испугался медведя, но потом вспомнил, что я в раю, где даже ядовитые змеи — пацифисты и вегетарианцы, питающиеся финиками и алычой. Я вынул из кармана кусок хлеба, предназначенного для налаживания дружеских отношений с козой, и бросил его медведю. Он нехотя встал, подошёл к угощению, съел его и, одарив меня благодарным урчанием, вернулся на своё место.

После многочасового перехода я совсем выбился из сил, но решил не останавливаться до тех пор, пока Гари голодным воплем не возвестит о своём пробуждении. Я должен был уйти от деревни как можно дальше, чтобы не опасаться возможной погони. Кто знает, какие сверхъестественные способности могут проснуться в душе матери, обнаружившей, что у неё украли ребёнка? Вдруг у Дианы прорежется необычайное обоняние, как у собаки, и она бросится в погоню за похитителем? Или Свен что-нибудь пронюхал шестым чувстом? Я ведь в раю, где возможно всё.

Однако мне пришлось остановиться — проголодавшаяся Марта сошла с дороги, стала жадно щипать траву и ни в какую не соглашалась двигаться дальше. И, как будто сговорившись с нею, подал голос Гари.

Я сбросил с плеч рюкзак, положил сына на мягкую травку и под его истошные вопли принялся осваивать искусство доения козы. Долго пришлось мне провозиться с непослушным выменем, пока я не научился выжимать из него струйки молока.

Наконец Гари был накормлен, я лёг рядом с ним и наблюдал за пасущейся Мартой. И думал о том, какой же я молодец и какой негодяй. Спасая ребёнка, я не просто отказался от любимой семьи, можно сказать, от самого дорогого в своей жизни, но и причинил страдания любимой женщине. Она же с ума сойдёт, горюя по украденному ребёнку! Может быть, вернуться? Нет, нельзя… Что сказала Вероника? Думай только о нём! Значит, всё остальное — мираж. И моя любовь к Диане и Мэй — всё это майа. Реальность — вот она, спит на траве, в тени абрикосовой липы. Есть только Гари, а я — всего лишь его слуга, его скромный спаситель.

И вдруг я понял, кем на самом деле был Иисус из Назарета, и это открытие так взволновало меня, что я вскочил на ноги и стал ходить туда-сюда по дороге, нервно заламывая руки.

— Иисус никакой не царь царей! — шептал я. — Он пришёл сказать нам, что нет среди нас ни хозяев, ни рабов, ни генералов, ни рядовых — всё это лишь театр теней. Есть только люди, и каждый человек — счастливая звезда для Бога, источник блаженства для ангелов. Сотворённый мир, камни, растения, реки, моря, облака, дождь, снег, животные, люди — вот реальность для Бога. Не идеи, не философии, не религии, не поклонение божествам, не славословия Творцу, а сами люди. Что Бог создал, то он просто не может не любить больше всего. Наверное, любовь к миру — это всё, что есть у него.

Иисус понимал это и действовал не по предписаниям свыше, а по состраданию к единственной реальности, созданной и опекаемой небесами. Как это просто и как красиво! Вот почему я не могу не спасти сына. Вот почему для меня не должно остаться ничего, кроме его счастья. Он и только он — существительное в этой фразе, я — глагол, действие спасения, а всё остальное — прилагательные и наречия, союзы, предлоги и междометия. Как ни горько мне расставаться с Дианой и Мэй, но Иисусу было в тысячу раз больнее на кресте, на который он взошёл сознательно и добровольно. Никто не мешал ему уклониться от той чаши и бежать от преследования фарисеев в пустыню или Египет. Но он пошёл именно той дорогой, которую разостлал перед ним его Отец Небесный. Он верил, он знал, что пробудит спящих людей, загипнотизированных равнодушием. Он и мне показал пример: иди до конца — и наречёшься спасителем своего сына!

Я должен стать Иисусом, тогда эта дорога превратится в мой крест. Ведь я сам, по собственной воле, по любви своей выбрал этот путь. Пока другие блаженствуют в раю, я иду в неведомое.

Смогу ли я?

Смогу! Там, где нет смерти, там царит любовь, а она могущественна.

Но как же быть с той любовью, которую я, по сути, предал и попрал, с любовью к жене и дочери? Неужели она была не настоящей, не от Бога? Не может этого быть! Тогда почему мне пришлось отказаться от неё? О, я понял! Это была лишь первая ступень на лестнице в небо. Теперь я стою на второй ступени, и первая кажется мне чем-то… не совсем чистым, что ли… Нет, не так, она не может быть нечистой, ведь её следствие и плод — этот малыш и стремление помочь ему. А нечистое не может породить чистоту.

Это просто ступень, она была, и она есть, хоть и пройдена уже мною, и её никто не отменит, не сделает небывшей. Она — во мне на веки вечные. Как первая строчка стихотворения, которую не могут перечеркнуть последующие строки.

Вот почему нет в мире смерти: никого, созданного Богом, ни одно чадо Его — ни первое, ни второе, ни миллиардное — невозможно отменить, а значит, и забыть. Сотворённое пребывает в сердце Творца, а значит, когда-нибудь, пусть через много миллионов лет, и в моём сердце поселятся все, от Адама до… да хотя бы до того глупца, что нажмёт последнюю ядерную кнопку… Хотя, думаю, Бог не допустит этого…

***

Уж и не знаю, сколько дней шёл я по дороге. Я не считал их. Просто шагал, на ночь располагался под каким-нибудь густолиственным деревом у реки или ручья, разжигал костёр, доил Марту, кормил Гари, мыл его, стирал пелёнки и, положив его на одеяло, долго смотрел: не изменился ли он, не стал ли расти. Но он оставался всё таким же крохой.

Однажды вечером дорога упёрлась в широкую реку. Я остановился и стал оглядываться вокруг: неужели я дошёл до того, обетованного места? Или Вероника ошиблась? Или я пропустил развилку, где мне следовало свернуть с этого тупикового просёлка?

Приглядевшись к зарослям тростника, я заметил лежащую на воде лодку, старую, изъеденную временем, но, судя по тому, что дно её было сухим, ещё годную для того, чтобы переправиться на ней на противоположный берег. Я уже собрался было поближе рассмотреть её, когда почувствовал сладкий запах дыма.

Пройдя метров сто по берегу, я увидел сидящего у костра старичка, щуплого и костлявого. Он был одет в ветхий, испещрённый дырами балахон. Клокастая седая бородёнка совсем не шла к его блестящей яйцеобразной лысине, а огромный крючковатый нос не вязался с большими, поистине юношескими карими глазами.

Увидев меня, старик криво улыбнулся и сказал:

— Даже не проси, парень, живых на тот берег не переправляю.

— Простите?

— Прощаю, хотя за своё неразумие прощения ты не достоин.

— Вы сказали, что живых не переправляете…

— Ну да, за реку могут попасть только мертвецы. А ты, как я понял, живёхонек…

— Вы тоже по запаху отличаете мёртвых от немёртвых?

— Точно. Видишь, какой у меня нос? Сокровище! Чует причину смерти и букет присущих покойнику грехов. А ты присаживайся, поужинаем, поболтаем. А то ведь редко удаётся мне пообщаться с живыми. Приходится постоянно выслушивать жалобы и нытьё новопреставленных. Нудный народец!

Я осторожно сел, стараясь не потревожить спящего у меня на груди Гари.

— Меня зовут Харон. Не помню уж, кто дал мне это смешное имечко, родители мои или школьные приятели… А может быть, поэтишка какой древнегреческий обозвал меня так… Но за тысячи лет приросло ко мне имя это, въелось в меня, как грязь — в мои стопы. — И он протянул мне босую свою ногу, показывая чёрную, как уголь, пятку. — А ты-то кто будешь? Какими ветрами принесло тебя, живого, к реке забвения?

— Я Георг. Попал в рай, к жене и дочке, а вот теперь спасаю своего сына, которого жена родила…

— В раю родила?

— Увы.

— Да, начудил ты, парень! Слыхом не слыхивал, чтобы в раю дети рождались. Да и, если честно, не верю я в рай-то, обман всё это. Нет, не то я хотел сказать: рай, понятное дело, существует, но является ли он раем — вот в чём вопрос. Сдаётся мне, водит нас, простофиль, за нос Бог-то наш хвалёный. А мы и уши развесили: рай, ад! То, что есть на том берегу реки, то и есть настоящее, всё остальное — декорации бездарного спектакля.

— А что там, за рекой?

— Страна мёртвых, понятно дело.

— И как там?

— Безотрадно.

— Что, неужели хуже, чем в мире живых?

— Я не говорил, что хуже. Так же безрадостно, как и там, откуда мертвецы приходят. Так что люди, попав на тот берег, мало что теряют, но не много и приобретают. Знаешь, парень, моё любимое изречение: Богу душу отдать — шило на мыло поменять.

— По вашему, господин Харон, выходит, что жизнь и смерть одинаково бессмысленны?

— Точно. Дерьмо всё это.

— Просто вы пессимист.

— Мудрость, она такая, Георг, снимает с мира красивые покрывала, которыми прикрыта мерзость запустения. Вот так оно…

— Но разве красота — это покрывало?

— А что же ещё?

— А любовь?

— А что такое любовь? — Харон вскинул на меня сердитый взгляд. — Вон твоя коза как жадно поедает траву и листья, смотри, как она их любит — рады ли растения такой любви? А как смерть любит всё живое! Дай ей волю — сожрёт и небо, и землю, и даже тех, кого уже переварила, ещё раз проглотит. Нет, парень, любить можно только себя — больше никого…

— Неужели вы никогда никого не любили? — возмутился я.

— Любил, конечно. — Старик отвёл глаза в сторону: вероятно, чтобы я не заметил его смущения. — И что из этого вышло? Ничего. Жена изменяла мне с одним жрецом. Я не выдержал — и отправил их обоих на тот свет. Меня схватили и сбросили со скалы. С тех пор я только тем и занимаюсь, что переправляю людей в тартар, будь он неладен! Пропади пропадом вся эта гнилая жизнь с её навязчивой смертью! И любовь туда же!

Старик стал сердито ковыряться палкой в угольях костра.

— А я не согласен с вами, господин Харон. — Я встал, вынул из нагрудного мешка Гари, который уже начал хныкать, положил его подальше от огня и, подозвав к себе Марту, занялся вечерней дойкой. — Вот послушайте, что я вам скажу.

— Говори, микро, говори. На то мы здесь и собрались, чтобы чесать языком.

— Так вот, — сказал я, не отрывая глаз от двух струек молока, поочерёдно бьющих в котелок, — много раз я слышал нечто подобное: «Полюби прежде самого себя — тогда научишься любить ближнего своего». Но согласитесь, господин Харон, любить себя — это всё равно что целоваться со своим отражением в зеркале.

От изумления старик крякнул и вскочил на ноги:

— Что ты там лепечешь? — Он щёлкнул сцепленными пальцами обеих рук и сел на корточки.

— А вы сами посудите. — Я отпустил Марту и поставил котелок к костру чтобы молоко немного подогрелось. — Для чего нужна лира, вы знаете?

— Кто ж этого не знает? Чтобы человек мог услаждать себя музыкой.

— Правильно. И я бы сильно удивился, если бы вы ответили мне, что лира создана для того, чтобы она сама наслаждалась своей же музыкой.

— Ну, это ясно всем…

— Так почему же вам не ясно, что человек создан, чтобы услаждать других людей своей любовью? Чем по сути он отличается от лиры? Вот вы пригласили меня сесть к костру. А для чего? Не для того ли, чтобы играть на струнах моей к вам любви и чтобы исполнить мне свою мелодию? Вы же не сказали мне: ступай, парень, прочь, не мешай мне слушать мою музыку, то есть любить себя…

Старик разлёгся на земле и, опершись на локоть, воззрился на меня прояснившимися от волнения глазами.

— А ты, микро, не дурак! Умеешь вести дискуссии! Помню, переправлял я на тот берег одного философа, отравили его в Афинах… Сукины дети, такого мудреца убили! Так вот, он так же, как и ты, просто и доходчиво мог истолковать всё на свете. Правда, это было давно, с тех пор выветрились у меня из головы все его аргументы и я ещё глубже врос корнями в фатализм и, как ты любишь выражаться, в пессимизм. И не вижу в этом ничего удивительного: повози-ка через реку столько несчастных — разуверишься во всех богах и разочаруешься в любой самой благородной идее. Одно я усвоил твёрдо: нет справедливости во вселенной, не было, нет и не будет. Нет мира на земле, а любовь слишком слаба, чтобы тянуть за собой караваны упрямых слепцов. А знаешь, почему, Георг? Потому что мироздание устроено так, что всё в нём движется, преодолевая сопротивление, борясь с противоположными силами. Где свет, обязательно будет темнота, поскольку без неё невозможен свет…

— И здесь я с вами поспорю! — Я положил Гари на колени и сунул ему в рот рожок. Он стал жадно всасывать в себя молоко.

— А ну, давай, послушаю! — Старик снова сел, подогнул под себя ноги и бросил в огонь несколько суковатых веток.

— Надеюсь, вы умеете играть в мяч? — сказал я.

— Конечно! В юности любил спортивные состязания.

— Значит, вы заметили, что пущенный по земле мяч не набирает скорость, не катится долго, а скоро замедляется и в конце концов замирает на месте.

— Ну, это естественно.

— Значит, господин Харон, вы согласны с утверждением, что терять энергию и стремиться к покою — это естественно?

— Согласен.

— Следовательно, преодоление сопротивления противоречит естественному стремлению всего сущего к покою?

— Ты хочешь сказать, что движение противоестественно?

— Именно так.

— Но…

— Энергия в этом мире, в её натуральном состоянии, может быть только потенциальной, то есть ждущей, когда кто-нибудь пробудит её…

— И этот кто-то…

— Этот кто-то и есть Бог, податель и хранитель жизни, которая и есть движение. Без Бога вещество лежало бы мёртвым грузом на дне вселенной.

— Но этот вывод не отменяет необходимости борьбы противоположных устремлений, — возразил старик и, подняв с земли апельсин стал очищать его. — Тезис — антитезис — синтез… Ну, ты понимаешь, диалектика…

— Борьба противоположностей, говорите? Может быть, из неё и можно состряпать красивую философию, но мне-то она на что сдалась? Вот смотрите, господин Харон: допустим, живёт себе деревня, тихо-мирно живёт. Соседи помогают друг другу, горя не знают. Но однажды разделились её жители на две враждующие партии и стали бороться… Не важно, за что — главное: началась в деревне маленькая война, борьба, как вы говорите, противоположностей. К чему приведёт она? К обидам, преступлениям, братоубийству.

— И что с того? Победит-то сильнейший, а слабый перестанет навязывать истории свою малохольную религию.

— Нет, господин Харон, не так. Когда встречаются двое врагов — от любви остаётся ноль, дырка от бублика. А когда встречаются двое — и между ними расцветает дружба, тогда это уже не одно добро, а два, не одна любовь, а целых две. Вот где сила!

— Ну, хорошо, допустим, ты прав, не стану спорить, — проговорил старик, жуя апельсинную дольку. — Но, согласись, бессилен человек перед судьбой, перед болезнями, смертью, перед его величестом Случаем. Что даст ему любовь на смертном одре, например?

— Господин Харон, вы точно не верите в рай или только для эпотажа так говорите?

— Не верю.

— Значит, Бог, по-вашему, зол?

— Да не зол он и не добр — он никакой. Хотя, если подумать, в нём больше злого, чем доброго. Он же лишил нас свободы, он окружил нас законами природы, которые мы не в состоянии преступить, чтобы взлететь к небесам наших желаний. Мы рабы его произвола, вот так, сынок! И не говори о милости божьей тому, кто ежедневно перевозит на тот берег…

— Вы хотите сказать: в ад.

— Пусть так, пусть будет ад. Но, по твоему, так уж хорошо в раю? Встретил ли ты там совершенство?

— Нет, но, мне кажется, не потому его там нет, что рай плох, да и не потому в аду плохо, что это место никуда не годится, а потому что люди, живущие там, далеки от совершенства. В раю — ближе, в аду — дальше.

— И, по-твоему, они могут выбирать, где им жить?

— Послушайте, господин Харон! Прекратите хвататься за призрачные ветки, пытаясь забраться на небо по призрачному дереву. Я думаю, вас этим идеям научили несчастные умники, которых вы переправляли через реку. Потому-то они и попадают в преисподнюю, что считают Бога свиньёй, а мир — свиным навозом. Туалетная муха летит сами знаете куда, там ей и место. Понимаете ли, отсутствие свободы воли — иррациональная идея. Она не доказывает ничего и не подтверждается ничем, а просто бьёт по скучающим нервам.

— А любовь твоя хвалёная разве не кандалы на руках и ногах невольника? — не сдавался Харон. — Разве это не верёвка, за которую тянет некая злая сила?

— Нет! — воскликнул я и испугался: мой голос разбудил сына, который, напившись молока, уснул у меня на коленях. — Спи, малыш, прости, твой папа погорячился. — Я перевёл взор на большие глаза старика: в них плясали отражения костра, который как будто тоже участвовал в некоем споре, пытаясь переубедить самоуверенную ночь, воцарившуюся на земле и в небе. — Если б вы знали, как я люблю мать этого малыша и его сестру!

— Почему же в таком случае ты не остался с ними? Это странно, согласись.

— Да, это странно для того, кто считает любовь кандалами. Но мне нужно спасти сына, я хочу, чтобы он вырос, а не оставался вечным младенцем. Я знаю, что это будет благо для него.

— Откуда ты знаешь, что для него благо?

— А вы хотели бы навек остаться в таком же беспомощном виде? Или пожелали бы такой судьбы своим детям?

— Пожалуй что нет. — Харон задумался. — И ты идёшь в ад, уверенный в том, что он там вырастет? По-моему, ты заблуждаешься, микро.

— Нет, я иду не в ад, а туда, куда ведёт меня дорога, постеленная передо мною Богом. Её обрезала река, значит, мне надо попасть на тот берег, и не важно, что ждёт меня там, первый круг ада или девятый. Несмотря ни на что, я буду идти и идти, пока не доберусь до места, где дети взрослеют.

— И ты не боишься погибнуть на этом пути?

— Боюсь, очень боюсь. Но Вероника сказала, чтобы я шёл не ради себя и даже не ради любви к Гари, а только ради него самого, его вечной жизни и вечного его счастья.

— Да, Георг, странный ты. — Старик поднялся на ноги. — Ладно уж, нарушу правило, переправлю на тот берег вас, живую троицу. Надеюсь, Бог не накажет меня за это. А то ведь он тот ещё сатрап…

— Не сатрап он, а друг и вам, и мне, и каждому. — Я положил спящего мальчика в свой нагрудный мешок и стал паковать рюкзак. — Послушайте, господин Харон, можете пообещать мне одну вещь?

— Сделаю, что смогу. Полюбил я тебя.

— Старайтесь говорить своим пассажирам что-нибудь приятное, ободряйте их, не скупитесь на ласковые слова. Им ведь так плохо было при жизни, не легче, думаю, будет и там, за рекой. Возможно, кто-нибудь из них, услышав от вас доброе напутствие, задумается, изменится и уйдёт из ада искать свой рай. Обещаете?

— Ладно уж, уговорил, постараюсь. А теперь давай свяжем ноги твоей Марте и перенесём на лодку, а то ведь её не затянуть туда. Я-то знаю норов коз, они ужасно боятся воды, даже лужи дорожные обходят стороной.

***

Обнявшись на прощание с прослезившимся Хароном, я по тропке, едва заметной в темноте, поднялся на высокий берег и расположился на ночь в полуразрушенном сарае.

Утром, выйдя из своего убежища, я едва не наступил на толстяка лет сорока пяти, лежащего навзничь на траве. Он был совершенно голым, его тщательно выбритое лицо сияло довольством и здоровьем.

— Простите, — пробормотал я и направился к Марте, что паслась неподалёку.

Толстяк поднял голову:

— Ты кто такой? И что здесь делает эта коза?

Я вкратце объяснил, откуда прибыл и почему.

— Чудеса! — покачал головой толстяк. — А я Николаус Штерн, местный шериф. Или начальник полиции, если так тебе понятнее. И, по совместительству, мэр этого славного предместья. — Он указал рукою на густые кусты, из-за которых доносились звуки проезжающих мимо автомобилей. — А каждое утро купаюсь в реке и принимаю солнечные ванны. Врачи говорят, это полезно.

Я подоил козу, развёл небольшой костёр, чтобы подогреть молоко и, пока кормил Гари, оглядывал окрестности, поросшие кустарником и редкими рощицами.

— Господин Штерн, разрешите задать вам вопрос?

— Спрашивай. — Шериф перевернулся на живот, подставив утреннему солнцу свою тюленеобразную спину и рыхлую задницу.

— Скажите, почему на здешних растениях нет плодов?

— Потому что плоды обирают ещё зелёными. Человек — неразумное и крайне жадное существо. Как увидит то, что не успел взять его сосед — тут же стервятником налетает на добычу — лишь бы другому не досталось. Надо, не надо — всё одно цапнет. А потом продаст это на рынке или дома сгноит и выбросит. Вот для чего нужны деньги: чтобы те, кто не успел хапнуть какие-нибудь вещи, покупали их у тех, кто оказался более расторопным. Обезьяны, вот кто мы такие. Разумные обезьяны, что на латыни гордо звучит: «homo sapiens».

— Значит, здесь природа такая же, как в раю, только люди другие, — заметил я.

— А что, в раю не такие же хапуги?

— Нет. Там все деревья увешаны фруктами. Люди берут себе ровно столько, сколько могут съесть.

— Да? — Шериф лёг на бок, лицом ко мне, и уставился на меня с любопытством. — И не воруют?

— Не слышал о таком. Там и дома-то не запирают.

— И чиновники там взяток не берут?

— Нет там чиновников, кроме одного мэра, да и тот ни черта не делает. И взятки ему точно никто не даст, денег-то там нет.

— Как такое возможно?

— Я же говорю: там рай.

— Да уж… — Николаус Штерн задумался, почесал ягодицу и сказал: — А ты, значит, у нас решил местечко для жизни найти?

— Сам пока не знаю, — пожал я плечами. — Дорога привела меня к вам, а куда дальше идти — ума не приложу. Наверное, придётся пока зависнуть здесь. Если позволите, господин мэр.

— Ну что ж, помогу тебе. Тут неподалёку дом пустующий есть. Хозяин недавно разбогател на перепродаже фруктов и в город перебрался. Поживёшь пока там. — Шериф, кряхтя, встал, оделся в серо-оливковую униформу, нахлобучил на голову фуражку и помог мне надеть рюкзак. — Но сначала ко мне в контору зайдём, зарегистрирую тебя по всем адским правилам. У нас здесь строго, всё по закону.

***

— А много здесь у вас детей? — спросил я у шерифа, когда, после соблюдения формальностей, он привёз меня в пустующий дом, находящийся на самой окраине пригорода.

— Нет у нас детей. Ты что, Георг, с луны свалился? Дети же в ад не попадают. 18+, вот что такое ад! Поэтому порножурналы у нас продаются свободно, девицы лёгкого поведения разгуливают по улицам, так сказать, совсем налегке, а по телевизору все программы — только для взрослых, даже утренние новости. Так что не соскучишься у нас. Вообще тебе здесь должно понравиться. Ладно, осваивайся. Если что — звони. — Он хотел уже выйти, но остановился в дверях, постоял в нерешительности и повернулся ко мне. — Да, кстати, вот тебе, Георг. — Он вынул из кобуры пистолет и протянул мне, небрежно держа его за ствол.

— Зачем это? — испугался я.

— На всякий случай. У нас, конечно, не город, но и здесь иногда шалят грабители и всякие маньяки.

— Но я не хочу никого убивать… Лучше полицию вызову…

— Бери, тебе говорю! — Николаус Штерн сунул мне в руку пистолет. — Никого ты из этого оружия не убьёшь, да это и невозможно, мы же здесь и так мертвы. Это перцово-газовый пугач. Злодеи боятся его как чёрт ладана. — Он хотел выйти, но снова развернулся ко мне. — И вот ещё что. Тебе нужны подъёмные деньги. Я и об этом позаботился. Позвонил кое-кому, пока мы были в конторе. Часа через два сюда явятся журналисты…

— Зачем?

— Ты же у нас сенсация: живой пришелец из рая, да ещё и с ребёнком!

— Но я…

— Не возражай! Тебе нужны деньги, чтобы не умереть здесь с голоду?

— Ну, допустим…

— Не «допустим», а точно нужны. Так что, когда явятся сюда эти пираньи, выйди к ним с пустой кастрюлей, литра на три, нет, лучше — на пять, поставь её перед ними и жди. И ни слова не изрекай, пока кастрюля не наполнится деньгами. А вечером я навещу тебя. Надеюсь, ты поделишься со стариной Штерном? Многого не прошу, согласен на половину. Идёт?

Я кивнул, и шериф наконец покинул меня, явно довольный адским своим человеколюбием.

***

Как и говорил шериф, часа через два после его ухода перед моим домом собрались газетчики, радио- и тележурналисты, целая толпа галдящих мужчин и женщин с видеокамерами, микрофонами, диктофонами и прочими атрибутами свободы слова.

Я бы предпочёл улизнуть от них через задний двор, но, вспомнив, что у Гари всего две дырявые пелёнки, порванный рожок заклеен пластырем, а мои башмаки давно уже просят каши, я взял себя в руки, набрался наглости и, выйдя из дома, поставил на землю кастрюлю из нержавеющей стали.

— О, это ж наш человек! — воскликнула девушка с огромным синим микрофоном в руке и, вынув из кармана брюк скомканную кредитку, бросила её в кастрюлю.

— А парень-то не промах! — поддержал коллегу щеголеватого вида старик, вытягивая из бумажника несколько купюр.

Их примеру тут же последовали другие, и минут через пять касса была уже полнёхонька.

Попозировав перед камерами с голеньким Гари на руках, я отнёс его в дом и, вернувшись к репортёрам, героически ответил на тысячу глупых и нескромных вопросов: о том, какое мороженое я предпочитаю, после того как выпью пива; люблю ли слушать музыку Альбинони, моясь под душем; читаю ли комиксы или детективные романы, сидя на унитазе; мастурбирую ли я при свете люстры или при лунном свете; если бы мне пришлось выбирать, то какой женский лобок мне больше пришёлся бы по сердцу, шатен или брюнет; занимался ли я сексом с мужчинами; что бы я сделал, если бы в тарелке супа обнаружил таракана; какого цвета воздушные шарики любил я в детстве протыкать иголкой… И т. д., и т. п.

Вечером явился Николаус Штерн, я выставил на стол кастрюлю с гонораром, и мы в четыре руки принялись считать выручку: вышло около двадцати тысяч пИнков (так в народе называются адские доллары, ведь они розовые: как сказал шериф, их цвет символизирует розовую мечту каждого жителя преисподней разбогатеть и, послав к чёрту всех, кто не понимает, что такое настоящий кайф, проводить вечность в благородном фарньенте).

— А моя мечта, Георг, — сказал он, засовывая свою долю в нагрудный карман униформы, — загорать на берегу моря. Я уже и домик там присмотрел. Вот скоплю миллион — и брошу всю эту катавасию. Послушай, а может быть, вместе отправимся туда? А то мне одному скучно. Жены у меня нет, а ты парень что надо, будет у меня друг. Только представь себе: целыми днями будем валяться на песке, купаться в тёплых волнах, вспоминать житьё на том свете, а вечерами заказывать себе шампанское и девочек… Боже, только подумаю об этом — мурашки по спине бегут.

— Хорошо, господин мэр, я рассмотрю ваше предложение.

— Да какой я тебе господин! — Он хлопнул меня по плечу. — Мы же напарники, чёрт возьми! С первого же дня сработались. Так что давай общаться по-дружески. Кстати, — он доверительно наклонился ко мне, — до миллиона мне осталось набрать всего тридцать тысяч пИнков. Надеюсь, ты мне поможешь?

— Помогу непременно, — поспешно согласился я, мечтая только об одном: как бы скорее выпроводить назойливого шерифа. Он, конечно, был хорошим человеком, душевным, но слишком уж далёким от моей цели, а цель у меня была одна — спасти Гари. Но и портить отношения с Николаусом мне не хотелось — он мог мне пригодиться. Да и жалко было обижать его. Пусть он недалёкий, тупой хапуга и взяточник, мечтающий вечно греться на солнце и услаждать своё дряблое тело едой, выпивкой и продажными женщинами, но есть в подобных ему людях и нечто притягательное. Они подкупают почти детским простодушием и тягой к искренним отношениям, к настоящей дружбе. А друг в аду, где я был одинок и беззащитен, мне бы в любом случае не помешал.

***

Прошло несколько недель моей адской жизни.

Общественность не забывала меня. Правда, после того как я принял участие в пяти ток-шоу, за что, кстати, получил неплохие деньги, интерес к пришельцу с младенцем поутих, зато ко мне началось паломничество репортёров провинциальных газет и телеканалов. Платили они гроши, с кислою миной извлекая из карманов жалкие горсточки монет, но Николаус сказал, что уклейка тоже рыба, тем более что эти унылые провинциалы делают мне рекламу, за которую сами и платят.

Когда же я спросил его, на кой чёрт сдалась мне реклама, он хлопнул меня по плечу и, подмигнув левым глазом, многозначительно произнёс:

— Реклама, дружище, в этом мире — это магнит, притягивающий пИнки. Лови момент, Георг! Ты отличный друг. Я даже начинаю подумывать, а не скопить ли нам два миллиона. Вечность-то долгая…

Однако мечты шерифа меня не занимали — я был поглощён судьбою Гари: он и в аду не вырос ни на миллиметр, разве что прибавил в весе, но и это произошло лишь потому, что у меня для заботы о нём было больше времени, чем в дороге, и я кормил его чаще и обильнее. Он растолстел, но оставался куском беспомощно-бессознательной жизни.

Мне нужно было что-то делать, искать ответ на главный вопрос: где проложена та дорога, по которой я мог бы идти к намеченной цели? Дорог в аду множество, и почти все — асфальтированные. Одни ведут в большие города, другие — в приморские центры вечных увеселений, есть там и тупиковые дороги, которые кончаются у ворот тюрем или монастырей (оба вида заведений в преисподней весьма популярны, там можно хорошенько отдохнуть от излишеств бурной жизни и подумать о законе и благодати).

Вот только где та никому неведомая дорога, что ведёт в мир взрослеющих детей? И ведь не у кого спросить. Все в аду заняты сугубо земными, то есть приземлённо-адскими вещами, и, если я заводил с ними разговор о спасении Гари и иных мирах, меня просто не слушали.

И я понял, что прочно увяз в трясине адской бессмыслицы. И в сердце моём поселилась тоска приговорённого к вечной каторге.

А дальше — хуже.

Однажды ранним утром меня разбудил телефонный звонок.

«Опять этот неуёмный Николаус! — недовольно поморщился я, вставая с кровати. — Придумал, небось, очередной способ лёгкой наживы…»

— Да, слушаю.

— Это Георг Леннер? — заскрипел в трубке старческий голос.

— Он самый, — зевнул я.

— Нам нужен твой младенец.

— Как это? — Я насторожился.

— Кажется, я выразился предельно ясно. Не переспрашивай, не бросай в сердцах трубку и не думай обращаться в полицию. Итак, слушай меня внимательно: ты даёшь нам ребёнка, а мы тебе единовременно выплачиваем десять миллионов долларов, а затем на протяжении вечности ты будешь ежегодно получать по пятьсот тысяч. Согласись, условия более чем соблазнительные для такого оборванца, и неудачника, как ты.

— Эй, на другом конце провода! — возмущённо рявкнул я в трубку, чувствуя, как у меня тяжелеют ноги, а сердце начинает метаться в груди, как загнанная в ловушку лисица. — Это ты послушай меня внимательно: а не пошёл бы ты прямиком в вонючую пасть своего любимого дьявола, мразь ты поганая!

Я бросил трубку и, дрожа от страха и негодования, начал было размышлять, что же мне делать, как уберечь Гари от надвигающейся на нас угрозы и куда бежать от этого кошмара, но тут телефон снова зазвонил.

— Я же велел тебе не бросать трубку, — сказал тот же скрипучий голос. — Тебе что, выслушать до конца трудно? Когда выскажу всё, что собираюсь сказать, тогда и бесись, придурок.

— Сам придурок!

— Ладно, оставим пока препирательства. Я-то думал, что обратился к деловому человеку, а ты… Ты даже не спросил меня, зачем мне твой ребёнок. — Он умолк, вероятно, дожидаясь, когда я задам этот, по его мнению, очевидный вопрос, но я не проронил ни слова, поэтому он продолжал: — Мы могущественная церковь сатаны. Ад, по сути, принадлежит нам. Если захотим, будем поджаривать всех вас на сковородках. Но нам этого не нужно. Сатана не садист, и мы тоже. Но он любит детишек. Он так любит их, что глядя на милых малышей, становится более общительным и покладистым. Так что мы хотим использовать твоего сына во время чёрных своих месс.

— Убийцы чёртовы! — процедил я сквозь зубы.

— Зря ты так думаешь о нас, Георг. Мы никого не убиваем и в жертву не приносим. Сатане нужны жизнь и красота. И детишки, чтобы плакать от умиления. Но, как тебе уже известно, в аду нет и никогда не было детей, твой сын — первый за всю долгую историю преисподней. Обещаем тебе, с его головы не упадёт ни один волос, он будет сыт и доволен жизнью. Единственное, что ему предстоит делать, — каждый понедельник несколько минут лежать на алтаре, освящая наши мессы своей невинностью и радуя сердце всеблагого господа нашего Люцифера.

— А если я не соглашусь? — осторожно спросил я, но сразу же уверенно выкрикнул: — И никаких «если»! Я точно не соглашусь!

— Если ты не согласишься, — спокойно прервал меня голос в трубке, — мы всё равно выкрадем твоего ребёнка, а ты не получишь ни гроша. Вот так, Георг, решай, что для тебя лучше. Времени на обдумывание даём тебе, ну скажем, три дня…

— Семь, — возразил я. Вероятно, моя решительность понравилась негодяю, и он пошёл мне навстречу:

— Хорошо, Георг, даём тебе неделю. Но предупреждаем: никаких глупостей. Любая попытка обвести нас вокруг пальца может кончится для тебя плачевно.

***

Я чувствовал себя гейзером, который вот-вот взорвётся кипящим фонтаном. Около часа не находил я себе места, ходил по дому, садился то за кухонный стол, то на диван в гостиной, то подбегал к колыбели и с тоскою глядел на Гари, которого должен был спасти… Но как сделать это, не знал.

Конечно, я никогда бы не согласился продать его даже за все богатства мира. При одной мысли о том, что он вечно будет беспомощной куклой в руках суеверных фанатиков, во мне всё хододело, голова начинала кружиться, кулаки сжимались, а сквозь скрежещущие зубы просачивались проклятия в адрес дураков, возомнивших себя вершителями чужих судеб.

Неоднократно подбегал я к телефону, чтобы позвонить Николаусу, но всякий раз спохватывался и клал трубку, так и не набрав его номера. Ведь если церковь сатаны действительно так могущественна, как утверждал звонивший мне старик, то поселковый начальник полиции бессилен бороться с нею. Более чем вероятно, что её прихожанами являются и высокопоставленные чиновники. Скорее всего, это нечто вроде элитарного клуба, правила которого выше законов государства, особенно такого насквозь коррумпированного, как Адская Республика.

Наконец, покормив Гари, я решил полежать в ванне, расслабиться и спокойно обдумать, что же мне делать дальше.

У меня был выход, не особо он мне нравился, но, если ничего другого не придумаю, придётся воспользоваться этой лазейкой, а именно: вернуться в рай и, покаявшись перед Дианой и Мэй, согласиться на то, чтобы мой сын вечно оставался игрушкой матери. Наверное, это было бы для него лучше незавидной участи религиозного экспоната, хотя, если хорошенько подумать, не намного лучше. Ведь он всё равно ничего бы не понял, очутись он в руках жрецов сатаны. Без сомнения, они пылинки сдували бы с этой живой реликвии, наняли бы ему целый штат нянек и кормилиц… А толку-то от всего этого? Гари нужно вырасти — вот что главное. Так что я должен идти…

Вот только куда?

Успокоившись от мысли о том, что у меня, в крайнем случае, есть, пусть плохой, но всё же выход из этого тупика, я вылез их ванны, вытерся, обвязал бёдра полотенцем и вошёл в спальню, где стояла не только моя кровать, но и колыбель сына.

И вдруг… То, что я увидел, отняло у меня дар речи: над колыбелью склонилась молодая женщина, по виду цыганка, и задумчиво разглядывала младенца. Её плохо было видно, так как она находилась напротив окна, залитого сиянием утреннего солнца.

И вот она поднимает голову, замечает меня, но не пугается, а говорит скорбным голосом:

— Это не он.

— Не он? — переспрашиваю я, проглотив комок.

— Это не он, — повторяет она. — Наверно, это даже хорошо.

— Что хорошо?

— Простите за беспокойство, я ухожу. — Она проходит мимо меня к двери, поворачивает ко мне голову и с бледной улыбкой кивает мне на прощание. Она совсем молоденькая, ей не больше двадцати. На её щеках сверкают слёзы. А моя грудь разрывается от внезапной горечи.

— Не уходи, — говорю я и хватаю её за руку, чуть выше запястья.

Девушка останавливается.

— А что мне здесь делать? — сокрушённо произносит она. — Ведь это не он.

Она начинает всхлипывать, затем рыдать. Я притягиваю её к себе и осторожно обнимаю. Она почти на голову ниже меня. Она прижимается лицом в моему кадыку, и мне приходится, задрав подбородок, глядеть в потолок. Её слёзы текут по моей груди, по животу и впитываются полотенцем.

— Успокойся, — говорю я, гладя её по голове, по иссиня чёрным волосам, приятным на ощупь. — Давай я налью тебе кофе. Посидишь, придёшь в себя…

— Давай, — пискнула она сквозь содрогания.

— Вот и славно, — обрадовался я, и не только потому, что у меня появилась возможность помочь человеку, сострадание к которому кололо мне сердце, но и потому, что в моё тёмное одиночество проник источник света. И пусть я не знал, кто эта девушка и что ей понадобилось в моём доме, но у нас с нею было нечто общее: она обратила внимание на Гари, и это было не праздное любопытство. Я видел, как она смотрела на него. Так смотрят на детей только люди, в глубине души накрепко связанные с ними. Вот эта загадочная связь и взволновала меня и заставила задержать незнакомку, чтобы выведать у неё тайну. Ведь в ней, в этой тайне, мог скрываться и ответ на мучительный вопрос: «как мне быть дальше?»

***

Выпив две чашки кофе, Кора (так звали мою незваную гостью) немного успокоилась, однако всё ещё была напряжена. Нервные, угловатые движения её худых рук с короткими, но удивительно тонкими пальцами говорили о борьбе в её душе противоречивых сил или о недавно перенесённом горе, от которого она никак не могла оправиться.

— Ты, наверное, считаешь меня чокнутой? — сказала она, перекатывая по дну чашки кофейную гущу.

— Ещё кофе?

— Нет, благодарю.

— Нет, Кора, я не считаю тебя чокнутой. Я думаю, с тобой случилось такое несчастье, какое редко выпадает на долю человека, тем более такого…

— Такой совсем ещё девчонки, ты это хотел сказать? — Она вскинула на меня гордый взгляд, и в это мгновение ещё больше стала похожа на цыганку. Не только её цветастые блузка и юбка, не только смуглое лицо, но и тоска и мудрость, затаённые в глубоких глазах, выдавали принадлежность девушки к этому удивительному племени. И пусть она в смущении потупилась, не выдержав моего пристального взора, но я успел заметить в ней твёрдый характер свободолюбивого человека.

Я согласно кивнул на её замечание и сказал:

— Ты само воплощение трагедии. Ты похожа на бабочку, пролетевшую сквозь огонь, опалённую и всё же спасшую свою красоту…

— Это комплимент? — криво ухмыльнулась она. — Зря стараешься. Я не стану с тобой спать.

— Нет, Кора, это не комплимент. И мне ничего от тебя не нужно. Хоть я и знаю, что нравлюсь тебе и моё утверждение, что мне от тебя ничего не нужно, неприятно кольнуло твоё самолюбие, но я не хочу притворяться…

— Зачем же ты попросил меня остаться?

— Гари — вот причина.

— Гари? Кто это?

— Мой сын.

— Этот младенец?

— Да.

— Кажется, я начинаю понимать… Послушай, свари ещё кофе.

— С удовольствием.

Я занялся кофе, а она продолжала говорить:

— Не мог бы ты рассказать мне, как оказался в аду, да ещё и с ребёнком? Я, конечно, читала статейку о тебе в одной бульварной газетёнке, но там — такая муть, что я ничего толком не поняла.

— Конечно, расскажу. Думаю, именно ты поймёшь меня правильно. А потом ты расскажешь мне, почему влезла ко мне в окно и что хотела от Гари.

— Может быть. Если ты окажешься тем человеком, которому можно довериться.

— Ну что ж, — пожал я плечами, — согласен.

Я говорил долго, Кора узнала обо мне всё, что я считал важным, начиная с раннего детства и кончая моей дружбой с Николаусом Штерном. Я даже коснулся основ своей философии и немного порассуждал об отличии рая от ада. А затем упомянул о странном телефонном звонке и решимости защищать сына до последней капли крови.

— Я, конечно, не герой, — сказал я в конце, — но, понимаешь, как-то так само получилось…

— Нет, Георг, ты настоящий герой, — возразила мне Кора. — Думаю, я могу положиться на тебя.

Потом я подогрел молоко, а девушка покормила Гари, и, когда он уснул, мы вышли в сад и сели в беседке друг против друга.

Кора закурила и, нервно выпуская из себя клубы дыма, начала говорить прерывистым, часто нарочито грубым голосом, в котором всё же проступали простодушные, почти детские нотки:

— Кажется, я знаю, что тебе нужно, Георг.

— Что? — встрепенулся я, готовый схватиться за любую соломинку — лишь бы окончательно не утонуть в трясине безнадёжности.

— Об этом позже. А пока… Ладно уж, поступлю так же, как и ты, расскажу всё, начиная с детства. Не знаю, нужно ли раскрываться настолько… Наверное, нужно. Чтобы ты лучше понял, кто я, и смог мне доверять. Если, конечно, узнав, что я натворила, не возненавидишь меня. Но я рискну, деваться мне некуда. Ведь в аду посмертном, как и в аду предсмертном, так мало людей, достойных доверия и любви, нужно цепляться даже за призрачные возможности найти друга. — Кора помолчала. Вероятно, она всё ещё колебалась. Наконец она встряхнулась, и голос её полился более гладко. — Ребёнком я была непоседливым, любознательным и крайне сластолюбивым. Меня привлекало всё, что приносит удовольствие: конфеты, варенье, жареное мясо, красивая музыка, страшные истории. Я впитывала в себя всё вкусное и интересное, как губка, брошенная в лужу. Я любила одиночество, ведь в часы уединения никто мутью своей суеты не осквернял чистый ручей моего воображения. А когда я обнаружила, что на отдельных участках моей кожи таятся сладкие бомбы невероятной силы, мир для меня и вовсе превратился в увлекательную сказку; я была принцессой, а деревья в парке, где я любила гулять — придворными на роскошном балу. А птицы в их кронах — жеманными музыкантами.

Я росла, и вместе со мною росла моя фантазия. Лет в двенадцать я представила себе, что никакая я не Яна (так назвали меня родители), а цыганка Кора, похищенная в младенчестве из табора и проданная бездетной семейной паре (словно в подтверждение этой выдумки, я была у родителей единственным ребёнком, а смуглый цвет моей кожи и чёрные волосы никак не вязались со скандинавским типом отца и со славянской внешностью матери).

Я так никогда и не доведалась, кто я такая, чьего рода-племени. В то, что меня удочерили, я не сомневалась, а правду от меня тщательно скрывали. Поэтому ничего удивительного нет в том, что в моей голове родилась романтическая история о похищенной девочке.

И я стала потихоньку, шаг за шагом превращаться в истинную дочь кочевого племени. Я изучала цыганский язык, читала всё, что могла достать, о жизни, традициях и верованиях цыган. Сведений было мало, они были разбросаны по разным источникам, зачастую искажённые или вовсе ложные, но я старалась, сильнейшая страсть гнала меня по этому пути.

Я забросила учёбу, в школе появлялась лишь потому, что у меня там была подруга, настоящая цыганка. Она-то и научила меня говорить на своём диалекте. Я освоила язык так хорошо, что даже думать начала на нём.

Подругу звали Дана, мать её была актрисой, а отец — писателем и автором многочисленных сценариев; в том числе он много писал на цыганском. Дана ввела меня в свою семью, где я скоро стала почти родной. Её мать научила меня играть на флейте, а отец, прочитав мои поэтические опыты, похвалил их и посоветовал ни в коем случае не оставлять поэзию. И главное: они вели себя со мною так, будто я в самом деле настоящая цыганка.

С подростковым максимализмом я приняла романипэ, правила и дух цыганской жизни, отвергала образ жизни родителей и многие их ценности, которые они считали естественными. Короче говоря, я стала почти неуправляемой. Со мною работали психологи и даже психиатры, но ничего не могли понять. Дело в том, что я была очень хитрая. Разделив мир на цыганскую вольницу и тюрьму людей, похитивших меня и лишивших истинных корней, и вжившись в роль, я перестала доверять «гадже», то есть нецыганам и, как шпион в стане врага, научилась притворяться, чтобы не навлекать на себя неприятностей. Войдя в кабинет психолога или психиатра, я становилась паинькой, ничем не выдавала своих тайных мыслей.

Эти сеансы только подтверждали мою уверенность в том, что мир «гадже» порочен, что они подчиняются неразумным правилам и соблюдают пустые традиции. Не хотела я жить в таком мире. Глупая, не понимала я, что ничем не лучше «белых» и что мои родители любили меня и желали мне только добра.

Время от времени я пыталась поговорить с мамой или папой, или с ними обоими одновременно, убедить их в том, что они, по сути, несчастны, что их жизнь скучна и бессмысленна, что львиную долю времени они тратят на строительство тюрьмы, в которой сами и томятся… Но эти попытки раскрыть им глаза, пробудить в них дух свободы и творчества ничем не кончались. Они называли меня фантазёркой, а отец утверждал, что это возрастное, скоро пройдёт.

В пятнадцать лет я ушла из дома. Хиппи, панки, цыгане и бездомные стали моим миром. Правда, в одиночку уйти я не посмела бы. Со мною был Берт, тридцатилетний бродяга. Это был очень добрый дядька, любил меня как родную дочь, к тому же в прошлом неплохо боксировал, так что, сам понимаешь, он оказался идеальным другом и защитником одинокой девчонки.

Но однажды, купаясь в море, Берт утонул, и я осталась одна. Куда мне было деваться? Вернуться домой? Я уже склонялась к этому, когда на автобусной остановке увидела сидящего на скамейке и играющего на гитаре красавца лет тридцати. На нём была ярко-красная рубаха и чёрные джинсы. Таких соразмерных фигур, как у него, таких красивых лиц видеть мне ещё не приходилось. Я подсела к нему и, не успела мелодия замереть во чреве его гитары, как я уже была влюблена по уши.

— Ты куда едешь? — спросил он меня по-цыгански, на балтийском диалекте. Надо же, он принял меня за свою! Я чуть не задохнулась от восторга.

— Да вроде бы никуда. Я тебя слушаю.

Он рассмеялся:

— Да уж, оказывается, ты умеешь слушать глазами?

— Не думаю…

— Ты же меня облизала, объела, обглодала своими большими цыганскими глазами, девочка. Что, понравился я тебе?

Я промолчала. Слёзы мешали мне видеть, а дрожь не позволяла говорить.
— Чья ты будешь? — вновь обратился он ко мне.
— Ничья.

— Так уж и ничья?

— Я Кора. Когда я была младенцем, меня выкрали из табора и продали «гадже».

— Вот как? — Он ухмыльнулся и как-то странно покачал головой. Наверное, и он решил, что я не совсем в своём уме. — А где ты живёшь?

— Везде.

— Не слишком ты разговорчивая, Кора. Ладно, пока, красавица. Мне пора. Мой приятель, похоже, не придёт. Послушай, если здесь появится бородач с круглой, красной физиономией и спросит Лексу, скажи, чтобы он катился ко всем чертям.

Он встал и пошёл к стоянке легковых автомобилей у торгового центра. А я сидела, придавленная, примагниченная к скамейке, и не могла двинуть ни ногами, ни руками — только со слёзною тоской глядела вслед уходящему красавцу. Мне было всего шестнадцать, я была дурочкой, но любить мне хотелось по-настоящему, по-цыгански.

Вдруг какая-то сила, похожая на горячий вихрь, сорвала меня с места и понесла, понесла…

***

— Да, его звали Лексой, — продолжала рассказ Кора, — и он был утончённо, божественно красив, и он на своём автомобиле вёз меня к себе домой.

Ехать пришлось долго. Лекса жил на небольшом острове. Он сказал, что это его остров. Он ввёл меня в добротный каменный особняк, не оштукатуренный изнутри, а как будто нарочно оставленный неотделанным, грубым, похожим на пещеру.

— Здесь ты будешь жить, — сказал он, закрыв за мною входную дверь. — Я решил: раз уж ты ничья, то будешь моей.

В ту же ночь я стала женщиной, женой самого красивого в мире мужчины. Я наконец получила то, о чём мечтала столько лет, но все мои романтические представления о любви рассыпались в прах под грубыми ласками мужчины. Он овладел мною безжалостно, словно я была шлюхой, а он — изнывающим от похоти разбойником. Я так испугалась! Но я была полностью в его власти и душою, и телом. Я даже мысли не допускала, что он может быть хоть в чём-нибудь плох. О, в постели он был бешеным вепрем! Я почти сразу смекнула, что не стоит сопротивляться ему, и он унёс меня, безвольную и согласную на всё, в саму преисподнюю. Думаю, именно такая послушная женщина ему и была нужна. По крайней мере, он остался мною доволен, а на следующий день в знак восхищения своей «маленькой Корой» привёз мне бриллиантовое колье. Он был сказочно богат, мой Лекса.

Мы не венчались и не стали узаконивать брак иным образом. Мы не играли свадьбу — мы просто жили вместе, и я свято верила в то, что только смерть разлучит нас. Так оно и случилось…

Вскоре я забеременела.

— Рожать будешь дома, — сказал мне Лекса, и когда приблизился срок, привёл к нам повивальную бабку. Оказалось, что она разбирается в акушерстве не хуже дипломированных медиков. Возможно, она и была когда-то настоящим врачом. Она принесла с собою множество всяких инструментов и приспособлений, которые могли бы понадобиться в случае трудных родов, а одну из комнат превратила в родильную палату, где я и разрешилась от бремени. Теперь нас было трое: Лекса, я и наш сын Алеко.

Но счастье моё, пусть не такое, о каком я грезила, и всё же счастье, то есть сожительство с любимым человеком, да ещё и усиленное материнством, длилось недолго.

Однажды к Лексе приехал его младший брат Ёза.

Я сказала тебе, что мой муж был самым красивым мужчиной, но это не совсем так — его брат был ещё красивее. И печаль в его огромных глазах казалась особой, манящей, обещающей не плотские наслаждения, а погружение в глубины поэзии. Ёза был певцом, божественно исполнял испанские, итальянские и литовские песни. А ещё он писал чудесные стихи. Ростом он был ниже Лексы, зато талантом превзошёл его на целую голову. И мне показалось, что мой муж, при всей своей нежности к брату, завидует ему.

Ёза гостил у нас уже больше двух недель, когда, вернувшись домой поздно вечером навеселе, Лекса сел на край нашего с ним брачного ложа (я уже легла) и сказал раздражённо и с горечью в голосе:

— Скажи мне, только честно: вы с моим братом за моей спиной ничего такого не делали?

Я испугалась — я никогда не думала о Ёзе как о любовнике, да это почти бесплотное существо невозможно было представить себе занимающимся любовью. Он был для меня совершенным воплощением артистизма, красоты и творчества, презревшего всё земное и устремлённого в небо. И я сказала об этом мужу.

— Я тебе не верю, — процедил он сквозь зубы, резко встал и, не оглянувшись на меня, вышел вон.

Ночь я провела в одиночестве. Такое и раньше случалось — время от времени Лекса отлучался на несколько дней, а то и на неделю. У него по всей стране были какие-то дела, я в них не вникала, а он мне никогда не рассказывал, чем занимается и откуда у него столько денег. Вообще он был необщительным человеком, друзей у него, как я поняла, не было; по крайней мере, ни разу нас никто не посетил, если не считать его брата и сестры, приезжавшей к нам пару раз из Лондона.

Но именно в ту ночь, окружённая зловещей тишиной, я по-настоящему испугалась и начала догадываться, что больше уже не быть мне счастливой.

Утром я обнаружила, что ни Лексы, ни Ёзы дома нет. Служанка, глуповатая толстушка лет сорока, не знала, где они. И мне стало тревожно, как будто одиночество, явившись однажды в моё сердце, отказывалось выйти и утвердилось в нём навечно.

Я бы сошла с ума от жутких предчувствий, если бы не заботы об Алеко. Но и он в тот день казался мне чужеродным предметом в обнажённой ране моего отчаяния. Впервые после родов я подумала: а нужен ли мне этот ребёнок? И мысль потекла дальше: а нужен ли мне такой муж? Я терпела его грубость, его упрёки, оскорбления, грязные, обидные намёки, вот теперь приходится терпеть его неверие в мою полную ему преданность. А мысль продолжала растекаться, заполняя пустоты моего очарованного, загипнотизированного сознания и действуя на него отрезвляюще: а нужна ли мне такая любовь?

Ответы на эти вопросы были очевидны, до жестокости ясны, но мне было страшно произнести простое слово «нет», я долго колебалась — и вот я его произнесла: нет, мне всё это не нужно. Глупая девочка поторопилась вкусить счастья — и отдала свою жизнь во власть бездушного человека, настоящего садиста. Мечтая о свободе, я сама построила свою тюрьму. И теперь не знала, в которой стене замурован выход.

В тот же день я решила бежать. Оставить всё это дьявольское богатство, покинуть даже своего ребёнка. Какая я мать? — думала я, обливаясь слезами. — Я оказалась пустоголовой самкой, и теперь материнский инстинкт держит меня в узилище. А если взять с собой Алеко, украсть его? Ради чего? Ради того же инстинкта? Что хорошего увидит он от бездомной матери, разочаровавшейся в жизни и возненавидевшей его отца? Затем я подумала: а в чём, собственно, виноват Лекса? Разве это он соблазнил меня? Или взял меня силой? Я сама легла под него, вообразив себе сказку о любви Золушки к прекрасному принцу. Боже, какие банальности порою больно бьют нас и рушат многообещающие судьбы! Какая же я дура!

Итак, я решила бежать. Но как и когда? И что делать с сыном? Без ответов на эти вопросы я не могла ничего предпринять. Нужно было морально подготовиться и дождаться благоприятного дня, — на этой мысли я и успокоилась.

Вечером вернулся Лекса. Он был грязный и растрёпанный, но не пьяный. Он посмотрел на меня глазами затравленного волка, опустился в кресло и включил телевизор.

— Привет, — виновато произнесла я, чувствуя, что моя решимость удрать тает при виде этого уверенного в себе демона с внешностью ангела. И я со страхом подумала, что стала зависимой от мужа, от его нежности и грубости, от его доверия и ревности, от запаха его тела, от цвета его глаз…

— Почему ты не спросишь меня, где Ёза? — ледяным голосом проговорил муж, не отрывая глаз от экрана.

— А где он?

— Что, беспокоишься о нём, о своём ненаглядном?

— Прошу тебя, милый, прекрати! — воскликнула я. — Мне страшно!

— А мне не страшно сознавать, что моя жена милуется с другим? — Он обжёг меня гневным взглядом.

— Ты ошибаешься! Ни с кем я не миловалась!

— Ошибаюсь, говоришь? Может быть, и ошибаюсь. Но это уже не важно. Больше этот поэтик не явится сюда соблазнять чужую жену…

— Что ты с ним сделал? — Меня всю затрясло, я начала догадываться, на что намекал Лекса.

— Почему ты так разволновалась? — Его лицо исказилось кривой усмешкой. — Ты же говоришь, что не любишь его.

— Я люблю только тебя.

— Докажи!

— Чем доказать?

— Скажи: будь проклят Ёза и пусть горит он в аду!

— Нет, я такого не скажу!

— Но если ты не любишь его, какая тебе разница, в ад попадёт он или в рай? Разве не я тот единственный мужчина, кому ты желаешь только добра?

— Он твой брат…

— Был братом. Больше не будет.

— Ты его убил?

— А ты как считаешь?

— Нет, не верю! — Я подбежала к нему и упала перед ним на колени. — Скажи, что это неправда!

— Правда. Такая же правда, как и то, что этот гадёныш был твоим любовником.

— Нет!

— Прокляни его — и я забуду твою неверность. Ведь я люблю тебя. Ну же! Что молчишь?

— Я не могу…

— Значит, я прав. А ты… Ты шлюха. Ты грязь у меня под ногами!

Он пнул меня так сильно, что я распласталась на полу. Затем он вскочил на ноги, расстегнул брючный ремень, сдёрнул его с пояса и принялся остервенело хлестать меня. Я прикрыла голову руками и умоляла его сжалиться надо мною, но он меня не слушал. Я получила столько ударов, что всё тело жгло, как будто меня подвесили над костром. Наконец, исчерпав скопившуюся в нём злобу, он изнасиловал меня, не забыв перед этим надеть презерватив.

— Ты, наверное, не знала, что у Ёзы ВИЧ? — сказал он, завершив своё гнусное дело. — Теперь мне страшно даже касаться тебя. Какая после этого ты жена?

Поднявшись на второй этаж, он принял душ, переоделся и куда-то ушёл, оставив меня наедине с невероятной болью.

Ссадины и следы от побоев зажили на мне удивительно быстро, зато сердце не зарубцовывалось, душа, избитая жестокостью и непониманием человека, которого я продолжала любить, корчилась в самом настоящем аду. А сознание моё начало раздваиваться: попеременно я то строила планы побега, то искала средства вернуть любовь и доверие мужа; я то уверяла своё сердце в том, что способна оставить ребёнка, то уверяла себя в полном своём бессилии, в невозможности вырвать образ сына из исстрадавшейся груди.

***

— А потом Лекса изменился, — продолжала рассказ моя гостья. — Он попросил у меня прощения, купил мне много всяких золотых и бриллиантовых побрякушек, обещал, что всё у нас наладится, что не сомневается в моей верности и что ничего плохого с братом не делал — просто тот уехал в Аргентину сотрудничать с одной цыганской музыкальной группой. Много чего наговорил мне муж, но я ему не верила. Любовь к нему ещё не умерла, она стонала во мне, изувеченная и распятая, но наивной девочки, возомнившей себя свободной как ветер цыганкой, больше не было. Я превратилась в озлобленную волчицу.

Остров, на котором стоял наш дом, был скалистый, а в одном месте он был как бы резко обрезан: от моря его отделял высокий крутой обрыв. Недалеко от этого обрыва стояла каменная ротонда. Мы часто проводили там вечера, любуясь великолепными закатами.

Однажды Лекса, нарядившийся в костюм тореро, вошёл в детскую, где я вязала Алеко шерстяные носочки, взял на руки сына и сказал мне приветливо, как будто между нами никогда не было размолвок:

— Чудесный вечер сегодня, Кора. Пойдём на наше место, отпразднуем примирение.

Я встала. Я не верила ему, и всё же слабенькая надежда сверкнула в душе.

— Погоди, сначала переоденусь…

— Зачем? Ты и так прекрасна. Настоящая цыганка. А я нарядился так только потому, что сегодня мне предстоит сражаться с быком своего страха. Надеюсь, он больше не подцепит меня коварными рогами.

В ротонде, на мраморном столе, были расставлены бутылки вина, тарелки с закусками, а посреди стола возвышалась узкая хрустальная ваза с тремя причудливыми орхидеями.

Я хотела уже войти в беседку и сесть за стол, но Лекса, держа на руках Алеко и прижимая его к груди, приблизился к краю обрыва.

— Смотри, какое чудесное сегодня море! — крикнул он мне. — Кора, дорогая, иди сюда! Я подарю тебе это море, а потом… Но всё по порядку.

Я подошла к нему.

— А теперь ты прыгнешь в эту бездну, — просто, как будто обсуждая достоинства салата, сказал Лекса.

— Ну и шуточки у тебя! — Я отступила от края.

— Нет, милая, ты не поняла: шутки кончились, началась настоящая ответственность. Ты должна ответить за свои злодеяния. Так что либо ты прыгнешь, либо я брошу туда нашего сына. — Он приподнял Алеко и держал его на вытянутых руках над самым обрывом. Ребёнок заплакал.

— Нет, Лекса! — воскликнула я. — Ты не сделаешь этого!

— Не сделаю, если ты прыгнешь. Избавь же меня от лживой, подлой жены. Ты надоела мне, Кора, ты растоптала моё доверие к тебе. Я мог бы выгнать тебя из дома, но, боюсь ты, придя в себя, начнёшь бегать по судам, требуя, чтобы тебе вернули ребёнка. А он мой, Кора, я его отец, а ты никто, просто шлюха. Но у тебя есть выбор: либо ты останешься жить, либо он…

Мне показалось, я нашла выход из этого безвыходного положения, и я поспешила воспользоваться им:

— А ты не думаешь, что, если ты бросишь Алеко, я пойду в полицию — и тебя посадят за убийство?

Лекса рассмеялся — холодно, невесело, жутко:

— В полицию? Да кто поверит сумасшедшей, которая, возомнив себя цыганкой, удрала от родителей, а потом в порыве безумия швырнула в море своё дитя?

— Негодяй! — прошептала я.

— Это твоё мнение, — возразил Лекса, снова прижав к груди испуганного мальчика.

— Если хочешь, чтобы я исчезла — я исчезну. Но не так.

— Только так! — Он был неумолим.

— Хорошо, дай я подумаю, — пробормотала я, едва владея языком.

— Что ж подумай. — Он отошёл от обрыва и стал укачивать Алеко и успокаивать его ласковыми словами. Но не было в этих словах ни любви, ни жалости. Мне показалось, что передо мной не человек, а робот, запрограммированный на садизм.

Я села за стол, налила бокал вина и трясущейся рукой, разбрызгивая вино на лицо и кофту, в несколько глотков осушила бокал. И почувствовала облегчение. И в моём измученном, замутнённом сознании начали вырисовываться контуры двери, за которой меня ждала свобода. Я выпила ещё один бокал, потом ещё один. У меня закружилась голова, я больше ничего не боялась.

— Ну что, Кора, ты готова?

Я оглянулась: Лекса вернулся к обрыву. Он был настроен решительно. Ему не терпелось убить меня — и он меня убьёт, в этом не могло быть сомнений. Убьёт так же хладнокровно, а возможно, и с удовольствием, как убил своего родного брата.

Я встала и нетвёрдой походкой, зато с твёрдым решением в окаменевшем сердце двинулась к обрыву. И, вместо того чтобы прыгнуть, толкнула в пропасть мужа. Убила его вместе со своим сыном, своим малышом, который мог ожидать от плохой матери чего угодно — только не этого…

***

Кора умолкла и некоторое время сидела, закрыв лицо ладонями. Затем она вынула из-за лифчика кружевной платок, тщательно протёрла заплаканное лицо и срывающимся голосом произнесла:

— Прости меня, Георг. Ты, наверное, презираешь меня после того, что услышал…

— Успокойся, девочка. — Я перегнулся через стол и погладил её по голове. — Я понимаю тебя. Уж поверь, ни капли презрения к тебе нет в моём сердце. Презирает или запечатывает осуждением чужую душу лишь тот, кто не может понять её. Ненавидит тот, кто не видит. А я вижу тебя. Не зря же я сравнил тебя с бабочкой, пролетевшей сквозь огонь.

— Но я убила своего сына! — Кора бросила на меня взгляд умирающей лани. — Разве можно понять это и принять? Я не верю тебе!
Я улыбнулся: передо мною сидела маленькая девочка, которая вообразила себе, что она уже взрослая и может безошибочно судить о мироустройстве.

— Послушай, малышка…

— Я не малышка!

— А я сейчас докажу тебе, что ты мала и невинна, простодушна и глупа. Вот скажи мне, почему ты до сих пор жива?

— Ума не приложу.

— А ты подумай. Если ты такая мерзкая и достойная презрения и ненависти, почему Бог не растёр тебя в пыль и не растоптал в гневе? Или не испепелил, чтобы от тебя остался только дым?

— Не знаю, — пожала она плечами.

— А я знаю. Потому что ты его драгоценность, ты частичка его любви, его сострадания. Ты ценнее всех звёзд и планет вместе взятых. Он и создал этот мир для тебя, для твоего спасения, для вечного твоего счастья. Он не казнил тебя за грехи и злодеяния, он знает, что рано или поздно ты начнёшь восхождение к совершенству. Да ты уже начала это восхождение. Ты приближаешься к божественной сути, заложенной в тебе, как и в любом другом человеке. А пока ты всего лишь ребёнок, не понимающий, куда идти. Но ты обязательно повзрослеешь…

— Интересный взгляд на мир, — сказала Кора. — Ты узнал об этом в раю?

— Да. Старушка по имени Вероника, я рассказывал тебе о ней, именно она научила меня видеть Бога в мире и особенно в людях. Да я и сам многое понял. Послушай, малышка, я ведь тоже совершил гнусный поступок: я украл сына у его матери.

— Но это было необходимо, а я…

— Какая разница, необходимо или нет! Факт остаётся фактом: я совершил зло. Как и ты. Да, я согласен, наши случаи различны, но взгляни на свой поступок со стороны, с моей точки зрения, а если можешь — с точки зрения Бога. Тобою руководило безумие отчаявшейся женщины. Садист довёл твой легко ранимый рассудок до помрачения. Ты действовала уже не как сознающий свою ответственность человек, а как прижатая к земле змея: ты укусила ту непреодолимую силу, которая хотела тебя раздавить. Ты ослепла, Кора. Так что прекрати судить себя, оставь суд небесам. Ты и попала сюда, чтобы всё начать с чистого листа. Да, кстати, как ты очутилась здесь?

— Погибла.

— Но как?

— Совершила поступок, достойный Иуды Искариота. Постыдный поступок. Когда туман в голове немного рассеялся и я осознала, что натворила, я просто бросилась в пропасть вслед за своим ребёнком. Я не могла больше выносить ни страданий, ни своей низости. Помню, как ветер засвистел у меня в ушах, а в голове вспыхнула всего одна мысль, один короткий вопрос: «И это всё?»

Очнулась я на берегу реки. Какой-то хмурый старик в ветхом одеянии поднял меня с земли, помог мне войти в лодку и переправил на другой берег.

Сначала не было во мне ни силы воли, чтобы осуждать себя, ни желания что-нибудь сделать, как-нибудь исправить своё жалкое состояние. Ничего мне не хотелось. Я просто шла по дороге мимо этого посёлка, пока не очутилась в городе.

Я была голодна, но у меня не было денег. Тогда я доплелась до сквера, села на скамью и стала обдумывать, что же со мною случилось. Так хотелось мне назвать всё, что произошло в доме Лексы, сном! И жалкий свой брак, и беременность, и роды, и сына, и все пережитые мною унижения, и особенно то, что я сделала на краю обрыва… Но я понимала, что никогда не смогу считать сном ту жизнь. Я часто слышала, как люди называют её иллюзией, игрой воображения, сновидением… Нет, они не правы. Жизнь — это больше, чем просто существование, это то, что намертво впечатывается в душу. От этого клейма не избавиться — вот что самое печальное. Здесь, в аду, я видела многих, кто в совершенстве владеет искусством самообмана. Они легко доказывают себе и другим, что к прижизненным своим делишкам не имеют отношения. Мол, это были не они или это были просто их сны. А я так не могу. А ты советуешь мне не презирать себя за совершённые там злодеяния…

— Да, советую! — Я начал терять терпение: эта девушка вбила себе в голову, что она чудовище, и сколько ни доказывай ей, что она всего лишь неразумное дитя, ничего не получается. — Я не говорю, что необходимо забыть сделанное, я хочу, чтобы ты простила себя, как простил тебя Бог, а вслед за ним и я.

— Но не зря же я попала в ад.

— Не зря. Но ад не наказание. Просто ты сама хотела попасть сюда, вот тебя и примагнитило именно к этому месту. Как рыбу, вынутую из реки, тянет обратно в воду, так и тебя потянуло в тот мир, с которым ты была в ладах. Твои духовные жабры могли дышать только этой водой. Ты была кусочком головоломки, подходящим только к аду. Понимаешь меня?

— Кажется, понимаю, — смиренно согласилась Кора. — Да, я многое начала здесь понимать, особенно когда встретила Санчо. Так зовут старика бездомного. В тот первый день он подсел ко мне на скамью и поделился со мною своим ужином, а потом много дней опекал и защищал. Он не любит разглагольствовать, зато как красноречиво умеет молчать!

А потом я увидела на тротуаре брошенную кем-то газету. Я бы не обратила на неё внимания, если бы не заголовок: «Он принёс в ад младенца». Я схватила газету и впилась в неё глазами. Фотография была нечёткая. Когда фотограф нажал на затвор камеры, ребёнок успел слегка повернуть головку, и невозможно было опознать его. Зато твоё лицо удалось на славу. Другой прочитал бы эту статью и забыл: какой-то сумасшедший бросил райское блаженство и подался в ад — что из того? Но именно эта нелогичность заставила меня задуматься. И я вбила себе в голову, что мледенец — это и есть убитый мною Алеко. И решила исправить содеянное, сделать всё, чтобы мой сын был счастлив хоть в раю, хоть в аду… Я почему-то была уверена, что ты его выкрал. Оказывается, я угадала. Вот только, дурёха, перепутала годовалого Алеко с совсем крохотным Гари.

— Немудрено, — ухмыльнулся я. — Он здесь здорого поправился.

Кора понимающе улыбнулась мне в ответ и продолжала:

— Я хотела проникнуть в твой дом ночью и унести младенца, но потом подумала, что прежде нужно взглянуть на ребёнка при свете, а то вдруг он окажется другим. Так и случилось.

Вот, пожалуй, и всё. Ах нет, постой, теперь я расскажу тебе кое-что, что заставит тебя плясать от радости. Не знаю, правду ли сказал Санчо, но придётся поверить ему на слово. Вообще-то этому доброму старику можно доверять. Он сказал мне, что, если идти по дороге, что тянется вдоль реки на север, то непременно выйдешь из ада. Ему давным-давно поведал об этом человек, пришедший по той дороге. Зачем, куда и откуда он шёл, я у Санчо не додумалась спросить, но, полагаю, нам это сейчас не нужно. Главное ведь — дорога, как я поняла из твоего рассказа. — Кора схватила меня за руку. — И я хочу, чтобы ты взял меня с собой.

Услышав эти слова, я вскочил на ноги, обнял свою гостью и горячо расцеловал её. А она не была против этого нескромного проявления радости.

***

Мы вернулись в дом, и, пока Кора занималась малышом, я позвонил Николаусу Штерну. Только он мог помочь нам незаметно выскользнуть из ада. Я подозревал, что за мною следят шпионы сатанистов, и мне нужно было надёжное прикрытие.

— Это ты, Георг? — послышался в телефонной трубке неунывающий голос шерифа. Как же дорог был мне в те минуты этот голос!

— Привет, Санта Клаус! Дельце наклюнулось нехилое. Тысяч на пятнадцать, а то и двадцать. Можешь подъехать?

— Лечу! Минут через десять буду у тебя.

Когда Николаус явился, я включил на полную громкость радио и, наклонившись к его уху, сообщил ему о звонке из церкви сатаны и моём намерении бежать.

— Пойдём в мою машину, — сказал он, выслушав меня. — Там нас не подслушают.

Мы забрались в его старенький пикап.

— Значит, вот как дело обернулось, — озабоченно произнёс шериф, вынул из нагрудного кармана несколько купюр и стал размахивать ими перед моим лицом. — Это чтобы наблюдатели подумали, что у нас с тобой денежные разборки, — пояснил он, достал из бардачка целую пачку пИнков и принялся отсчитывать по три-четыре кредитки и раскладывать их на сидении по стопкам. — Хорошая маскировка никогда не бывает лишней.

— Значит, и ты считаешь, что дело дрянь?

— Хуже не придумаешь, — сокрушённо покачал он головой, продолжая судорожную перетасовку десятидолларовых бумажек. — Эта церковь — раковая опухоль ада. Все их боятся. Даже министры и президент. Даже толстосумы.

— Как же мне улизнуть от них?

— Не дрейфь, парень! — Николаус хлопнул меня ладонью по плечу. — Эти изуверы хоть и хитры, но шериф Штерн хитрее. Правда, жаль, что ты уходишь… Только я нашёл настоящего друга… Ну, да ладно… Может, ещё встретимся… Вот что мы сделаем. Я соберу у себя кое-какие вещички, ну, рюкзак, палатку… Кстати, что это за красавица у тебя хозяйничает?

— Она пойдёт со мной.

— Надо же! Молодец! Из рая принёс сына, а из ада уводит такую кралю!

— Да она просто моя подруга…

— Конечно, дружище, я всё понимаю, можешь не объяснять старому развратнику, где какая дырка находится. Но вернёмся к делу. Короче говоря, соберу я вещички, а потом вон в том доме, да, том, сером, устрою небольшую вечеринку для друзей и сослуживцев. Для этого мне не помешали бы денежки…

Я вынул из кармана толстую пачку долларов:

— Бери, мне они уже не понадобятся.

— Ты уверен? — Николаус взял у меня деньги и покрутил их в руке. — Ну, спасибо, друг.

— А зачем вечеринка?

— Для маскировки. Вот смотри: свой пикап я поставлю в тень. Ночью вы пройдёте задними дворами и влезете в кузов. Там будет лежать кусок брезента. Накроетесь им и замрёте. А я тем временем сделаю вид, что получил срочный вызов, оставлю гостей бражничать, а вас отвезу подальше отсюда. Значит, дорога вдоль реки на север, я правильно понял?

— Правильно. Знаешь что, Николаус, спасибо тебе.

— Не за что, друг. Это тебе спасибо. Доказал мне, что и в аду можно встретить светлого ангела. А сейчас ступай к своей цыганочке, готовьтесь к ночному приключению. И не забудь: ровно в двенадцать ночи вы должны быть в моей машине.

***

Ровно в двенадцать ночи мы уже лежали в кузове пикапа под брезентом, воняющим выхлопными газами. Труднее всего было поднять туда Марту. Я боялся, что она станет блеять, а за ней подтянется и хныканье Гари, но всё прошло тихо и чинно.

И вот наконец взревел двигатель — и бегство из преисподней началось.

Добрый Николаус положил в кузов мягкие матрасы, но, несмотря на это, нас нещадно трясло и подбрасывало. Я прижимал к груди сына и молил Бога послать ему крепкий сон или хотя бы заразить его временной хрипотой. Ведь если полицейская машина разродится вдруг воплями младенца, далеко уйти нам не удастся.

Однако, слава и хвала Всевышнему, а также особая благодарность Гари и Марте! И, конечно, Николаусу Штерну! Мы благополучно выехали из посёлка. Ещё пара десятков километров — и пикап замер.

— Всё, ребята, — послышался голос шерифа. — Дальше вам придётся идти на своих двоих.

Мы выбрались из машины, сгрузили козу и два рюкзака и огляделись по сторонам. В свете луны отчётливо виднелись ветви деревьев, увешанные крупными плодами.

— Вот это место! — восхитился Николаус. — Здесь же настоящий Клондайк! Я на этих фруктах целое состояние хапнул бы!

— Но почему никто не догадался сделать это раньше? — удивился я.

— Потому что эти места считаются проклятыми. Говорят, здесь водятся прыгающие змеи и смертельно ядовитые летающие жабы.

— Смертельно? Неужели мёртвые боятся умереть от яда каких-то жаб?

— Ты не умирал и в ад не попадал, — возразил Николаус, — поэтому не понять тебе нас, местных жителей. Не смерти боимся мы больше всего, а боли. Вот я произношу слово «боль» — и всё во мне холодеет от ужаса. Наверно, это потому что в той жизни было нам очень и очень больно. Уверяю тебя, Георг, я бы ни за что не поехал по этой дороге, если бы вас не нужно было спасать.

— Значит, ты герой! — Теперь уже я похлопал его по плечу. — Послушай, а может быть, с нами пойдёшь?

— Нет, Георг, не любитель я путешествовать в неизведанное. Моё место — там, где есть жратва, выпивка и женщины. Не философ я, дружище, а простой грешник без амбиций и тщеславия. Зато я твёрдо усвоил одну вещь и хочу, чтобы и вы её запомнили и Гари передали, когда вырастет: где твой ад, там и твой рай.

***

— Какие здесь красоты! — сказала Кора, когда, ближе к вечеру, мы остановились на ночлег на высоком берегу реки. — Значит, мы уже не в аду? Интересно, как называется это место…

Я пожал плечами:

— А какая разница? Знаешь, девочка, я убедился, что там, где нет людей, там нет ни ада, ни рая. Вот захотим мы с тобой — и насадим здесь свой личный эдем. Или образцовую преисподнюю построим.

— Ты думаешь, я смогла бы жить в раю?

Я рассмеялся.

— Смешная ты! Жить бы ты могла и на луне, и на Марсе, и в тёмной пещере. Но вопрос не в том, где, а КАК! Пойми же ты, наконец: человек идёт по земле и несёт свой ад туда, куда приходит. Кто бы ни встретил, ни приютил его, он, желая отблагодарить добрых людей, заключает их в свои адские объятия, и не потому что он злой, плохой, негодный, а потому, что ничего другого у него нет. Он болен своим адом, он переносит эту чуму, заражая всех. Он хочет быть добрым, но его дыхание насыщено тлетворной серой.

— Значит, выхода из ада нет?

— Многим кажется, что выхода нет, что их зло вечно. И это только потому, что носитель ада заботится только о себе и плевать хотел на тех, кто рядом. Тянется к людям, жить без общества не может, но при этом никого не любит, никого ему не жаль, дай ему волю — возьмёт в руки автомат и пойдёт уничтожать своих врагов. А друзей заставит целовать ему ноги. Но рано или поздно приходит к этому эгоисту странная мысль. Или некий незнакомец говорит ему нечто невразумительное, но именно эти слова заставляют бедолагу задуматься, вспомнить чистый ручеёк на опушке леса; ладони матери, купающей его в корыте; красивую игрушку, которую он подарил соседскому мальчишке, сыну бедняков; руку, протянутую ему другом, когда провалился он в колодец… И ад в этом человеке, кстати, не зря названный в Писании тьмою кромешной, озаряется первым лучиком рассвета, ещё робкого, боящегося открыть глаза, но уже живого. Так что из ада может выйти любой. Даже обугленное злодеяниями сердце преступника в один прекрасный день засияет новорождённым солнцем.

— Всё это звучит красиво, — возразила Кора, — но мне-то как быть? Что делать? Я же типичный представитель преисподней.

— Ты уже сделала первые шаги. Ты осознала, что совершила преступление, ты намеревалась хоть как-то исправить положение, ты доверилась мне, и я ответил тебе полным доверием, ты так нежна с Гари, ты идёшь в поисках лучшего места, а на самом деле ищешь себя. Ты понимаешь, что жестока была с родителями, что, думая только о себе и боясь потерять предмет своей болезненной страсти, своей слепой любви, осталась с садистом Лексой и даже родила ему сына. Чего большего хочешь ты от себя? Стать святой? Не беспокойся, ты ей обязательно станешь, но только в вечности. А если будешь торопить своё сознание, насиловать душу — снова окажешься в аду. Несчастные нетерпеливцы ломают свою сущность, отказываются от одной жизни ради другой. Но, как видишь, жизнь одна, что в том мире, что в этом. Отказавшись от себя там, мы не найдём покоя здесь. Торопятся люди, словно не доверяют Творцу. А потом удивляются: а где же обещанный рай? Я же так старался, так презирал свою сущность! Так что, дорогая Кора, не спеши, не терзай своё бедное сердечко скороспелыми мыслями, даже если тебе кажется, что грязь глубоко въелась в твою душу…

— Но я и в самом деле грязна!

— Я тоже, чёрт возьми! Но мне некогда думать о своих грехах и пороках, у меня дело важнее: я спасаю Гари. Всё остальное — на вторых и третьих ролях.

— И я тоже?

— И ты тоже.

— Спасибо за откровенность.

— Разумеется, ты не могла не обидеться. Ты ревнуешь, тебе неприятно, что я не считаю тебя центром вселенной. А знаешь ли ты, что вселенная бесконечна?

— И что из того?

— А то, что у бесконечности не может быть центра. Вот так. Центром является каждый из нас. Поэтому все мы равны и равноправны.

— Но Гари для тебя важнее.

— Да. Но не потому что я считаю его центром вселенной. Моя любовь несёт его на своих нежных ладонях, её руки заняты его спасением. Всё остальное может подождать, а мой сын…

— А я-то, дура, собралась уже признаться тебе в любви… — Кора заплакала.

— Ну и признайся.

— Человеку, который не любит меня? Нет уж, я это уже проходила в той жизни.

— Знаешь, что ты сейчас делаешь? Пытаешься опутать меня своей адской паутиной, связать мою волю по рукам и ногам, присвоить меня, как когда-то присвоила Лексу. Прошу тебя, одумайся, не повторяй непоправимых ошибок!

Кора ничего мне не ответила — просто отвернулась от меня и занялась приготовлением печёных яблок.

Подобных споров возникало между нами множество. Иногда мы даже ссорились и подолгу не разговаривали друг с другом. Кора явно была влюблена в меня, да и я полюбил её, но она никак не могла отделаться от романтического своего эгоизма. Она понимала, что главное для нас — найти место, где Гари будет расти, но всё равно ревновала меня к нему. Хотя мы с нею, пока шли по дороге, ни разу даже не поцеловались по-настоящему. Спали мы в одной палатке, но ни я, ни она не делали и намёка на необходимость сближения. Наверное, ей мешала моя зацикленность на ребёнке, ведь, пройдя сквозь муки любви к Лексе, она не хотела больше одностороннего чувства и ждала от меня любви безусловной, не разделённой ни с кем другим. А меня настораживало именно это её хищническое желание владеть мною безраздельно. Поэтому, любя друг друга, мы никак не могли сойтись на пятачке полного взаимного доверия.

***

Однажды на большой поляне, в стороне от дороги, мы увидели шесть или семь хижин сплетённых из ивовых ветвей, крытых дёрном и стоящих полукругом. На площадке перед хижинами с весёлым смехом и громким визгом бегало не меньше дюжины голых детей лет девяти-десяти от роду. Немного поодаль, ближе к дороге, длинноволосый бородач, чьё тело было прикрыто лишь сплетённой из соломы набедреной повязкой, ошкуривал топором бревно. Перед одной из хижин горел костёр, над которым на треноге стоял котёл литров на десять.

— Это хиппи, — сказала Кора.

— Откуда ты знаешь? — удивился я. — Встречалась уже с этим человеком? Или по запаху определила?

— Знаю — и всё. Рыбак рыбыка видит издалека. Какие миленькие детишки! Наверное, они у них растут. Пойдём спросим.

Увидев нас, мужчина отложил топор и, приблизившись к нам, раскрыл радостные объятия:

— Привет, путники! Как дела? Бросайте на землю свои рюкзаки, скоро сварится уха, будем обедать.

— Он обнял нас, словно мы были его лучшими друзьями, и представился:

— Меня зовут Буонапарте, как Наполеона. Но мне нравится не сам диктатор, а его имя. Согласитесь, хорошо зваться Благой Частью.

Мы назвали свои имена, я познакомил Буонапарте с Мартой и спящим Гари и тут же спросил, как у них здесь с ростом.

— С каким ростом? — не понял меня бородач. — С карьерным, что ли?

— Нет. Растут ли ваши дети? Или вечно остаются неизменными?

— Ах, это! — Буонапарте печально покачал головой. — Увы, не растут. Какими были много лет назад, такими и остались. Играют, шалят. Ох, и тяжело с ними… А с другой стороны, им здесь хорошо, да и нам не скучно.

— Вам? — спросила Кора. — Вас здесь много?

— Нет, я, мой друг и его жена. Они сейчас рыбу ловят на реке. Понимаете, мы спасали детишек из горящего приюта. Многих успели вытащить, а эти… Короче говоря, рухнул горящий потолок и завалил нас. Очнулись мы здесь. Так и живём. У нас есть всё, что нужно. Вот мы и решили, что попали в рай. А вы идёте на север?

— Да, — сказал я. — А что там?

Буонапарте почесал затылок.

— Да уж, вопросец! Понятия не имею. Правда, однажды проходили по этой дороге трое, шли на юг. Он, она и их дочь, лет четырнадцати. Сказали, что ищут рай. Представляете себе, какие смешные! Шагают по райским просторам в поисках рая! А вы, значит, с юга? Ну, как там житуха?

— Там ад, — небрежно бросила Кора, словно хотела показать своё пренебрежение к месту, которое героически покинула. Я улыбнулся: ну и хвастунишка она!

— Наверное, плохо? — Бородач сочувственно покачал головой.

— Кому-то нравится, — ответил я, — а кто-то несчастен. Там всё как в прошлой жизни: работа, деньги, автомобили, налоги, счета за электричество, за вывоз мусора… Кстати, вы не припомните, что ещё говорили те трое?

— Да немного они говорили… Вот, вспомнил: они сетовали на то, что их дочка слишком быстро растёт, а им бы хотелось, чтобы она оставалась невинным ягнёночком…

— Ягнёночком?

— Да, так они и сказали. Я же говорю, смешные люди.

— А вы эти хижины сами построили? — спросила Кора.

— Сами. Здесь же был лес, ивняк, заросли ежевики. Так что нам пришлось потрудиться. Видимо, и в раю человеку суждено в поте лица коротать время. А потом нашли в лесу сгнившую лачугу, а там — полно всякой посуды, топоры, пилы. Наверное, Бог всё это подбросил, чтобы нам легче было. Кстати, жена моего брата видела как-то во сне деревню, там всё есть, даже магазин…

— Есть такие места. За рекой. Я был там.

— Далеко?

— Да уж прилично. Вам бы там понравилось.

Буонапарте с сомнением покачал головой:

— Может быть, там и хорошо, но с такой оравой неслухов отправляться в дальний путь… Нет уж, мы лучше здесь! Привыкли уже, это ведь, можно сказать, наша родина. Как говорится, от добра добра не ищут.

— И то верно, — не мог я не согласиться: у каждого же своё представление о рае. И о преисподней свои мифы. Кто прав? Вечность всех рассудит. — А почему вы не идёте туда, где вырастут ваши дети?

— Мы думали об этом, после того как прошли здесь те трое. Но ребятишки не хотят расти. Говорят, быть взрослым скучно. Ну, не хотят — и не надо. Главное — чтобы они были счастливы.

***

И вот настал день, когда случилось то, к чему я так долго стремился.

Мы остановились на опушке леса, на берегу быстрого ручья, бегущего в реку.

Я проснулся рано утром. Кора ещё спала. Я подоил Марту, подогрел на костре молоко, приоткрыл плед, под которым лежал Гари, — а на меня удивлённо и радостно смотрят большие глаза трёхлетнего ребёнка!

— Папа! — сказал ребёнок.

— Боже ты мой! — сорвавшимся голосом воскликнул я. — Гари, это ты?

В ответ ребёнок наградил меня дивной улыбкой.

Конечно, это был мой Гари! Правда, его голова поросла длинными светло-русыми волосами, пальцы на руках стали менее обезьяньими, во рту появились чудесные зубки, а в глазах играли искорки сознания.

Я разбудил Кору и сказал, что никуда больше не пойду.

— Это место — наш дом! — заявил я, показав ей чудесным образом подросшего сына.

— Почему же Гари так быстро вырос? — недоумевала она, готовя ему яблочное пюре.

— Так ему уже больше трёх лет! Вот он и нагнал упущенное время.

— Это хорошо.

— Почему ты такая грустная?

— Мне не понравилось, что ты назвал это место нашим домом.

— А чей это дом?

— Твой и твоего сына.

— А ты?

— Это не мой ребёнок.

— Ты хочешь опять поссориться?

— Ты сам провоцируешь ссоры.

— Хорошо, обвиняй меня — только старайся избавляться от эгоизма.

— Ага, а ты, вечно занятый своим отпрыском, не эгоист?

— Пусть так, я согласен.

— Видишь, тебе всё равно, что я о тебе думаю, тебя нисколько не задевают мои упрёки, ты отстранён от моей жизни, от моих чувств…

— Какую чепуху ты несёшь!

— Правду ты называешь чепухой, любящего тебя человека — эгоистом…

Кора расплакалась и убежала в лес. А я снова остался в виноватых и долго мучился угрызениями совести. Она никак не могла понять, что я люблю её, но судьба ребёнка для меня самое важное. Гари не отнимал меня у неё — он просто требовал немного больше внимания, чем она, вот и всё. Неужели так трудно было это понять!

Я накормил малыша, после чего он вдруг встал на ноги и принялся неуклюже бегать вокруг меня, заливаясь солнечным смехом. А я глядел на него и тоже смеялся.

— Всё, я ухожу! — прервала наше веселье вернувшаяся из лесу Кора.

— Куда? — Я схватил Гари и посадил себе на колени.

— Не знаю. Я ведь цыганка, моя судьба — дорога.

Она быстро собрала в рюкзак свои вещи и, кивнув мне на прощанье, пошла.

Надо было что-то делать, я должен был остановить её. Я встал и, держа Гари на руках, двинулся вслед за ней.

— Послушай, Кора!

Она остановилась и обернулась.

— Что ещё?

— Ничего, просто я думал, что мы друг другу больше, чем никто.

— Этого недостаточно.

— А что тебе кажется достаточным?

Она пожала плечами.

— Разве я так уж плох?

— Ты не цыган.

— Зато ты — мать.

— Была когда-то стервой, считавшей себя матерью. Теперь же у меня другая забота — стереть из памяти тот кошмар. Прощай, Георг. Ты хороший человек, а я…

Она развернулась и пошла.

И вдруг Гари, протянув к ней руки, произнёс громко и чётко:

— Мама!

Кора остановилась, но оглядываться не спешила. Наконец она сжала кулаки, махнула руками и повернулась к нам.

— Что он сказал? — Из её глаз текли слёзы. На подбородке они собирались в один ручеёк и капали на дорожную пыль.

— Подойди поближе — и услышишь, — ответил я.

Она сделала к нам несколько несмелых шагов.

— Мама идёт! — сказал Гари.

Думаю, этого для Коры было уже слишком. Она громко зарыдала и повалилась на дорогу. И лежала на боку, прижав ладони к лицу.

Я поставил Гари на землю, и он тут же побежал к плачущей женщине, в которой признал свою мать. Не привыкший соизмерять свои желания и возможности, он споткнулся о её рюкзак и со всего размаха лёг на него, но тут же выпрямился и, оглянувшись ко мне, сказал:

— Мама плачет.

— Да, мама плачет, потому что любит нас, Гари. Давай утешим её.

Я подошёл к ним, опустился на колени и стал целовать Коре руки, которыми она прикрывала лицо. Она обняла меня, я помог ей сесть и снять рюкзак. Она схватила малыша, прижала к себе и стала осыпать его лицо поцелуями. И он засмеялся. Меня тоже пробрал смех. Глядя на нас, рассмеялась и Кора, настоящая цыганка, чья мучительная дорога сквозь ад закончилась наконец в раю.

Дорога в рай: 2 комментария

  1. …устрашающая гениальность автора,выстраивающего на канонах свои парадигмы и вызывающего,я бы сказала,некое непонимание…,однако,случилась даже улыбка..,но повторюсь,было пугающе,потому как,преобладание Ада здесь явственно..Нам всем известно,как можно пройти насквозь ощущения,их рисующего.Совсем не противоречило,что Двое находят себя,уловив друг в друге причастность в умышленном преступлении,одинаково потеряв себя и казня.Это уже заблаговременно вызывало предчувствие некой их идентичности.
    Любое внимание-это реакция,надеюсь не уязвила вашего виденья,не пытаюсь оспорить,просто передаю реакцию…-было длинно,интересно,неуютно и одинаково очень тяжело…

    1. Спасибо, Марина! Вообще-то я писал юмористическую вещь… Ну, пусть трагикомическую. Наверное, чтобы самому не было страшно.

Добавить комментарий для Марина Тимкина Отменить ответ

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *