Рассказы, истории, сказки

   
  1 • 12 / 12  

Inna-Samoilowa

Любовь заразна
фантастика

Дебилоиды хотели любить, дебилоидам хотелось любви, дебилоиды рыскали в ее поисках глазами. Дебилоидов в детсве не любили, потом их тоже никто не научил любви.
Дебилоиды знали, что имеют на нее право и чаще всего силой выдирали ее у понравившихся им людей, тех, кого они считали достойными себя. Если люди не хотели, то дебилоиды им мстили. Она могли рожать детей, чтобы ощутить это чувство, но это были такие же дети, как они. Дебилоидские родители пытались выколотить любовь у дебилоидских детишек, не подозревая о том, что ее там просто быть не может. После таких встрясок дебилоидские дети становились еще несчастнее своих дебилоидских родителей. В течение всей жизни дебилоиды могли лишь мечтать о любви.
Награжденные же ею в детстве награждали ей потом своих любимых и все свое потомство. В их кроватках бурлили водовороты зарождающихся счастливых судеб и историй. Им всем хотелось в этом мире счастья, которое носилось ветерками в воздухе над планетой.

— Где я?
— Там, где многие находят ответы на свои вопросы.
— Кто вы?
— Ты поймешь, если будешь любознательной.
— Я умерла?
— Нет, для других ты просто спишь.
— Я вернусь назад?
— Да. Но, давай начнем разговор, у нас не так много времени, подумай, что для тебя наиболее важно?
— Почему несчастливые люди разводят войны? Почему любви меньше у кого-то, чем у всех прочих, если Бог любил всех одинаково?
— Бог – есть природа. Природа — это ваша планета, которая не могла знать про то, что люди будут так стремительно развиваться на пути эволюции. Она не подозревала о техническом прогрессе. Она на него не рассчитывала.
— Потому, что люди были другими?
— Они не были такими, как мы с вами. У них не было самого главного, того, что их привело к техническому прогрессу. Это вживили всем как заразу, рассеяли в атмосфере.
Опылили человечество. Опылила другая цивилизация, которая представляет собой интеллект и техническое развитие. Но они никогда не знали, что такое любовь.
— Получается, любовь испокон веков и миров была только у нас?
— Наша цивилизация захотела получить гибрид нашего интеллекта и вашей жизни, которая в тот момент не представляла особого стремления к развитию. У вас не было желаний, кроме двух — есть и совокупляться. Вирус воздействовал только на обезьян. Всех прочих животных оставили невосприимчивыми, для возможности сравнивать их развитие, контролировать возможные мутации вируса.
— А это возможно?
— Да конечно. Начинались подобные процессы у дельфинов и некоторых других видов, которые мы пресекали на разных стадиях. Да и будущий человек был наиболее не приспособлен к агрессии, просто волосатая, а порой и голая обезьяна. Вы только на миг представьте саблезубых, таких же, как мы интеллектуальных, тигров?
— Страшно. Агрессия в геометрической прогрессии. А динозавры?
— Ну… А что динозавры…
— Они не подходили для этого эксперимента?
— Нам пришлось их всех убить и заселить виды, которые соизмеримы с человеческой расой.
— Если глобальное потепление это ваших рук дело и вымирание всех животных, то вам подвластно вообще все?
— Я хотел вас немного подготовить к пониманию более сложных вещей….
— Не стоит. Я догадалась, что мы ваши подопытные кролики, не стоит так церемониться сейчас, ведь там, в нашем мире вы совсем об этом не заботитесь. К чему ваша вежливость сейчас, когда вы губите целые народы?
— На планете подходящая была только атмосфера и благоприятный набор минералов. Все остальное было смоделировано и создано. Это один сплошной эксперимент. Ваши догадки верны, кроме основной. Мы не представляем зло, мы создали вас, чтобы с ним бороться.
— ЗАЧЕМ Я У ВАС? ЗАЧЕМ ВЫ ВСЕ ЭТО МНЕ ГОВОРИТЕ? ВЫ ЗНАЕТЕ ВСЁ, ДАЖЕ МОИ МЫСЛИ, ВЫ ЗНАЕТЕ МОИ ЧУВСТВА, ВЫ ЗНАЕТЕ, ЧТО МНЕ ДОСТАВЛЯЕТ НАИБОЛЬШУЮ БОЛЬ. ЕСЛИ ВАМ НЕ ЗНАКОМО ЧУВСТВО ЛЮБВИ, ТО ХОТЯ БЫ ЧУВСТВО БОЛИ?!!! А СОСТРАДАНИЯ?!!!!!
— Успокойтесь, прошу вас, не кричите. Я отвечу на ваши вопросы. Нам известно многое, кроме чувств.
— Смешно, мы дети вашего эксперимента, мы знаем, а вы нет? Это не ваш продукт?
— Скажем это цель, проверка нашего оружия, или точнее защиты. Это неизученная до конца субстанция, вещество, которое нашли случайно на оной из заброшенных планет, маленький никем не замеченный остаток другой цивилизации после схватки со злом. Потом он был раздроблен и рассеян у вас для воспроизводства. У нас его очень мало. У вас его это же количество, оно имеет постоянную общую массу на единицу всего объема вашей планеты. Оно динамично, рассеяно и обладает всеми признаками самоорганизующейся системы. Любовь – это мириады крохотных невидимых глазу живых частиц.
Люди могут их хранить, терять, переносить от одного к другому, прятать, копить и не отдавать, но в такие моменты она умирает, сгорает.
— Но как? Если константа сохранена?
— Частицы умирают, частицы рождаются, но общее количество – одно. Любовь можно получать взамен. Можно получать очень много, если у тебя ее много и ты можешь много отдавать. Это очень сложная динамическая система, она опутывает весь мир, вы только воспринимаете ее потоки и взаимодействия в доступных вам специально созданных формах. Мы сверху это видим как перемещения энергий, как множество светящихся магистралей с высоты птичьего полета….
— Зачем мне ваши объяснения? Я смогу видеть эти потоки?
— Ты одна из многих, кто является связующими островками, на которых сходятся информативные потоки каналов вашей и нашей систем, то есть ты можешь взаимодействовать в полной мере в своей земной цивилизации как единица, и в то же время тебя связывает с нами канал, который не имеют большинство. Поэтому тебе иногда вспоминаются моменты нашего присутствия или присутствия чего- то странного.
Ты более сильная единица. А жизнь это эволюция, наблюдение роста нами же созданного мира чистых ботанических условий для любви — силы огромного потенциала с нашими ростками интеллекта.
Наша жизнь подчинена больше этой сфере, мы привыкли к ней, мы в ней родились. Мы нейтральная серая сторона, которая является наблюдателем и мозгом.
Мы ищем планету, которая как ваше солнце, только это огромный сгусток сконцентрированной энергии с невообразимым потенциалом.
Вы часть нас, и часть этой неведомой нам планеты.
Вы были созданы с идентичным способом размножения. У вас у каждого есть два родителя. Это отец и мать. Потому, что у вас есть мы и есть они.
— А как это делаете вы?
— Мы в чистом виде размножаемся так, какими мы создали у вас гермафродитов. Конечно для того, чтобы потом вам не трудно было бы объяснить...
— Получается я просто проводник?
— Нет – чистые проводники в вашем мире — это сумасшедшие гении. Немного засоренные проводники — сумасшедшие, те которые действительно живут в ваших психологических клиниках. А ты – ты третий тип, в тебе больше нашей искусственно созданной цивилизации, однако не наполовину.
Сейчас нам кажется, что ты прошла определенный этап и должна погрузиться больше в вашу земную жизнь.
— Вы со всеми составляете подобные беседы?
— Да, на каждом этапе, просто им потом стирается память. Но некоторые, повторяю, могут видеть иногда вспышки воспоминаний. Это не огрехи системы, это своя миссия.
Такие сильнее, у них она не одна. Например, у большинства есть способность передавать единицу любви как информацию, это даже цель создания вашей динамической взаимодействующей системы. Но почему у кого-то ее меньше, почему кто-то любит один раз, а кто-то много? Почему у кого-то этот один раз счастлив и он живет и счастливо рождает потомство и трудится?
— Не знаю.
— У таких миссия больше поддерживающая вашу первоначально засеянную структуру. Она больше по вашим терминам биологическая. Такие люди запрограммированы один раз открыть внутренний клапан для постороннего. Полюбить. В них нет функции носителя, в них функция хранителя. Они запрограммированы рождать себе подобных, они здоровые и сильные.
— Почему таких мало сейчас? Почему много зла? Почему много людей, которые не верят и не живут такими ценностями? Почему нас убивают?
— Потому, что есть зло. Большое и неведомо зародившееся. Мы даже не можем оценить насколько оно велико, являемся ли мы маленьким островком в мире черноты, или в мире нейтрального вещества. Пока мы не найдем планету любви, мы боимся, что можем каждый день погибнуть. Мы боимся не успеть найти путь к той планете. Каждый раз частицы зла и разрушения попадают к нам и в вашу систему. Потому как вы такая же часть вселенной. Мы просто нашли вас. Но по сути мы просто зашли в поле и насадили своих зерен.
Мы надеемся, что засеянное в вас зерно матери будет давать сигналы ей каким-то неподвластным для нас способом. Ведь мы наблюдаем как частицы умерших душ, зараженных любовью растворяются за оболочкой вашей атмосферы. Создается ощущение что они становятся просто невидимыми для нас.
— А как же постоянство количества?
— Чувство рождается, оно множится.
— Только частички зла могут его разрушить….
— Да ты права. В вашем инкубаторе есть три вещества, намешанных для жизненноважного эксперимента. Вы это мы в миниатюре. Но мы как бы оболочка. Пространство между слоями. Мы другие. Мы гермафродиты. Зло не умирает. Зло не рождается, зло постоянно, оно только может дробиться на частички и попадать в кого-то из вас. Если не хватает заложенной силы любви справиться с этой крупицей, то человек не справляется и умирает. Или превращается в дебилоида — существо без любви с крупицей зла и как вы это называете – генным кодом отца, то есть кодом информации и интеллекта.
Без любви вы становитесь солдатиками другой армии….
— Сегодня переломный день. Когда я закончу вскрывать этих людей?
— А ты как думаешь? Срок уже подошел большой. Сила твоя была оценена и в благодарность мы позволяем тебе самой выбрать, какой ждать развязки событий.
Либо путешествуя до времени твоего земного цикла жизни по нашим мирам, но в сумасшедшем доме, либо погружаясь больше в ваш мир, осознавая, что от частиц зла никто не застрахован, но уже в системе поддержки вашей планеты. Ключевым звеном взаимодействия магистралей ты уже не будешь.
— Я буду просто жить?
— Да тебе предлагается просто жить. Любить, радоваться и применять все навыки, которые ты получила по сохранению и аккумулированию доброй энергии. Остальные придется забыть. Все то, что ты использовала в своей прошлой жизни.
— Это значит, что я откроюсь еще один раз и найду того, с кем буду всю оставшуюся жизнь?
— А как ты думаешь, зачем ты год назад встретила его, зачем вы так долго встречаетесь, почему тебе приятно его видеть, почему он тебя не раздражает, почему тебе, искушенной в любовных интригах, достался мужчина который доводит тебя в постели до безумия, несмотря на твой мягко скажем немаленький опыт?
— Понимаю. Вы заранее меня готовили. А вы мне гарантируете, что он никуда не денется?
Что у него последний раз открылся клапан?
— Нет, он сильнее, он очень сильный. Его надо держать, чтобы его не разорвало самого от его энергии. Ты была такой. Не помнишь? Когда мужчины боялись тебя как огня не потому что не желали, а потому что им было страшно не удержать.
— Почему меня тогда никто не держал?
— Держать может только женщина – это ребенок. Он связывает. Есть сильные женщины, которые держат не одного мужчину разными детьми?
— Есть мужчины, которых держит не одна женщина.
— Да — это твой случай. Время пришло, тебе пора выбирать и уходить.
— Хорошо. Я не хочу бродить по вашим мирам, будучи запертой и бездеятельной. Я воин, я привыкла к трудностям. Я буду жить со всеми. Я имею право на последний вопрос?
— Да. Спрашивай.
— Вы ведь можете вмешиваться в нашу систему. Она ведь не бесконтрольна, она управляема?
— Не в той мере, как ты думаешь. Вы, еще раз повторяю, плод двух миров. Но в кое что мы вмешаться можем.
— Я хочу право на последнюю просьбу.
— Ты смела. Хорошо.
— Я не хочу держать этого мужчину. Он был моим проводником сегодня на пути к вам. Но ведь до момента моего выбора судьба не предначертана до мелочей. Его готовили, точнее сводили благоприятные обстоятельства для нас двоих. Но разве нельзя найти другого, не связанного никем? Я хочу быть счастлива по-человечески, без всяких побочных миссий. Я прошу вас, подыщите мне чистый, превосходный, может быть и измученный уже вашими миссиями как и я, но мой вариант. Только мой. Такой же, как этот – но свободный. Я хочу вернуться и поддерживать нашу систему.
Я не хочу больше никогда вспоминать про вас.
— Нет. Не инфантильничайте в мечтах, моя дорогая. У вас будут дети, надежды и их судьбы, которые будут зависеть от их миссий. Кто знает, сколько выпадет на долю вашему сыну? Это необычная просьба, но мы ее выполним. Мы дадим тебе один шанс. Если ты пройдешь мимо него и не узнаешь, то вернешься в прежнее русло своей судьбы.
Прощай.

24.04.2007

6 мая 2007 года  17:58:01
Инна Самойлова | inna_samoilowa@mail.ru | Новосибирск | Россия

Александр Чубанов

ТРУБА.

Последнее лето. Черная ночь. Нервно вздрагивающий от переутомления и страха город. Еще слышно, как вдалеке, лязгая доспехами, уползают в свои норы оккупанты. Эти бронированные чудовища – трамваи, они сделали свое грязное дело: проглотили тучи людей, переварили, и разбросали кучи несчастных по всему городу. Изгибаясь на поворотах, чудовища гордо трубят победу и затихают…
Но, долгожданной передышки не наступает. Город не зря боялся. Начиная с окраин, им уже, во всю, овладевают новые захватчики: пьяные хулиганы, бессовестные таксисты, голодные крысы и кровожадные насекомые…
Редкие прохожие, словно летучие мыши, возникают и тут же исчезают в ядовитом до синевы тумане, окутавшем улицы…
Эту картину освещают одинокие слеповатые фонари и озвучивают неистовые сквозняки, вырывая истошные крики у искалеченных до неузнаваемости дверей подъездов…
Все кругом стонет. Земля, пораженная эрозией. Дома, испещренные трещинами. Асфальт, обожженный солнцем. Трава и листья, пропитанные кислотным дождем. Провода, парализованные энергетическим кризисом…
В редкие минуты полной тишины можно услышать, как черви, поглотившие почву, уже точат деревья, а коррозия – разъедает железо…
Все это ощущает и слышит одинокий Человек в маленькой спальне, скорчившийся в смятой пастели. Это – гений, от которого зависит сейчас все...
Человек спит, его нервы напряжены до предела, а мозг нуждается в передышке и пытается отключиться от происходящего ужаса, но мешают: невыносимая духота; надрывный вой сливного бачка; потерявшие остатки жалости комары; соседский храп, зычно резонирующий в батареях центрального отопления, и сверлящая мысль: «Это не может далее продолжаться. Пора реагировать… Вопрос только в том, адекватно или симметрично?»
Человек долго ворочается и всхлипывает, наконец, просыпается, садиться. Он смертельно устал, раздражен и обижен. Позади годы тяжелейшего труда. Отказывая себе во всем, он сумел создать уникальные компьютерные технологии, способные изменить Мир. Сегодня он может все, и готов действовать.
— Адекватно или симметрично… — бормочет Человек, заходя в ванную комнату,— адекватно или симметрично?
Некоторое время он рассматривает в зеркало свое осунувшееся, покрытое прыщиками от укусов лицо и, желая умыться, открывает кран. Следует хлопок и струя жидкой ржавчины, скопившейся в трубе, окатывает его с головы до ног.
— Параллельно!!! Параллельно! Параллельно… — нервно выкрикивает Человек и, обтираясь на ходу рукавом, бросается к компьютеру…
Уже через минуту он активирует и запускает в Интернет боевой суперсовременный вирус, призванный до основания разрушить последнее, что еще удерживает Мир от краха – Банковскую систему…
И спасения нет, мои Дорогие. Дело – труба, Господа!

Другие мои работы на http://www.proza.ru/author.html?czubanow

11 мая 2007 года  08:04:13
Александр | Минск | Беларусь

Яна Зарембо

Актуален ли сонет 71 В.Шекспира?

…но нельзя перенести оскорбленного чувства истины, человеческого достоинства.

В.Белинский

Самое замечательное в этом сонете заключается в том, что в его ключе находятся не только ответ на поставленный в заголовке этой заметки вопрос, но и объяснение того факта, что до сих пор ни один переводчик не перевел его точно. А ведь этот сонет выгодно отличается от многих других сонетов Шекспира почти кристальной грамматической простотой:

No longer mourn for me when I am dead
Then you shall hear the surly sullen bell
Give warning to the world that I am fled
From this vile world, with vilest worms to dwell:
Nay, if you read this line, remember not
The hand that writ it; for I love you so
That I in your sweet thoughts would be forgot
If thinking on me then should make you woe.
O, if, I say, you look upon this verse
When I perhaps compounded am with clay,
Do not so much as my poor name rehearse.
But let your love even with my life decay,
Lest the wise world should look into your moan
And mock you with me after I am gone.

Вовсе не желание снискать лавры поэта, а желание показать, что и точный перевод ключа этого сонета не может представлять особой трудности для квалифицированного поэта, заставляют автора этой заметки привести собственный перевод:

Они печаль твою ведь могут разгадать,
Тогда глумленья нам не избежать.

Ведь самое главное в этом ключе, в оригинале, заключается в точном указании Шекспира на тех, догадливости кого он так опасается.
Первые, даже еще не раскаты, а только всполохи возможной грозы уже дали автору в наше, вроде бы, демократическое и толерантное время почувствовать, как бы себя чувствовали переводчики сонетов Шекспира «во время оно». А ведь они заботились не только о себе, но и, как вытекает из приведенного перевода ключа этого сонета, и о Шекспире.
Похоже, уже в те времена переводчики понимали, что как бы талантливо они не перевели эти сонеты, переведи они их вдобавок ко всему еще и точно, то их переводы или никогда бы не дошли до читателей, или читателей бы у них не оказалось.
И для доказательства этого, и потому же, автор может предложить свой перевод только первых четырех строк оригинала:

Меня, когда умру, скорей забудь,
Как только колокола звук затихнет низкий,
Из мира низких червяков отметив путь
Мой в мир иной и мир не близкий.

Читатели и переводчики, которых бы любил В.Шекспир, заметили бы в этих строках отзвук слов Шекспира в трагедии «Король Лир»: «Подумал я, что человек — червяк». Эта мысль возникла не случайно и не спонтанно. Ведь уже в первом своем произведении Шекспир заметил: «И червь, коль на него наступят, вьется».
Шекспир не развил эту мысль, но и так должно быть понятно, что, в отличие от человека, червь вьется не только тогда, когда наступают на его хвост или брюхо, но и тогда, когда наступают на его голову. Но много ли найдется среди людей тех, кто испытывал бы то, что испытывал В.Шекспир, когда писал сонет 66, или испытывал В.Белинский, когда писал вынесенные в эпиграф строки.
И потому уже в первом своем произведении В.Шекспир намекнул, что действительным, истинным будет только то восстание людей, которое будет вызвано не отсутствием «хлеба и зрелищ», а отсутствием уважения к «простой Истине».
Между прочим, этот перевод объясняет еще и то, почему у англичан нет службы, которая бы, как израильский Моссад террористов, не отлавливала бы по всему миру переводы, искажающие смысл произведений В.Шекспира, со своим обожанием которого они сами по всему миру носятся.
Казалось бы, чего уж теперь-то англичанам стесняться точного перевода этого сонета. Ведь после написания его прошли века. Но ведь и Шекспир недаром отметил в этом сонете, что их мир вовсе не глуп. И каждому неглупому человеку должно быть ясно, что в сонете 71 Шекспир написал о том мире, в каком актуален сонет 66, который, кстати, тоже до сих пор никто из российских переводчиков не может, может быть, по указанным здесь причинам, перевести точно.
И каждого такого человека, как в его время Шекспира, о чем он написал в сонете 123, не убедит даже нынешнее стремление людей к звездам. Оно никак не совпадает со стремлением к звездам самого В.Шекспира. Скорее оно вызвано тем, что в результате действий нынешних людей на Земле скоро станет неуютно даже настоящим червякам.
И потому в своем духовном завещании своим читателям В.Шекспир еще раз написал:

Любовь свою дарите людям щедро,
Но не доверье.

Перевод Б.Томашевского

Впрочем, если не персонифицировать адресата этого сонета, то становится совсем понятно, что опасался прежде всего В.Шекспир того, что «низкие червяки» разгадают его раньше, чем адресат этого сонета появится на свет. Хотя в сонете 26 он высказал совсем обратное — свое желание, чтобы читатели догадались, что прячет его голова.

12 мая 2007 года  11:44:47
Яна Зарембо | zerkalo5@narod.ru | Россия

Pulmonic

Вопрос времени

Вопрос времени.

Очнулся. Тишина. Постепенно глаза стали хоть что-то различать. С трудом подняв голову, он понял, что находится скорей всего в квартире: не бедной, но и не шикарной — типичное жилище государственного служащего.
— почему именно государственного служащего,— сразу же вклинилось ему в голову,— и почему я вообще нахожусь в этой комнате.
Оглядевшись, он заметил какие-то фотографии на журнальном столике, на них почему-то были негритянские дети. Слух восстановился позже чем зрение, и до него донеслись звуки радио.
— …как можно реже выходите на улицу! Пищу и воду приобретайте в специальных пунктах, помеченных знаком «Мед инкорпорейтед», лишь в таких местах продукты питания будут безопасными. И помните: вы даже не узнаете что вирус поселился в вашем мозге. Пытайтесь не…
С непривычки от звуков приёмника сильно разболелись перепонки, и он не мог продолжать слушать эту дребедень.
— Какой ещё вирус? Им бы только денег заработать! И, вообще, почему я лежу на полу и даже не пытаюсь встать!
С этими словами он перевернулся на живот, уперся руками в пол и, приложив неимоверные усилия, всё же поднялся и сел на ближайший стул. В руках и ногах всё покалывало. Встать и пойти он пока не решался, зато, сделав руками несколько упражнений, похожих на утреннюю зарядку, заметил, что боль постепенно отходит. Еще немного размяв руки, он стал внимательно рассматривать комнату: помимо фотографий на столике, на стене висел огромный, весь в пыли, портрет чернокожего мужчины с удивительно тусклыми и безразличными глазами, они почему-то первыми бросились в глаза, лицо было молодым.
— Лет тридцать,— подумалось ему,— но глаза.., словно он давно потерял интерес к жизни и уже не живет, а лишь занимает место в этом мире.
Обернувшись, он увидел, пару стульев, точно таких же как тот на котором он сидел, в противоположном конце стоял диван, горел тусклый свет, на окнах висели плотные шторы, и он не мог понять день сейчас или ночь. Почувствовав, что от ног отходит боль, он решился пройтись. Пройдя пару шагов, он понял, что всё в порядке и его нижние конечности в его власти. Проходя мимо столика он увидел клочок бумаги на котором еле заметно было написано:

Дейв, уходя на работу, не забудь занести фен в ремонт.
Кимберли.
P.S. И пожалуйста вытри свой портрет. Он уже весь пылью зарос.

— Что ещё за Дейв?- промямлил он,— и что за Кимберли?
При попытке вспомнить своё имя у него закружилась голова и он еле устоял на ногах. Немного постояв, он заметил дверь. За ней скрывалась ещё одна комната, но намного больше, с огромным окном и с такими же плотными шторами, отодвинув их, он увидел, что на улице был день. В комнате тут же стало светлее, поворачиваясь, он заметил небольшое зеркало и сразу подошёл к нему. Осторожно заглянув в него, он ужаснулся. Эти глаза, тусклые и безразличные, это его портрет висел в соседней комнате, и это его зовут Дейв. Он был в шоке и несколько минут ничего не понимал, но почему он не обратил внимание что он чернокожий? Ведь когда он поднимался, когда отодвигал шторы, его глаза видели руки? На этот вопрос он ответить не мог. Поразмыслив, что к чему, Дейв, несмотря на предупреждения радио, решил выйти на улицу. Когда он вышел на свежий воздух, ему вроде бы полегчало, он увидел аптеку, с боку на крыше было написано: «Сеть аптек Мед инкорпорейтед». Решив пойти в неё и спросить нет ли у них чего от провалов памяти, Дейв направился к ней, но сделав пару шагов он почувствовал ужасные покалывания во всём теле, как тогда, в ногах и руках, на полу, и потерял сознание.

— Джейн, что с тобой? Ты в порядке?- эти слова первыми донеслись до девушки, внезапно упавшей в обморок.
— Джейн.. ,— пролепетала она,— хорошее имя.
— Встать сможешь?- спросил обеспокоенный молодой человек, наклонившийся к ней.
— Постараюсь.
С этими словами он аккуратно поставил её на ноги. Только сейчас она заметила, что парень очень красивый. На нём была кожаная куртка, чёрные джинсы и дорогие, по виду, замшевые ботинки.
— Может скорую вызвать?- поинтересовался он.
— Нет мне уже лучше.
— Хочешь дам тебе совет?- сердито сказал красавец,— бросай ты эти диеты, а то совсем себя голодом изморишь.
— Хорошо,— послушно ответила Джейн.
— Можно вопрос?- спросила она.
— Конечно,— дружелюбно улыбнулся парень.
— Как тебя зовут?
— Что? Ну ты и шутница,— засмеялся он,— если опять станет плохо, позвони,— уже серьёзно сказал молодой мужчина,— я заеду за тобой завтра, как обычно. Договорились?
— Ладно,— растерянно прошептала она.
Он сладко чмокнул её в губы, обнял и, открыв дверь, быстро ушёл.
Джейн, ещё немного постояв на одном месте, решила узнать: где она находится.
Выйдя из двери, девушка увидела зелёную лужайку, как ей казалось, она всегда любила зелёный цвет. Посмотрев на улицу, она поняла, что находится в котеджном городке. Обернувшись, она увидела, дом, из которого вышла и была приятно удивлена: она жила в трех этажном особняке зелёного цвета, с красивой крышей и огромной каминной трубой. По периметру дома росли замечательные, розовые кусты. Ей вдруг стало ужасно жарко, и Джейн решила принять прохладный душ. Зайдя обратно, она начала поиски ванной комнаты. Ей это стоило целых пятнадцать минут: не так-то просто найти маленькую комнатушку в огромном доме. Выйдя из ванной, она взяла расчёску и подошла к зеркалу. Взглянув на себя, Джейн удивилась: она ожидала, что будет симпатичной девушкой с обычными чертами лица, но она была просто красавицей.
— Не удивительно, что этот парень меня поцеловал,— ехидно захихикала девушка.
Закончив причёску, Джейн начала думать.
— Кто я?- задалась она вопросом,— интересно кем я работаю? Наверное, я актриса или телеведущая,— мечтательно подумала девушка.
Но, пытаясь хоть что-то вспомнить, она почувствовала себя плохо: суставы и конечности пронзило странное покалывание, и Джейн перестала вспоминать. Спустившись со второго этажа, она попала в большую комнату с огромным телевизором.
— Может что из новостей узнаю,— произнесла она, включая экран.
К удивлению она сразу попала на передачу новостей. Ведущая рассказывала про какой-то вирус.
— …вирус «Кейн» опять себя проявил на этот раз на юге города. Человека, которого вы видите на своих экранах, обнаружили без сознания около своего дома его имя Дейв Маккинстер.. ,— телевизор показал чёрного мужчину, лежащего на больничной койке, подключенного к разным аппаратам,-… это уже сто тринадцатый случай в нашем городе. По данным учёных из «Мед инкорпорейтед», вирус был занесён на скафандрах астронавтов, вернувшихся с экспедиции на Марс. Если вы видели или увидите людей лежащих без сознания на улице, с провалами памяти, срочно обращайтесь в экстренную помощь «Мед инкорпорейтед»,— на экране появились несколько телефонов,— только так мы сможем изолировать больных вирусом и не допустить дальнейшего распространения.
Симптомы, о которых рассказал диктор, были очень похожи на те, что случились с ней, и Джейн серьёзно задумалась.
— Может у меня этот самый «Кейн»,— подумала она,— может я больна? Надо обратиться в эту экстренную помощь.
Мужчина, которого показали по телевизору, показался ей очень знакомым, Она ощущала какое-то родство. Но что могло быть общего между этим мужчиной и ней, она не знала.
Не решаясь позвонить, она проходила по дому целый день. Удивительно, но ей так и не захотелось есть и она легла спать не поевши. С утра, как и обещал, за ней приехал молодой человек. Когда машина отъехала от дома Джейн поинтересовалась:
— А куда мы едем?
— Как куда?,— удивился парень,— я везу тебя на работу в это чёртово агентство.
— В модельное?- радостно спросила он.
— А в какое же ещё. Это ведь ты захотела подписать с ними контракт на работу. Интересно чем тебе не угодил контракт с киностудией?
— Угадала,— прошептала она.
— Чего угадала?- удивился он.
— Что я — актриса.
Молодой человек удивлёно посмотрел на Джейн и замолчал. После нескольких минут езды она почувствовала слабость. Парень заметил, что ей становится плохо.
— Всё, хватит, я везу тебя в клинику,— выкрикнул он.
— Да, наверное, так будет лучше,— сказала девушка.
Её положили в палату с другими пациентами: все они, так же как и она, лежали с подозрением на «Кейн». Там она увидела того мужчину, которого показали по телевизору, она сразу его узнала, он лежал без сознания. Пациентам не разрешалось подходить и общаться друг с другом, но Джейн не могла не подойти к нему. Его руки, шея, лицо – всё казалось ей очень родным и знакомым. Она взяла его за руку, и тут произошло невероятное. Ей в голову сразу влезли какие — то образы: комната с плотными шторами, разные фотографии, зеркало, улица и аптека с надписью «Мед инкорпорейтед». После нескольких секунд она с тревогой отдёрнула свою руку.
— Господи, что это?- вскрикнула она,— я никогда раньше этого не видела: ни комнаты, ни фотографий. Может это действия вируса?
С этими словами она медленно отошла к своей койке. Через несколько часов к ней подошёл доктор в стерильной повязке и в резиновых перчатках.
— Мне нужно с вами серьёзно поговорить. Проведя анализы вашей крови, мы пришли к выводу, что вы больны вирусом.
— Что? Тревожно переспросила Джейн.
— Мне очень жаль, но это еще не всё Мисс Ловрайтер,— Джейн впервые услышала свою фамилию,— пройдёмте в мой кабинет.
Он вывел из палаты Джейн, и они направились на его рабочее место. Кабинет доктора ничем не отличался от других кабинетов: стол, бумаги на столе, лампа, полки с медицинскими книгами и всё такое.
— Садитесь,— сказал врач, указывая на кресло,— дело в том, что вы единственная у кого анализ крови дал такие странные результаты. Понимаете, заразившиеся этой болезнью имеют некоторое вещество в крови, которое вырабатывает бактерия, занесённая с Красной планеты, это вещество вызывает сильнейшее воздействие на мозг. Вы наверное слышали как индейцы, принимая наркотики, освобождали своё сознание и таким образом общались с духами, так вот, это вещество сродни таким наркотикам, но в несколько тысяч раз мощнее. Тем самым когда вещество попадает в кровь то сознание не только освобождается, оно отрывается от своего хозяина, а как известно из доказанной работы доктора Тима Приллота, сознание не может жить без тела, и оно начинает поиски нового. Так как сознание здорового человека неотделимо от него, то сознание ищет такого же больного, вытесняя более слабое, то в свою очередь ищет такое же тело. Проблема заключается в том, что, даже получив лекарство, мы не сможем уничтожить бактерию из-за моральных принципов. Ведь тогда сознание останется в чужом теле, а самое страшное, что мы не знаем как вирус распространяется. Человек, заразившийся «Кейном» и совершивший первое перемещение в новое тело, не сможет этого вспомнить без чужой помощи. Конечно, есть возможность, что сознание вернётся в своё тело, но мы не знаем как долго оно находится в вновь обретённом теле, это может быть час, а может год, ещё мы не знаем сколько тел может сменить такой путешественник,— при этих словах доктор улыбнулся, эму понравилось слово «путешественник».
Джейн просидела, смотря в одну точку несколько минут. Вот почему этот чернокожий мужчина показался ей таким родным и знакомым, вот откуда эти образы, и тут она вспомнила всё. Этот негр был не единственный, всплыли ещё сотни образов: маленькая девочка, продавец машин, парикмахер- все они были её телами. Она с тревогой обратилась к доктору.
— Но почему вы не предупреждаете людей? Они были бы осторожней.
— Во-первых, это бессмысленно: как я уже сказал никто не знает как он передаётся, а во- вторых, начнётся сильная паника, мы не можем себе этого позволить.
Джейн захотелось убежать, она уже начала вставать, но доктор её остановил.
— Это ещё не всё.
— Что?- вскрикнула она
— Даже если бы у нас было лекарство, если бы мы допустили вариант, что ваше сознание вернётся в тело, мы всё равно не смогли вас вылечить: ваше положение отличается от других больных, в вашей крови нет той самой бактерии. Ваша кровь сама вырабатывает это вещество. Мы не можем этого объяснить, и не знаем сколько вы продержитесь в своём теле.
— А как же другие больные, почему они держатся?
— Мы вводим им специальные растворы, которые предотвращают работу бактерии на какое-то время, и мы можем удерживать их сознание в теле. Пока врачи не решаются давать переходить сознаниям в поисках своего — это слишком рискованно. В вашем случае, как я уже сказал, этой бактерии нет. Мне очень жаль,— с сожалением проговорил доктор.
Вдруг Джейн вспомнила самое главное — Марс. Она поняла, что её сознание принадлежит телу того астронавта, который на своём скафандре перенёс вирус, а потом сам же заразился, он был первым, и это его тело стало источником «Кейна». Его организм стал первоисточником заразы. Она, а точнее он, вспомнил своё имя – Стэн Кейн.
— Но почему я всё вспомнил, почему другие не могут?
С этой мыслью Стэн почувствовал покалывания в теле и боль в голове, в его глазах стало меркнуть. Он понял, что тело Джейн не последнее, с этой мыслью он потерял сознание.
Очнулся он в полной темноте, пролежав так несколько часов, он уснул. Проснувшись, Стэн медленно открыл глаза.
— Только не это!- растерянно прошептал он,— нет.
Койка сверху, две справа, тяжелая, железная дверь, с маленьким окошком и маленькая дырка вместо туалета. Он лежал в камере вместе с еще тремя заключёнными.
— Господи, я в тюрьме,— уже громче проговорил Стэн.
Он тихо встал и подошёл к окну: начинало светать. Стэнли начал думать.
— Почему только я всё вспомнил?- почему только моя кровь сама вырабатывает это вещество? Может это из – за того, что я был первым и …
Тут в его голове всё встало на свои места. Вирус слился с его сознанием и стал неотъемлемой его частью, и когда сознание Стэна переходит в другое тело, то вся его сущность переходит вместе с ним и вместе с вирусом. «Кейн» контролирует его мозг позволяя что – то вспомнить или до чего – то догадаться, даже сейчас это ОН позволяет ему об этом рассуждать.
— Но зачем «Кейн» даёт мне эти возможности?- сразу задумался Стэнли,— почему?
Ответ сразу поступил в его извилины. Вирусу нечего было скрывать от него, ведь они единое цело, а остальные больные лишь примитивные отпрыски «Кейна», не способные понять человеческую сущность.
Стэн не знал, сколько он продержится в этом теле, сколько ему придётся просидеть в тюрьме, он знал только одно: это был всего лишь вопрос времени.

12 мая 2007 года  14:46:23
Pulmonic | pulmonic@bk.ru | Москва | Россия

Владимир Колотенко

три рассказа

ВЕСЕННИЕ ЗАБАВЫ

Я помню, мне было лет пять или шесть, и это было весной и, кажется, в субботу, мы играли у ручья... По уши в грязи, конечно же, босиком, с задиристыми блестящими глазами, вихрастые мальчуганы, мы строили плотину. Когда перекрываешь ручей, живую воду, пытаешься забить ему звонкое горло желтой вялой мясистой глиной, которая липнет к рукам, вяжет пальцы и мутит прозрачную, как слеза, нетерпеливую воду, кажется, что ты всесилен и в состоянии обуздать не только бурный поток, но и погасить солнце. Я с наслаждением леплю из глины желтые шарики, большие и маленькие и бросаю их что есть мочи во все стороны, разбрасываю камни, и в стороны, и вверх, и в воду: бульк!.. У меня это получается лучше, чем у других. Гладкая вода маленького озера, созданного нашими руками, пенится, просто кипит от такого дождя, и я уже не бросаю шарики, как все, а леплю разных там осликов, ягнят, птичек... Особенно мне нравятся воробышки. Закусив от усердия губу и задерживая дыхание, острой веточкой я вычерчиваю им клювы, и крылышки, и глаза. Не беда, что птички получаются без лапок, они, лапки, появятся у них в полете, и им после первого же взлета уже будет на что приземлиться. Несколькими воробышками придется пожертвовать: мне нужно понять, как они ведут себя в воздухе. Никак. Как камни. Они летят, как камни, и падают в воду, как камни: бульк! Это жертвы творения. Их еще много будет в моей жизни. Надо мной смеются, но я стараюсь этого не замечать. Пусть смеются. Остальные двенадцать птичек оживут в моих руках и в воздухе, и воздух станет для них родной стихией. А мертвая глина всегда будет лежать под ногами. Мертвой. В ней даже черви не заведутся. Наконец все двенадцать птичек вылеплены и перышки их очерчены, и глаза их блестят, как живые. Они сидят в ряд на берегу озера, как живые, и ждут своей очереди. Я еще не знаю, почему двенадцать, а не шесть и не сорок. Это станет ясно потом. А пока что, я любуюсь своей работой, а они только подсмеиваются надо мной. Это не злит меня: пусть. Мне нужно и самому подготовиться к их первому полету. Нужно не упасть лицом в грязь перед этими неверами. Чтобы глиняные комочки не булькнули мертвыми грузиками в воду, я должен вложить в них душу. Я беру первого воробышка в руки, бережно, как свечу, и сердце мое бьется чаще. Громко стучит в висках. Я хочу, чтобы эта глина потеплела, чтобы и в ней забилось маленькое сердце. Так оно уже бьется! Я чувствую, как тяжесть глины приобретает легкость облачка и, сжимая его, чувствую, как в нем пульсирует жизнь. Стоит мне только расправить ладони,— и этот маленький пушистый комочек, только-только проклюнувшийся ангел жизни устремится в небо. Я разжимаю пальцы: фрррр! Никто этого "фрррр" не слышит. Никто не замечает первого полета. Я ведь не размахиваюсь, как прежде, чтобы бросить птичку в небо, и не жду, когда она булькнет в воду, я только разжимаю пальцы: фрррр! Я не жду даже их насмешек, а беру второй комочек. Когда я чувствую тепло и биение маленького сердца, тут же разжимаю пальцы: чик-чирик! Это веселое "чик-чирик" вырывается сейчас из моих ладоней, чтобы потом удивить мир. Чудо? Да, чудо! Потом это назовут чудом, а пока я в этом звонком молодом возгласе слышу нежную благодарность за возможность оторваться от земли: спасибо!
Пожалуйста...
И беру следующий комочек. Все, что я сейчас делаю — мне в радость. Когда приходит очередь пятого или шестого воробышка, кто-то из моих сверстников, несясь мимо меня, вдруг останавливается рядом и замерев, смотрит на мои руки. Он не может поверить собственным глазам: воробей в руках?!!
— Как тебе удалось поймать?
Я не отвечаю. Кто-то еще останавливается, потом еще. Бегающие, прыгающие, орущие, они вдруг стихают и стоят. Как вкопанные. Будто кто-то всевластный крикнул откуда-то сверху всем: замрите! И они замирают. Все смотрят на меня большими ясными удивленными глазами. Что это? — вот вопрос, который читается на каждом лице. Если бы я мог видеть себя со стороны, то, конечно же, и сам был бы поражен. Нежный зеленовато-золотистый нимб вокруг моей головы, словно маленькая радуга опоясал ее и мерцает, как яркая ранняя звезда. Потом этот нимб будут рисовать художники, о нем будут вестись умные беседы, споры... А пока я не вижу себя со стороны. Я вижу, как они потихонечку меня окружают и не перестают таращить свои огромные глазищи: ух ты! Кто-то с опаской даже прикасается ко мне: правда ли все это? Правда! В доказательство я просто разжимаю пальцы.
" Чик-чирик... "
— Зачем ты отпустил?
Я не отвечаю. Я беру седьмой комочек. Или восьмой. Они видят, что я беру глину, а не ловлю птиц руками. Они это видят собственными глазами. Черными, как маслины. И теперь уже не интересуются нимбом, а дрожат от восторга, когда из обыкновенной липкой вялой глины рождается маленький юркий звоночек:
— Чик-чирик...
Это "чик-чирик" их потрясает. Они стоят, мертвые, с разинутыми от удивления ртами. Такого в их жизни еще не было. Когда последний воробышек взмывает в небо со своим непременным "чик-чирик", они еще какое-то время, задрав головы, смотрят завороженно вверх, затем, как по команде бросаются лепить из глины своих птичек, которых тут же что есть силы бросают вверх. Бросают и ждут.
"Бац, бац-бац... Бульк... "
Больше ничего не слышно.
— Послушай,— кто-то дергает меня за рукав,— посмотри...
Он тычет в нос мне своего воробышка.
— Мой ведь в тысячу раз лучше твоего,— говорит он,— и глазки, и клювик, и крылышки... Посмотри!
Он грозно наступает на меня.
— Почему он не летает?
Я молчу, я смотрю ему в глаза и даже не пожимаю плечами, и чувствую, как они меня окружают. Они одержимы единственным желанием: выведать у меня тайну происходящего. Я впервые в плену у толпы друзей.
А вскоре их глаза наполняются злостью, они готовы растерзать меня. Они не понимают, что все дело в том, что... Они не могут допустить, что... У них просто нет нимба над головой, и в этом-то все и дело. Я этого тоже не знаю, поэтому ничем им помочь не могу. В большинстве своем они огорчены, но кто-то ведь и достраивает плотину. Ему вообще нет дела до птичек, а радуги он, вероятно, никогда не видел, так как мысли его увязли в липкой глине. Затем они бегут домой, чтобы рассказать родителям об увиденном. Они фискалят, доносят на меня и упрекают в том, что я что-то там делал в субботу. Да, делал! Что в этом плохого? И наградой за это мне теперь звонкое "чик-чирик". Разве это не радость для ребенка?
Им это ведь и в голову не может прийти: я еще хоть и маленький, но уже Иисус…

Ф О Р А

Гроб устанавливают на крепкий свежесрубленный стол, покрытый тяжелым кроваво-красным плюшем. Мне приходится посторониться, а когда гроб едва не выскальзывает из чьих-то нерасторопных рук, я тут же подхватываю его, чем и заслуживаю тихое "спасибо". Пожалуйста. Не хватало только, чтобы покойничек грохнулся на пол. С меня достаточно и того, что я поправляю складку плюша, задорно подмигивающего своими сгибами в лучах утреннего солнца, словно знающего мою тайну. Нет уж, никаких тайн этот ухмыляющийся плюш знать не может. Боже, а сколько непритворной грусти в глазах присутствующих! Большинство искренне опечалены, но есть и лицемеры, изображающие скорбь. Я слышу горестные вздохи, всхлипы... Ничего, пусть поплачут. Не рассказывать же им, что покойничек жив-живехонек, цел и невредим, просто спит. Хотя врачи и констатировали свой exitus letalis*. Причина смерти для них ясна — остановка сердца. Я это и сам знаю. Но знаю и то, что в жилах его еще теплится жизнь, а стоит мне подойти и сделать два-три пасса рукой у его виска, и покойничек, чего доброго, откроет глаза. Дудки! Я не подойду. Я его проучу. Кто-то оттирает меня плечом, и я не противлюсь. Теперь сверкает вспышка. Снимки на память. Кому-то понадобилась моя рука — чье-то утешительное рукопожатие. Понаприехало их тут, телекорреспонденты, газетчики... Это приятно, хотя слава и запоздала. Кладут цветы, розы, несут венки. Золотистые надписи на черных лентах: "Дорогому учителю и другу... " Золотые слова. А как сверкает медь духового оркестра, который, правда, не проронил еще ни звука, но по всему видно, уже готов жалобно всплакнуть. Я вижу, как устали от слез и глаза родственников. Особенно мне жаль его жен. И первую, и вторую... Жаль мне и Оленьку, так и не успевшую стать третьей женой. Все они едва знакомы, и вот теперь их собрала его смерть. Оленька вся в черном и вся в слезах. Прелестно-прекрасная в своем горе, она стоит напротив. И когда новые озерца зреют в уголках ее дивных больших серых глаз, Боже милостливый! я еле сдерживаю себя, чтобы тоже не заплакать.
— Извините...
— Пожалуйста...
Я вижу, как Оленька, расслышав мое "пожалуйста", настороженно вглядывается в лицо покойника, затем, убедившись, что он-таки мертв, закрывает глаза и снова плачет. Видимо, ей что-то почудилось. Теперь я смотрю на руки усопшего, как и принято, скрещенные на груди. Тонкие длинные пальцы, розовые ногти... Никому ведь и в голову не придет, отчего у покойника розовые ногти. Может быть, у него и румянец на щеках? В жизни он такой краснощекий! Я помню, как три дня тому назад он ввалился в мою комнату со своими дурацкими требованиями. Уступи я тогда и...
— Будьте так добры... Сколько угодно! Я уступаю даме в беличьей шубке и не даю себе труда вспомнить, как там все было. Было и прошло. И точка! Меня интересует теперь эта дама с бархатными розами, которые сквозь стекла очков кажутся черными. Кто бы это мог быть? Я не знаю, зачем я обманываю себя: разве я не знаю ее? Я ведь только делаю вид. Вообще, надо сказать, это удивительно, просто до слез трогательное зрелище — собственные похороны. Мы ведь с покойником близнецы, плоть от плоти. И, если бы на его месте сейчас оказался я, никто бы этого не заметил. А все началось с того... Он просто из кожи лез вон, так старался! Носился со мной, как с писаной торбой. Честолюбец! Ему хотелось мирового признания. Вот и получил. Теперь все газеты будут трубить.
— Сколько же ему было? — слышу я за спиной чей-то шепот.
Ответа нет. Но я и не нуждаюсь в ответе. Ему еще жить и жить... Это-то я знаю. Может быть, Оленька еще и выйдет за него замуж. Выйдет непременно. Не такой уж я злоумышленник, чтобы лишать их земного счастья. Я его лишь маленько проучу. Это будет ему наука.Я все еще не могу взять в толк: неужели он мне не верит? Или недоверяет? Зачем он держит меня в узде?
Дама в шубке тоже смахивает слезу. А с каким открытым живым любопытством Оленька смотрит на эту даму. О чем она думает? Народ прибывает, струится тихим робким ручейком вокруг гроба. Сколько почестей покойнику! Чем ж он так славен? Кудесник, целитель... Профессор! Ну и что с того? Вырастил, видите ли, меня из какой-то там клетки... Ну и что с того? Этим сейчас никого не удивишь. Я протискиваюсь между двумя толстяками поближе к даме с бархатными розами. Вполне вероятно, я рискую быть узнанным и все-таки надеюсь на свой парик. Усы, борода, темные очки, котелок... Вряд ли кому-то придет в голову подозревать во мне двойника. Никто ни о чем даже не догадывается.
Мой котелок!
От толчка в спину он чуть не слетает с головы и мне приходится его снять.
"Осторожно!" — хочу крикнуть я и не кричу. Кто же этот неуклюжий медведь? Беличья шубка! Ее нежная шерстка мнет мне шляпу, которую я уже поднимаю над головой. Мы стоим сжатые, просто впритык, и я, конечно же, узнаю эту даму с бархатными розами. Мне снова хочется крикнуть: "Мама!" Но я не кричу. Я никогда не произнесу этого слова. Я никому его не прошепчу.
— Ради бога, простите... Ваша шляпа...
— Ну что вы, такая давка...
Я вижу, как она внимательно, вскинув вдруг влажные ресницы, изучает меня. На это я только кисло улыбаюсь и напяливаю котелок на парик. Чтобы все ее сомнения развеять.
— Да,— вздыхает она,— у него было много друзей.
Я этого не помню.
Затылком и всей кожей спины я чувствую жадный взгляд Оленьки и кошу глаза — так и есть: мы с беличьей шубкой у нее на прицеле. О чем Оленька может догадываться? Да ни о чем. Шаркая по мрамору своими ботинками, я то и дело спрашиваю себя: кто я теперь? И не нахожу ответа.
А все началось с того, что Артем срезал со своего пальца махонькую бородавку, измельчил ее на отдельные клеточки, взял одну из самых живых и выдавил из нее ядро, свой геном. Рассказывая потом все это, он почему-то ухмылялся: "Ты и есть теперь это ядро... " Много лет я не мог понять причину его ухмылки, и вот теперь...
Я представляю себе, как все было, и вижу себя длинной нитью, скрученной в замысловатый клубок и упрятанной в чью-то яйцеклетку, лишенную собственного ядра. Я даже слышу голос Артема:
— Осторожно, не повреди мембрану...
Он давно говорит сам с собой, я это знаю. Отшельник, паяц. Чего он добивается? Мирового признания! А мне, признаться, не очень-то уютно в этой чертовой яйцеклетке. Какая-то она липкая, вязкая... Как кисель. Это поначалу, я потерплю. Через час я уже чувствую себя вполне хорошо. Мы привыкаем друг к другу и уже шепчемся на своем языке, беззвучно шушукаемся, роднимся. И вскоре живем душа в душу в какой-то розовой жидкости, счастливые, живем как одно целое, единой зиготой, нежимся в теплой темноте термостата. Наш папа, этот лысеватый Артем, нами доволен, доволен собой. Я понимаю: я и есть теперь та зигота. Проходит какое-то время, и меня берут за шкирку, берут как кота. Больно же! А они просто вышвыривают меня из моей розовой спальни. Куда? Что им от меня нужно?
— Это не больно,— говорит Артем, а я ему не верю. Это ужасно больно! И холодно! Словно я голый попал в ледяную прорубь.
— Артем, я боюсь,— слышу я женский голос,— я вся дрожу...
Это меня поражает, но и приводит в восторг: мой лысеющий папа обзавелся женщиной! А я думал, что он холостяк.
— Не надо бояться, родная моя, все будет прекрасно,— шепчет папа и сует меня куда-то... Куда? В полную, жуткую темноту. Меня тут же обволакивает вялая томная теплая нега, я куда-то лечу, кутаюсь в мягкую бархатную кисею и, наверное, засыпаю. Потом я просыпаюсь! Потом я понимаю, куда меня наглухо запечатали — в стенку матки. Целых девять месяцев длится этот невыносимый плен. Такая мука! Лежишь скрюченный, словно связанный, ни шагу ступить, ни повернуться. Слова сказать нельзя, не то, что поорать вдосталь. Набравшись сил, я все-таки рву путы плена и выкарабкиваюсь из этой угрюмой утробы на свет божий и ору. О, ору! Это немалая радость — мой ор! Я вижу их счастливые лица, сияющие глаза.
— Поздравляю,— говорит папа, берет меня на руки и целует маму.
И я расту.
Я не какой-то там вялый сосун. Да уж! Я припадаю к белой груди, полному теплому тугому наливу, и пью, захлебываясь, сосу эту живительную сладкую влагу... Так вкусно! А какое наслаждение видеть себя через некоторое время в зеркале этаким натоптанным крепышом, который вдруг встает и идет, шатаясь и не падая, балансируя ручонками, затем внезапно останавливается и любуется сверкающей струйкой, появившейся внезапно из какой-то пипетки. Вот радость!
Радость проходит, когда однажды приходит папа и, что-то бормоча себе под нос, надевая фартук, берет меня на колени и сует в рот какую-то желтую резинку, надетую на горлышко белой бутылки.
— Ешь,— говорит папа,— на.
На!
Он отчего-то зол и криклив.
— Ешь, ешь!.. — твердит и твердит он.
Такую невкусную бяку я есть не буду. И не подумаю!
— Ешь,— беря себя в руки, упрашивает папа,— пожалуйста...
А где мама? Я не спрашиваю, вопрос написан на моем лице. Мама уехала. Надолго, уточняет папа. Мой маленький мир, конечно, тускнеет — маму никто заменить не может. Даже папа, который по-прежнему что-то бормоча, уже с пеленок учит меня читать, думать, даже фехтовать. Затем передо мной проходит череда учителей. Чему только меня не учат! Я расту на дрожжах знания, легко раскусываю умные задачки, леплю, рисую... Мой коэффициент интеллекта очень высок. Я уже знаю, почему наступает зима, и как взрываются звезды, что есть в мире море и океан, есть рифы, кораллы, киты, носороги, а мой мир ограничен стенами какой-то лаборатории, книгами, книгами...
— А это что,— то и дело спрашиваю я,— а это?
Папа терпеливо объясняеи и почему-то совсем не растет, а я уже достаю до его плеча. Он, правда, делает мне какие-то уколы, и это одна из самых неприятных процедур в моей жизни. Как-то приходит мама. Она смотрит на меня и любуется. Шепчется о чем-то с папой, а затем они встают, идут к двери и зовут меня с собой. Куда? Я еще ни разу не переступал порог этой комнаты. Мы выходим. Мать честная! Я попадаю в царство зелени и цветов, живая трава, ручеек, даже птички... И солнце! Настоящее солнце! Это не какая-то лампа ультрафиолетового света. Над нами большой прозрачный свод, точно мы под огромным колпаком, хотя солнечные лучи сюда свободно проникают. И даже греют. Как много света, а в траве кузнечики, муравьи... Летают бабочки и стрекозы, я их узнаю. А вот маленький ручеек, и в нем есть рыба.
— Поздравляю,— говорит мама,— тебе сегодня уже двадцать.
Мне не может быть двадцать, но выгляжу я на все двадцать два.
— А сколько тебе? — спрашиваю я.
— Двадцать три,— отвечает мама и почему-то смущается.
— А тебе? — спрашиваю я у папы.
Папа медлит с ответом, я смотрю ему в глаза, чтобы не дать соврать. Зря стараюсь: у нас ведь это не принято.
— Сорок,— наконец произносит папа,— зимой будет сорок.
Сейчас лето...
Может быть, мой папа Адам, а мама Ева?
— Нет,— говорит папа,— ты не Каин и не Авель, ты — Андрей.
— А как зовут маму?
— Лиля...
В двадцать лет можно подумать и о выборе жизненного пути. Вечером я говорю об этом папе, который пропускает мои слова мимо ушей. Я вижу, как смотрит на него молодая мама. Она не произносит ни слова, но в глазах ее читается: я же говорила... На это папа только пыхтит своей трубкой и разливает вино. Вино — это такой бесконечно приятный, веселящий напиток, от которого я теряю рассудок и просто не могу не пригласить маму на танец. Мы танцуем... Мои крепкие руки отрывают маму от пола, мы кружимся, кружимся, и вот уже какая-то неведомая злая сила пружиной сжимает мое тело, ее тело, наши тела, а внутри жарко пылает живой огонь... Что это? Что случилось? Я теряю над собой контроль, сгребая маму в объятья...
— Мне больно...
Я слышу ее тихий шепот, чувствую ее горячее дыхание.
— Потише, Андрей, Андрей...
Но какая музыка звучит у меня внутри, какая музыка...
— Лиля, нам пора.
Это Артем. Он все испортил! Плеснул в наш огонь ледяной водой. Вскоре они уходят, а я до утра не могу сомкнуть глаз. Такого со мной еще не было. Через неделю я набираю еще несколько килограммов, а к поздней осени почти сравниваюсь с Артемом. Мы так похожи — не отличишь. Это значит, что половина жизни уже прожита. Но то, чем я жил... Я ведь нигде еще не был, ничего не видел, никого не любил... Или Артем готовит для меня вечную жизнь? На этот счет он молчит, да и я не лезу к нему с расспросами. Единственное, что меня мучает — пластиковый колпак над головой. Я бы разнес его вдребезги. Надоели мне и таблетки, и уколы, от которых уже ноет мой зад. Однажды утром я подхожу к бетонной стене, у которой лежит валун, становлюсь на него обеими ногами и, задрав голову, смотрю сквозь прозрачный пластик крыши на небо. Там — воля. Ради этого стоит рискнуть? Поскольку мне не с кем посоветоваться, я беру лопату. Подкоп? Ага! Граф Монте-Кристо...
Трудно было сдвинуть валун. Была также опасность быть пойманным на горячем. А куда было девать песок? Я перемешиваю его с землей и сую в нее фикус: расти. Можно было бы выбраться другим путем, но дух романтики пленил меня. Уже к вечеру следующего дня я высовываю голову по другую сторону бетонной стены. А там — зима! Я возвращаюсь домой и собираюсь с мыслями. Артем ничего не подозревает. У него какие-то трудности. Доходит до того, что он орет на меня, топает ногами и брызжет слюной. Но я спокойно, вполне пристойно и с достоинством, как он меня и учил, переношу все его выходки, и это бесит его еще больше. Истерик. С этими гениями всегда столько возни. Мир это знает и терпит. Или не терпит...
Бывает, что я в два счета решаю какую-нибудь трудную его задачку, и тогда он вне себя от ярости.
— Да ты не важничай, не умничай,— орет он,— я и без твоей помощи... Я еще дам тебе фору!
На кой мне его фора?
Я выбираю момент, когда ему не до меня, и, прихватив с собой теплые вещи, лезу в нору. Выбираюсь из своего кокона наружу, на свет Божий. Природа гневно протестует: стужа, ветер, снежная метель... Повернуть назад? Нет уж! Никакими метелями меня не запугаешь. Каждый мой самостоятельный шаг — это шаг в новый мир. Прекрасно! Я иду по пустынной улице мимо холодных домов, под угрюмым светом озябших фонарей, навстречу ветру... Куда? Я задаю себе этот вопрос, как только покидаю свой лаз: куда? Мне кажется, я давно знаю ответ на этот вопрос, знаю, но боюсь произнести его вслух. Потом все-таки произношу: "К Лиле... "
— К Лиле!..
Своим ором я хочу победить вой ветра. И набраться смелости. Разве я чего-то боюсь? Этот маршрут я знаю, как собственную ладошку: много раз я бывал здесь, но всегда под присмотром Артема. Теперь я один. Мне не нужен поводырь. Мне кажется, я не нуждаюсь в его опеке. Я просто уверен в этом. Это я могу дать ему фору! В чем угодно и хоть сейчас!
— Привет,— произношу я, открывая дверь ключем Артема.
— А, это ты... Ты не улетел?
— Я отказался.
— От чего отказался, от выступления?
— Ага...
Отказываться от своей роли я не собираюсь.
Какая она юная, моя мама. Я никогда еще не видел ее в домашнем халате.
— А что ты скажешь своей жене? Она же узнает.
Разве у Артема есть жена? Я этого не знал.
— Что надо, то и скажу. Пусть узнает.
Не ожидая от меня такого ответа, Лиля смотрит на меня какое-то время с недоумением, затем снова спрашивает:
— Что это ты в куртке? Мороз на дворе.
— Да,— говорю я,— мороз жуткий, винца бы...
Потом Лиля уходит в кухню, а я, по обыкновению, иду в ванную и вскоре выхожу в синем халате Артема. Мы ужинаем и болтаем. Потихоньку вино делает свое дело, и я вспоминаю его веселящий дух. Бывает, я что-нибудь скажу невпопад, и Лиля подозрительно смотрит на меня. Я на это не обращаю внимания, пью свой коньяк маленькими глоточками, хотя мне больше нравится вино.
— Что-нибудь случилось?
— Нет, ничего,— я наполняю ее фужер,— а что?
Молчание.
— А где твое обручальное кольцо?
— Я снял...
— Оно же не снимается...
— Я распилил...
Не произнося больше ни слова, Лиля встает, молча убирает со стола, затем молча моет посуду. А мне вдруг становится весело. Какая все-таки удивительная штука этот коньяк. Я снова наполняю cвою рюмку до краев и тут же выпиваю. И, чтобы из бавиться от неприятного чувства жжения, тут же запиваю остатками вина из фужера. И вот я уже чувствую, как меня одолевает безудержно-неистовый хмель желания, а в паху зашевелился мерзавец, безмерно полнокровный господин...
— Что ты делаешь?
А я уже стою рядом и тянусь губами к ее шее.
— Что с тобой?
А я беру ее за плечи, привлекаю к себе и целую. Ее тело все еще как тугой ком.
— Ты остаешься?
— Да,— шепчу я,— конечно...
— Зачем ты снял кольцо?
— Да,— говорю я,— я решил.
— Правда?
— Я развожусь.
— Правда? И ты на мне женишься?
Я чувствую, как она тает в моих объятиях, беру ее на руки и несу, сдергивая с ее податливого тельца желтый халат... Несу в спальню... Потом мы лежим и молча курим. Мягкого света бра едва хватает, чтобы насладиться уютом спаленки, но вполне достаточно, чтобы видеть блеск ее счастливых глаз.
— Хочешь,— спрашивает она вдруг,— хочешь, я рожу тебе сына?
— Можно...
— Настоящего. Хочешь? А не такого...
Я не уточняю, что значит "такого", я говорю:
— Ты же знаешь, как я мечтаю об этом.
— Ты, правда, разведешься?
— Я же сказал,— отвечаю я, беру ее сигарету и бросаю в пепельницу. И снова целую ее... Это такое блаженство.
Ровно в два часа ночи, когда Лиля, утомленная моими ласками, засыпает, я только вхожу во вкус, встаю и, чтобы не разбудить ее, на цыпочках иду в кухню. Я не ищу в записной книжке Артема телефон Оли, я хорошо помню его.
— Эгей, это я, привет...
— Ты вернулся? Ты где?
— В аэропорту.
— Артем, я с ума схожу, знаешь, я...
— Я еду...
Я кладу трубку, одеваюсь и выхожу. Ну и морозище! Роясь в карманах папиной куртки, я нахожу какие-то деньги, и мне удается поймать такси. Я еще ни разу не переступал порог Олиной квартиры и был здесь в роли болванчика, ожидавшего Артема в машине, пока он... пока они там...
Теперь я ему отомщу.
Я звоню и вижу, что дверь приоткрыта... и вдруг, о, Боже! Господи милостивый! Дверь распахивается, и Оленька, Оленька, как маленькая теплая вьюжка, как шальная, бросается мне на шею и целует меня, целует, плача и смеясь, и плача...
— Ну что ты, родная,— шепчу я,— ну что ты...
— Я так люблю тебя, Артем...
Я несу ее прямо в спальню...
— Ты пьян?
— Самолет не выпускали, мы сидели в кафе...
— Артем, милый... Я больше тебя никуда не пущу, никому не отдам... Ладно, Артем? Ну скажи...
Никакой я не Артем, я — Андрей!
— Конечно,— шепчу я на ушко Оленьке,— никому...
Потом мы набрасываемся на холодную курицу, запивая мясо вином, и, насытившись, снова бросаемся в объятья друг другу. Мы просто шалеем от счастья...
Наутро я в своей теплице. Весь день я отсыпаюсь, а к вечеру ищу куртку Артема. Я не даю себе отчета в своих поступках (это просто напасть какая-то), ныряю в свой лаз... Куда сегодня? Предверие ночи, зима, лютый холод... Куда же еще — домой! Я звоню и по лицу жены Артема, открывшей мне дверь, вижу, что меня здесь не ждут.
— Что случилось?- ее первый вопрос.
Я недовольно что-то бормочу в ответ, мол, все надоело...
— Почему ты в куртке, где твоя шуба?..
Далась им всем эта куртка!
Затем я просто живу... В собственном, так сказать, доме, в своей семье, живу
жизнью Артема. Я ведь знаю ее до йоточки. Пока не приезжает Артем. А я не собираюсь уступать ему место, сижу в его кресле, курю его трубку... Он входит.
— Привет, Андрей, ты...
Это "ты" словно застряло у него в горле. Он стоит в своей соболиной шубе, в соболиной шапке...
— Как ты здесь оказался?...
Что за дурацкий вопрос!
Входит жена, а за нею мой сын... Мой?
Что, собственно, случилось, что произошло?
Я не даю им повода для сомнений:
— Андрей! — Я встаю, делаю удивленные глаза, вынимаю трубку изо рта и стою пораженный, словно каменный,— ты как сюда попал? И зачем ты надел мою шубу?
Я его проучу!
Артем тоже стоит, как изваяние, с надвинутой на глаза шапкой, почесывая затылок. Вот это сценка! А ты как думал!
Тишина.
Затем Артем сдергивает с себя шубу, срывает шапку...
Лишь на мгновение я тушуюсь, но этого достаточно для того, чтобы у нашей жены
случился обморок. Она оседает на пол, и я, пользуясь тем, что все бросаются кней, успеваю выскользнуть из квартиры.
Ну и морозище!
К Оленьке или к Лиле? Куда теперь?
Я дал слабинку, и это мой промах. Я корю себя за то, что не устоял. Пусть бы Артем сам расхлебывал свою кашу. Чувствуя за собой вину, я все-таки лезу в своюнору. Да идите вы все к чертям собачьим!
Артем, я знаю, сейчас примчится...
И вот я уже слышу его шаги...
— Ах ты сукин сын!..
Я пропускаю его слова мимо ушей. Это — неправда!
— Ты ничтожество, выращенное в пробирке, жалкий гомункулюс, стеклянный болван! Ну это уж явная ложь. Какое же я ничтожество, какой же я стеклянный? Я весь из мяса, из плоти, живой, умный, сильный... Я — человек! Я доказываю ему это стоя, тараща на него свои умные черные глаза, под взглядом которых он немеет, замирает, а я уже делаю пассы своими крепкими, полными какой-то злой силы руками вокруг его головы, у его груди... Через минуту он как вяленая вобла. Я беру его под мышки как мешок, усаживаю в кресло и напоследок останавливаю сердце, а вдобавок и дыхание. Пусть поостынет...
И вот я стою у его гроба, никому не знакомый господин с котелком на башке...
Откуда он взялся, этот котелок, на который все только и знают, что пялиться. Дался им этот котелок! Зато никто не присматривается ко мне. Даже Оленька ко мне равнодушна. А как она убивается по мертвецу! Я просто по черному завидую ему. Ладно, решаю я, пусть живет. Мне ведь достаточно подойти к нему, сделать два-три паса рукой, и он откроет глаза...
Подойти?
И все будет по-прежнему...
Подойти?
А как засияют Оленькины глазки, как запылают ее щечки от счастья.
Я снимаю котелок и, переминаясь с ноги на ногу, стою в нерешительности, затем выхожу на улицу, где такое яркое веселое солнце, и вот-вот уже грянет весна, швыряю котелок куда-то в сторону и ухожу прочь.
Зачем мне этот котелок?

СЕМЯ СКОРПИОНА

И я бросаю свою горсточку земли на крышку гроба, а когда через некоторое время вырастает могильный холмик, кладу свою синюю розу в трескучий костер цветов, которым теперь увенчана его жизнь. Вот и все, кончено... Стоя в скорбной минуте, я роняю несколько скупых слезинок, до сих пор не веря в случившееся, затем тихонечко пробираюсь сквозь частокол застывших тел и, сев в машину, минуту сижу без движения. Ровно минуту, секунда в секунду. Затем включаю двигатель: "Прощай, Андрей". Бесконечно долго тянется день. Как осточертела эта июльская злая жара, этот зной, эта гарь... Наступившие сумерки не приносят облегчения: мне не с кем разделить свое горе. Сижу, пью глоток за глотком этот чертов коньяк в ожидании умопомрачения, но умопомрачение не приходит. Приходит ночь... Господи, как мне прожить ее без тебя? Без тебя, Андрей... "Ты будешь делать то, что я тебе велю!" Я закрываю глаза и слышу твой властный голос. Нет, родной мой, нетушки... Я буду жить, как хочу. Теперь я вольна в своих поступках. Жаль, что ты так и не понял меня, не разглядел во мне свое будущее, свою судьбу. Пыжился ради этой ряженой гусыни, кокетки, дуры... Господи, как же глупы эти мужчины!
"Ты обязана мне по гроб, ты должна... "
Нет, Андрей, нет. Никому я ничем не обязана и не помню за собой долгов. Я вольна, как метель, как птица, как свет звезды. Попробуй, упакуй меня в кокон. Только попробуй!
"Янка, тебе не кажется странным, что твоя маленькая головка наполняется вздором? Как-то вдруг в ней забились мысли... "
Твои слова обидны до слез, и вот я уже плачу... Ах, Андрей... А начиналось все так здорово, так прекрасно... Я отпиваю очередной глоток, кутаюсь в плед, закрываю глаза и вижу себя маленькой девочкой, сидящей у папы на плечах. Мы идем в зоопарк. Мы уже много раз здесь были, и встреча с обезьянами, зебрами и разными там какаду для меня как праздник. Особенно мы стали дружны с верблюдом, но мне нравятся и жирафы. Ну и шеище же у них! Вот бы забраться на голову, как на плечи к папе. Жираф — это мама, объясняет мне папа, видишь — с ней маленький жирафик, как ты. А папа — вон в том конце. Я вижу, но не могу понять, чем отличается мама от папы, и спрашиваю:
— А где наша мама?
Я впервые задаю папе этот вопрос, видимо, поэтому он останавливается, снимает меня с плеч и говорит:
— Беги, хочешь?
Разве это ответ? Но я не настаиваю на ответе и убегаю к своему верблюду.
Когда мы возвращаемся домой, папа купает меня в ванной, тщательно отмывая тельце от дневных впечатлений, затем кутает в свой махровый синий халат и сушит мне волосы феном. Они у меня роскошные, золотистые, длинные. Таких в нашем садике нет ни у кого. А Женька говорит, что я самая красивая, и он на мне женится. — Теперь будем ужинать,— говорит папа,— и бай-бай... Да?
— Ахха...
На закуску он всегда дает мне две-три маленькие, беленькие, кругленькие сладкие конфетки. И, если он забывает, я напоминаю ему. Я просто не могу уснуть без них. Одна из конфеток обязательно горькая, желтая, я ем ее первой, потом сладкие. От них просто холод во рту, как после мороженого.
— Почему она желтая?
— Это витамины,— объясняет папа.
В сентябре, как и принято, мы идем в школу и оказываемся с Женькой в разных классах, но как только выдается минутка, мы стремимся друг к другу, беремся за руки и бежим... Убегаем от всех. Женька хрустит фольгой, дает мне шоколадку.
— На...
Я откусываю, а он не смеет, смотрит на меня во все свои глаза и любуется мною.
"Жених и невеста",— кричат все. Пусть кричат. А сегодня мы поссорились с Женькой. Он ухватил меня за руки и не отпускал до тех пор, пока я не укусила его. До крови.
— Где твоя мама, где?- почему-то орет он,— ты подкидыш...
Дурак. Мне было обидно, я не могла ответить, и укусила его. До крови.
— А где наша мама?- спрашиваю я у папы, как только он появляется на пороге.
— А я тебе вот что купил,— говорит он и достает из своего поношенного портфеля огромную, блестящую, цветастую книжку.
Потом я рассказываю папе, как мы поссорились с Женькой, и, засыпая, спрашиваю:
— Пап, где же наша мама?
— Зачем же ты его укусила?..
На следующий день, придя в школу, я не вижу Женьки и весь день жду конца уроков, бегу домой, чтобы позвонить ему, швыряю ранец в угол и звоню. Он болен. Он живет в доме напротив, и я мчусь к нему, но меня не пускают — у него жар и какая-то сыпь, и еще что-то...
— Вот ему сказки...
— Спасибо, Яночка, иди домой. Завтра Женечка придет в школу.
Зачем, зачем, зачем я укусила его?!
— Не надо плакать,— говорит Женина мама,— все будет хорошо.
Но завтра Женька в школу не приходит, он умирает через три дня, и когда я говорю об этом папе, он аж подпрыгивает на стуле.
— Как умер?! Женька?..
И весь вечер ходит грустным. Мне Женьку тоже жаль.
Мой папа врач и ученый. Долгое время у него что-то не ладилось, и вот, кажется, он своего добился. Наш маленький домик давно превратился в зверинец. Здесь и пауки, и птицы... Белые мышки и крысы, кролики и петухи. А какие у нас диковинные растения! А в подвале под домом ужи и гадюки, ящерицы и лягушки. Есть черепаха. Грибов — море. Нет только крокодилов.
В седьмом классе у меня появляется ухажор — Костя из десятого.
Мне ужасно нравится быть всегда рядом с папой и думать о Косте. Я просто люблю их, и папу, и Костю.
Птицами, солнцем, буйством цветов и трав беснуется май, мы снова целуемся с Костей, проводим вместе долгие вечера, и папа обеспокоен только тем, что у меня появились редкие тройки. Он терпеть не может троечников, и мне приходится подтянуться. Однажды летом папа уезжает на какой-то симпозиум, и я приглашаю к себе Костю на чай, а он приносит вино. Мне только кажется, что я от него пьянею. На самом деле голова кружится от Костиных поцелуев, от нежности его рук, когда они настойчивыми и уверенными движениями пальцев блуждают в моих волосах, вдоль спины и талии, упорно и как бы невзначай одну за другой расстегивая пуговицы моего платьица, которое, ах ты, господи, соскальзывает вдруг с моих плеч. Теперь дело за молнией, какое-то время не поддающейся Костиным пальцам, из-за чего мне приходится помогать им, чтобы молния осталась цела. А Костя уже целует мои плечи, шею, земля уходит из-под моих ног. И вот я уже теряю опору, чувствуя, как Костины руки подхватывают меня и несут, несут, кружа по нашей маленькой комнате, несут в мою спаленку... Все это безумно ново и любопытно. Такого со мной еще не было, не было еще такого, чтобы я теряла голову, позабыв о папиных наставлениях и нравоучениях. Не было еще такого, чтобы это было так захватывающе... и бесконечно нежно. От папы у меня секретов нет и, когда он приезжает, я рассказываю ему о Косте, как мы здесь хозяйничали и даже пили вино, и едва только в его глазах вызревает немой вопрос, я тут же на него отвечаю:
— Не-а.
Я готовлю ужин, и мы болтаем, как и сто лет назад. Ничего ведь не случилось.
Осень застает нас врасплох, мы к ней совсем не готовы: не законопачены окна, не утеплены двери. Ветер отчаянно срывает листву, воет как голодный волк. Как-то вечером я сижу в темноте, озябшая и проголодавшаяся. Жуткая лень одолела меня, голос осип, и я чувствую, как пылают мои уши и щеки. Голова раскалывается, болят глаза. Такое бывало со мной и прежде — обычное дело, грипп. Папа приходит поздно, злой и уставший, у него какие-то трудности.
— И ты еще заболела...
Я чувствую себя виноватой, а папа, взяв себя в руки, возится на кухне и через каких-то полчаса несет мне ужин в постель.
— На,— говорит он,— выпей. Это горячее вино. И таблетки.
А сам пьет прямо из бутылки.
— Пей, пей,— говорит,— это лучшее средство.
И вот мы уже весело щебечем. Я глоток за глотком потягиваю из чашки горячий, черный, как смоль, кагор, а папа пьет прямо из бутылки. От вина он потихоньку приходит в себя, позабыв о своих трудностях, да и я чувствую себя лучше. Я перестаю дрожать от холода. Видимо, вино делает свое дело, и какая-то легкая, уже знакомая дрожь охватывает мое тело, когда папа, наклонившись надо мной, целует меня в ушко, желая спокойной ночи, а я, закрыв глаза, чуть приподняв голову с подушки, тяну к нему свои руки и вплетаю игривые пальчики в его шевелюру, почему-то думая о Косте, тяну свои губы навстречу его поцелуям, которыми он осыпает мой лоб, мои щеки, глаза и губы, а затем шею и плечи и, откинув пуховое одеяльце, наполняет свои большие ладони моей маленькой грудью, не робко и неуклюже тиская, как Костя, а совсем по-иному, нежно и смело. Наши губы, все это время игриво искавшие друг друга, теперь наконец встретились и уже купаются в неге сладкого поцелуя. Я чувствую только горячее папино дыхание и представляю, как раздуваются крылья его крупного носа, и все еще слышу шорох злостно срываемых с тела папиных одежд. Что-то там еще не расстегивается, а затем и моя старенькая ночная рубашка издает жалобный стон, треснув, вероятно, по шву. И вот наконец всем своим телом, всей своей тугой белой нежной кожей я чувствую мускулистую жадную гору, глыбу папиного тела, угловатую, мощную, жаркую, злую, пахнущую крепкой работой. Господи, как я люблю это тело, эту кожу, эти запахи... Я так мечтала об этой минуте! Столько лет... Никакие Димки, никакие Кости и Женьки... Никто, никто мне не нужен. Я люблю папу, только папу... И вот я уже чувствую, как теряя голову, теряю папу.
— Ах, Андрей...
Этот стон вырывается из моих уст в тот момент, когда приходит решение отречься от папы. Нет теперь у меня папы, теперь я сирота. Но у меня есть Андрей... Есть Андрей!
Беременность настигает меня в полосе осенних дождей, когда по утрам не хочется выбираться из-под одеяла, готовить завтрак. Хочется лежать в обнимку с Андреем, чувствуя тепло его тела. Лежать весь день, и всю ночь, и всю вечность... Я сообщаю эту новость Андрею, но он, кажется, не слышит, жуя котлету, читает свой доклад и делает пометки на полях карандашом. — Снова та же опечатка,— говорит он.- Ты, пожалуйста, будь поаккуратней.
— Я спешила,— оправдываюсь я и снова, как бы невзначай, тихо произношу:
— Андрей, я беременна.
— Да,— говорит он,— конечно.- И не отрывает глаз от своей ученой страницы.
Сделать обиженный вид?
— Тебе чай или кофе?
— Все равно...
— Андрей...
— Да.
Он поднимает глаза, смотрит на меня любящим взглядом и, улыбаясь, говорит:
— Прости, милая, конечно, кофе. С молоком.
— Я беременна.
— Правда?!
Он вскакивает со стула, швыряет в сторону свои умные страницы, брет меня на руки и кружит по кухне, опрокидывая стулья, табуретки, сдвигая с места наш маленький столик.
— Правда?!
— Ахха...
На следующий день Андрей сообщает, что улетает в Вену на какой-то конгресс и просит меня напечатать его доклад.
— Я с тобой?
— Конечно... Вылетим через неделю, во вторник. Ты утряси там в школе все без меня.
— Ахха... Мне это ничего не стоит.
Вечером мы лежим и планируем нашу поездку.
— Знаешь,— говорит Андрей,— с этой беременностью нужно что-то делать. В школе еще не знают? Твои подружки...
— Не-а. У меня нет подруг.
— Нужно сделать аборт...
— После Вены?
— Завтра...
Вена меня привораживает. Идея Андрея встречена с интересом, о нем говорят, пишут в газетах, мы мелькаем на экранах телевизоров, я вижу завистливые взгляды известных ученых, которые только и знают, что, писанно улыбнувшись Андрею, пялиться на меня. — Вон тот, бородатый,— говорит Андрей, стрельнув глазами на лысого красавца в тройке,— мой оппонент, врач. Он просто дурак, и не может понять...
— I glаd to see you!*
К нам подходит некто и долго трясет руку Андрея. Затем он берет мою руку и целует.
Я замечаю, что к нам направляется целая орава элегантно одетых людей во главе с остроносой цаплей на ногах-ходулях. Я давно ее заприметила по постоянной свите поклонников. Ей говорят комплименты, целуют руки. Почему ее считают красавицей? Что в ней такого нашли? Вот она подходит, обращая на меня внимания не более, чем на старика в ливрее. Подходит к Андрею, и он, оставив меня, поворачивается к ней лицом, всем телом, отдавая все внимание ей. Ах ты, цапля, гусыня плоскогрудая, селедка маринованная! А она и вправду красива. Сверкающие бриллианты сережек и колье особенно подчеркивают эту холеную красоту. Я вижу, с какой завистью взирают на нее дамы, и как помахивают своими хвостиками, стоя на задних лапках, писанные красавцы. Сколько же стоят ее кольца, браслеты?! Это же целое состояние! Она уводит Андрея, который послушно подчиняется, даже не взглянув на меня.
— Андрей... — едва слышно произносят мои губы,— остановись, Андрей.
Он не слышит моего немого крика.
Что я здесь делаю? Этот вопрос я задаю себе после некоторого раздумья, и ни секунды не теряя более, направляюсь к выходу. Одна. Я ловлю сочувственные взгляды тех, кто не примкнул к свите цапли, и делаю вид, что не нуждаюсь ни в чьем сочувствии.
— I am sorry, простите... *
Кто это? Кто это настигает меня?! Лысый бородач!
— Я вас провожу.
Меня?! С какой стати?
Лишь на мгновение я приостанавливаю шаг, но не выражаю согласия, даже глазом не веду. Какого черта он за мной увязался? Что ему от меня надо? У мраморной колонны я все-таки не выдерживаю и оборачиваюсь, чтобы бросить прощальный взгляд на Андрея. Я вижу, как он спешит, стремительно идет через весь зал напрямик, просто мчится ко мне, ко мне, отстраняя попавшихся на пути ротозеев. Все это мне только кажется, когда я на миг закрываю глаза. А когда открываю, вижу Андрея, стоящего вполоборота ко мне и мирно беседующего со своей цаплей. Они стоят у какой-то знаменитой картины, видимо, толкуя об авторе. Цапля говорит, Андрей слушает. Только на долю секунды я задерживаю свое бегство, но этого достаточно, чтобы понять, что Андрей все это время не выпускал меня из поля зрения. Так это или нетак? Или мне все это только кажется? Мне кажется, что Андрей только-только оторвал от меня взгляд и теперь смотрит в глаза этой женщине, кивая головой в такт ее речи.
Андрей!
А он поворачивается ко мне спиной и теперь, задрав голову, рассматривает картину. Рубенс или Рембрант? Или Эль-Греко?... Мы никогда с ним о живописи не говорили.
— Это Матисс. Он интересен тем, что...
Теперь я слышу приятный бархатный голос с акцентом и локтем чувствую, как, едва прикасаясь, этот бородач подталкивает меня к выходу.
Голос — вот что нравится мне в нем.
— Вы любите хорошую музыку?
Никогда не задавалась подобным вопросом.
— Хотите послушать?
Ни на секунду не задумываясь, я киваю головой — "да!"
Пусть Андрей остается со своим Матиссом. А я направляюсь с бородатым французом. Он останавливает такси и, уже не спрашивая меня, называет водителю адрес. Мы слушаем нежные звуки флейты в каком-то ночном кабачке на берегу темной реки, в приглушенном свете светильников, и молчим. Я думаю только об Андрее, а этот Анри нежно обнял меня, боясь показаться навязчивым, и при первых же признаках сопротивления с моей стороны отступает. Иногда он оправдывается.
Он покидает мой номер с рассветом, желая мне всего хорошего, надеясь на скорую встречу. — Я вам позвоню.
— Конечно...
— Вы так восхитительны...
— Ахха...
Наутро при встрече с Андреем мы ни о чем друг друга не спрашиваем, не смотрим в глаза друг другу и понимаем, что между нами пролегла трещина, наступила полоса молчания. У каждого из нас появилась тайна, о которой мы молчим, сидя рядом в креслах самолета, сосредоточенно глядя в иллюминатор. Стюардесса приносит завтрак, и это спасает нас от молчания.
А через неделю мы уже думаем, что освободились от тяжести груза венских событий, будто бы ничего и не было такого...
Ничего и не было.
В ученом мире имя Андрея становится популярным, его приглашают в Америку и в Сидней, он ездит в Китай со своими лекциями, у него много друзей... Нередко он приглашает меня, и мы вдвоем носимся по Европе.
— Завтра вылетаем в Париж,— неожиданно сообщает он, когда мы устало бредем по проложенному когда-то вручную тоннелю в горе Св. Эльма. Эта гора в нескольких километрах от Маанстрихта, маленького голландского городка, куда мы забрались из любопытства.
— Завтра?!
Я не готова к встрече с Парижем.
— Ты ничего не говорил...
— Для меня это тоже неожиданность, сегодня позвонили.
К Парижу я не готова.
— Ты будешь читать лекции?
— Да. В Сорбонне, свой курс...
Значит, мы пробудем в Париже дней десять, не меньше.
Анри, наверное, встретит нас на аэродроме.
Я прошу у стюардессы свежую газету, чтобы прочитать в ней хрустящие новости. Не может такого быть, чтобы Анри не высказал по поводу нашего приезда приветственного слова.
— Ты читаешь по-французски?- удивленно спрашивает Андрей.
Я сдержанно улыбаюсь. Втайне от него надеясь, что все-таки попаду в Париж, я брала уроки французского.
— Ты меня приятно удивляешь,— говорит Андрей.
Я просматриваю газету от корки до корки — ни строчки о нашем приезде. Имени Анри я тоже не нахожу, и это меня настораживает. Вероятно, Париж узнает о нас из завтрашних газет.
— Ваш спор с Анри,— мельком бросаю я Андрею, протягивая газету,— надеюсь, получил разрешение, и теперь вы...
— С кем?
Все эти месяцы Андрей ни разу не упоминал об Анри, об их разногласиях. Я тоже не спрашивала.
— Какой спор?- переспрашивает Андрей, отрываясь от газеты и надевая очки.- О ком ты говоришь?
— Анри, этот лысый. Бородатый француз, ты же помнишь...
— Ах, Анри...
Андрей кивает головой, водружает очки на переносицу и разворачивает газету.
— Он умер. В тот же день.
— Умер?!!
Я даже привстаю в кресле, вцепившись руками в подлокотники.
— Как умер?
Я смотрю на Андрея в ожидании ответа и тихонько прикасаюсь к его руке.
— Разве я тебе не рассказывал?
Он по-прежнему делает вид, что читает газету.
— Ты разве... Еще в Вене...
Взглянув на меня, он прерывает свой вопрос, и какое-то время мы молча смотрим в глаза друг другу. Теперь только гул турбин. И в этом гуле прячется какая-то тайна. Я понимаю, что ни о чем спрашивать больше нельзя.
В Париже Андрей читает свои лекции, а я брожу по городу одна, по весенним улицам, по берегу Сены, подолгу засиживаюсь за столиком кафе. Художники, букинисты, студенты. Богатые и нищие, старики и дети... Каштаны Парижа... Почему Анри до сих пор не дает о себе знать? Может быть, и в самом деле что-то случилось? Анри не мог умереть. В ту последнюю ночь, когда мы остались наедине с ним, я успела тайком подсыпать порошочек в его фужер. Теперь я понимаю, зачем я это сделала — чтобы он выжил. Эти порошки всегда у Андрея рассыпаны по карманам. Теперь я знаю, что это такое, и это моя тайна. Иногда я позволяю себе прикарманить одну-две упаковочки, и храню их всегда при себе. Андрей ни о чем не догадывается, а я давно догадалась. Я не понимаю только одного — зачем Андрей хранит все от меня в тайне? Я же не маленькая девочка, которой можно заморочить голову какими-то витаминками. Я уже взрослая, красивая, умная. И способна понять, что Андрей... Ах, Андрей... Ты меня обижаешь. Я брожу по средневековым улочкам Парижа, по его площадям и кварталам. Господи! — это и вправду праздник.
Вечером, когда мы, уставшие от прожитого дня, утомленные впечатлениями, устраиваемся в постели, я все-таки осмеливаюсь задать свой вопрос:
— Андрей, зачем ты все эти годы...
По всей видимости, Андрей давно ждет этого вопроса, который теперь и не требует ответа: пришло время все рассказать. Мы это понимаем, дальше так продолжаться не может.
— Я расскажу,— говорит Андрей.- Я знаю...
Он отбрасывает газету в сторону, снимает очки и, приподнявшись на локте, целует меня в щеку.
— Янка, я тебя так люблю.
— Правда?
Затем он встает, откупоривает бутылку вина, наполняет фужеры.
— Ты теперь не хуже меня знаешь,— говорит Андрей и рассказывает о своем открытии, которое еще закрыто для науки, хранится в тайне.
— Есть изюминка,— говорит он,— о которой не знает никто. Все знают о феномене Грачева, но никому не известна формула этого феномена, его сущность, know how, понимаешь?
— Да.
— Вот они и хотят получить, выпытывают, шпионят, шантажируют, угрожают.
— Зачем?
— Ты, дуреха, еще не понимаешь... Это ключ к власти, ну, понимаешь?
— Не-а.
Какое-то время Андрей молчит, затрудняясь объяснить, а потом продолжает:
— Я прошу тебя только об одном,— наконец произносит он и снова умолкает. Видимо, ему трудно на что-то решиться. Я помогу ему.
— Андрей, я знаю, твои витамины...
— Не в этом дело.
— ... и порошки, которые ты хранишь в своем кейсе...
— Янка, родная моя, все эти витаминчики и порошки к моему открытию не имеют никакого отношения. То, что я придумал, перевернет представления людей, вот посмотришь. Некоторые умники от науки уже о чем-то догадываются и хотят... Но мы с тобой, понимаешь...
Он берет фужер и отпивает несколько глотков.
— Ты помнишь мальчика из твоего класса, которого ты укусила?
— Женьку?
— Потом и Костя, с которым ты...
Такое не забывается.
— Теперь этот лысый француз Анри! Он умер... Мой грех состоит в том,— продолжает Андрей,— что все эти годы я растил из тебя змею. Почти со дня твоего рождения я пичкал тебя таблетками только с одной целью — сделать тебя гадюкой. Теперь ты должна знать, что твой укус смертелен. Ты пропитана этим ядом насквозь, он в крови, в слюне, в слезах, в твоем организме. Тебе достаточно царапнуть кого-нибудь... Твои зубки остры, и близость с тобой опасна. Так вот грех мой не в том, что ты пропитана ядом, это совершенно безвредно для твоего здоровья. Грех в том, что... что ты любишь меня, я это знаю...
Снова воцаряется тишина и мучительное раздумье. О чем? Мне кажется, что к сказанному добавить нечего. Но об этом я догадывалась и сама. Я не знала только о его грандиозных планах. — Я взял тебя из роддома, когда тебе шла третья неделя. Мать оставила тебя умирать, узнав о врожденном пороке сердца. Тебе сделали операцию, и я выкрал тебя у смерти, выходил. Мы уехали в другой город, и ты стала моей дочерью. К тому времени я уже знал, что нашел...
Андрей прерывает свой рассказ, встает, прикуривает сигарету, откупоривает коньяк. Делает несколько глотков прямо из горлышка и ставит бутылку на столик. Исповедь дается ему нелегко. Это и в самом деле трудно — нести свой крест молча.
— Понимаешь,— он присаживается на краешек кровати, точно боясь прикоснуться ко мне,— я создавал тебя из плоти, как Роден из глины свою Камиллу. Я держал те бя в бедности, но растил здоровой, сильной, умной, красивой... Теперь ты — принцесса, понимаешь? Ты погляди, как смотрят на тебя все эти... Как они хотят тебя, как они ластятся к тебе, мои враги. Все эти мерзкие темные подонки, и Анри, от которого я уже избавился...
— Он жив...
Это признание вырывается из меня, как случайный выстрел. Андрей умолкает и какое-то время смотрит в пустоту, затем его взгляд, медленно описав полукруг, находит меня.
— Как жив?
— Он... — робко произношу я, чувствуя за собой вину,— он жив. В тот вечер...
Я понимаю, что своим вмешательством в дела Андрея перечеркиваю какие-то его планы. Я взяла на себя смелость оставить Анри в живых, но с какой стати он должен умирать? И почему я должна стать соучастницей этого убийства? Ведь Андрей...
— Ты дала ему порошок?
Я киваю.
Андрей закрывает глаза, ложится рядом и, глубоко вздохнув, несколько секунд лежит без движений, не дыша, как покойник. Затем втягивает в себя воздух и произносит:
— Ах, Янка, Янка...
Вдруг он вскакивает, идет к телефону, поднимает трубку и тут же кладет ее на рычаг.
— Теперь я все понимаю,— говорит он сам себе, бродя полуголым из угла в угол. — Теперь мне все ясно.
Он стучит ногтями по столу (это его старая привычка, когда принимает какое-то важное решение), снова поднимает трубку и опять зло бросает ее.
— Родная моя, Янка, девочка моя. Никогда, никогда, никогда, слышишь!- никогда больше не лезь в мои дела.
Он так и говорит: "не лезь".
— Никогда не принимай никаких решений, не посоветовавшись со мной. Ты должна дать мне слово, поклясться и никогда не нарушать эту клятву. Ты должна...
Он говорит ясным, требовательным и почему-то торжественным голосом, словно сам дает клятву. Этот голос требует от меня беспрекословного повиновения, безукоризненного выполнения его повелений. — Я признаю свою вину в том, что не посвятил тебя в свои дела, я не хотел подвергать тебя опасности. Теперь же... Он тяжело вздыхает, выбирается из кресла и подходит ко мне.
— Как же нам теперь выжить,— спрашивает он у самого себя,— как теперь быть?
От таких слов у меня перехватывает дыхание.
Он стоит, наклонившись надо мной, зловеще освещенный желтым светом, глядя на меня тяжелыми бессмысленными глазами, улыбаясь улыбкой идиота.
— Эх, Янка... А ведь мы могли бы...
Это звучит, как прощальный аккорд.
— Ты так мне была нужна... Мы бы с тобой...
Его губы шепчут это как молитву.
Бесконечно долго длится ночь. Мне редко снятся сны, а сегодня я всю ночь скакала на лошади, уходя от погони. Вцепившись в гриву, я ощущала только запах пота и слышала свист ветра, а по сторонам, в метре от меня, ощерясь и сверкая глазами, неслись какие-то злые люди, протягивая ко мне руки... Когда я просыпалась и открывала глаза, Андрей лежал, глядя в потолок, куря и не произнося ни слова. Спасительное утро пришло радостным, веселым, влилось в приоткрытое окно ранним гулом Парижа. Всю ночь мы жили в немом ожидании чего-то страшного, какой-то беды, а она не пришла. И теперь мы в веселом недоумении протираем глаза, точно после песчаной бури, и даже улыбаемся. Мы рано встали, и у нас теперь уйма времени. Выпив кофе, мы снова бухаемся в постель, а через час мы уже на авеню Рошель. Сегодня у нас обширная программа: кладбище Монмартр и кактакомбы Данфер-Рюшо. А вечером — знаменитые парижские погребки... Веселый, по-летнему теплый парижский вечер приходит неожиданно быстро. Не успели мы как следует нагуляться в свете желтых фонарей, не успели надышаться после дымных, душных, утопающих в музыке подвалов — пора домой. Не то, чтобы кто-то нас подгонял, нет. Просто хочется освежиться и забраться в постель...
Наш отель. Наконец-то!
Не успев переступить порог, мы включаем свет, словно сговорившись, вдвоем набрасываемся на дверь, чтобы захлопнуть ее изнутри. Нам кажется, что эти двое вот-вот ввалятся в номер, поэтому я всем телом налегаю на дверь, а Андрей запирает ее на все запоры, которые щелкают красивым металлическим звуком, вселяющим прочную уверенность в том, что мы надежно защищены от вторжения. Теперь свет.
От неожиданности я вздрагиваю, а Андрей каменеет. На какое-то время мы замираем, затаив дыхание, и удивленно-испуганно взираем на сидящего в кресле, затем Андрей облегченно вздыхает и, кашлянув, произносит:
— Ах это вы...
И тут же я узнаю Анри.
— Испугались?- спрашивает он, добродушно улыбаясь и вставая навстречу.
Я вопросительно смотрю на Андрея, но он словно не видит меня. Он что-то ищет взглядом, затем открывает дверцу шкафа и успокаивается.
— Вы сегодня очаровательны,— стоя в полуметре от меня, произносит Анри.
Я принимаю комплимент, сдержанно улыбаясь, и стараюсь прочесть в его глазах ответы на свои тревожные вопросы. Интуитивно, чутьем, я понимаю: беда пришла. Или мне только мерещатся страхи?
— Что здесь происходит?- Вопрос, который задал бы на моем месте любой. И я задаю его. Андрей молчит и делает вид, что не слышит, будто вопрос его не касается, а Анри берет мою руку и целует.
— Все в порядке,— говорит он,— все o`кеу... Как вам нравится наш Париж?
Собственно, ни я, ни Андрей не расположены сейчас к праздному разговору. Мы чувствуем, что струна напряженности натянута до предела и достаточно лишь легкого поворота рычага...
— Вы, конечно же, не успели...
Я помню, как эти чувственные губы целовали меня, как горели желанием эти темные глаза.
— Знаете ли,— вдруг произносит Андрей,— катитесь-ка вы. По какому такому праву?
Ни слова не произнося, Анри идет к двери, щелкает всеми замками и отпирает ее.
— Came in, please.*
Входят двое. Теперь мне страшно, меня пронизывает дрожь. Я чувствую, как подкашиваются ноги. И Андрей сник. Он садится в кресло и опускает голову. До сих пор я надеялась, что все это неудачный розыгрыш, маленькая забава, что Анри и Андрей обо всем условились заранее и хотят преподнести мне славный сюрприз. Теперь же, когда неожиданно вторглись эти незваные гости в шляпах, с каменными лицами без всяких проблесков ума, меня снова охватывает страх: что они затевают? Я пытаюсь найти ответ на свой вопрос в глазах Анри, но я его совсем не интересую. Методично заперев дверь на все запоры, он подходит к Андрею и без всяких предисловий, произносит:
— На этот раз вы от меня не ускользнете. Или вы представите нам все результаты испытаний, или...
Мне все становится ясно: им нужны формулы открытия. Так вот чего они от нас хотят! Раскрыть тайну — для Андрея значило бы потерять все, к чему он шел все эти долгие годы. Потерять все. На это Андрей никогда не согласится, я знаю. — У нас мало времени, поверьте, и мы не намерены с вами церемониться.
Тишина длится ровно столько, сколько нужно Андрею для одной затяжки сигареты.
— Ладно...
Он произносит только одно это слово, делает одну за другой еще несколько затяжек, встает и идет к шкафу. Открыв дверцу, он секунду раздумывает, затем берет свой кейс и несет к столу. Я слежу за каждым его шагом, каждым движением. Вот он кладет кейс на стол и, набрав код, щелкает замками. Щелчок, словно выстрел стартового пистолета: сразу все приходит в движение. Едва Андрей успевает схватить пистолет, как тут же получает удар по затылку и оседает на пол. А я чувствую, как мою голову сжимают тиски: я не могу шевельнуться. Анри вяло поднимает с ковра пистолет Андрея и падает в кресло. Андрей приходит в себя не сразу, лежит на полу, подвернув неуклюже под себя руку, затем издает стон, наконец, повернувшись, поднимает голову.
— Мы изнасилуем твою дочь, а тебе...
Анри берет сигарету, щелкает зажигалкой. Он медленно выпускает дым, который клубится в его бороде и усах, создавая впечатление маленького пожара. Кажется, эта лысая голова вот-вот вспыхнет огнем, и кажется, что это уже случилось. Андрей мотает головой из стороны в сторону, поднимается на ноги, добирается до кресла. Он молчит и только трет свой затылок.
— Нет,— наконец произносит он,— никогда.
Он никогда не раскроет свою тайну. Никому. Даже мне, я знаю. Я знаю, что овладеть этой тайной они смогут только отняв у него жизнь. Это "никогда", брошенное Андреем в тишину комнаты, является сигналом для всех троих. Сначала они избивают Андрея. Они бьют его ногами, короткими ударами по голове, по спине, в живот, бьют до тех пор, пока он может стоять на ногах, затем бьют корчащегося на полу, пока он не теряет сознание. На меня они не обращают внимания, а мне кажется, что пришел конец света. У меня даже нет слез, хотя я плачу всем телом. Я не в силах ничем помочь Андрею, не в силах его защитить. Я понимаю, что сделай я попытку вмешаться, и Андрею достанется еще больше.
И все же я решаюсь:
— Анри...
Они поворачиваются на мой голос, как на выстрел, но тут же увидев меня, беспомощную, успокаиваются и приводят себя в порядок, поправляя прически, подтягивая брюки. Теперь они пьют воду по очереди прямо из графина, а тот, что с усиками, подходит к Андрею и льет ему воду на голову. Когда Андрей приходит в себя, они усаживают его в кресло, связывают ему руки за спиной, а ноги привязывают к ножкам кресла. Зачем? Он не в силах держать голову. Лицо его изуродовано, залито кровью, сорочка изодрана в клочья и покраснела. Господи! И все это в наше время, в центре Парижа! И все это молча... Они больше не угрожают Андрею, не избивают его и не размахивают перед его лицом пистолетами. Они принимаются за меня. Кажется, я вот-вот потеряю сознание. Этот высокий, в жилетке и с усиками, подходит первым и рвет мое шелковое платье, как ненавистный флаг побежденного врага. Неистово, дерзко. Он сдергивает его с моего тела, как кожу, и кажется, сейчас примется топтать ногами. Усики в улыбке расползаются по его смуглым щекам, глаза блестят, сверкает золотой зуб. У него потные руки и просто смердит изо рта, когда он дышит мне в лицо, хватая за лифчик. Забившись в угол, я смотрю на него глазами, полными страха, тяну на себя одеяло и простыни, но его цепкие пальцы уже впились в мои волосы, а другой рукой он обнажает меня донага, сдергивая мощными рывками все, что еще прикрывает мое тело. В силах ли я устоять этому напору дикого желания? Я бросаю молящий взгляд на Анри. Наблюдая, он курит.
— Андрей,— я перевожу взгляд на Андрея, и он поднимает голову.
Теперь тишина.
Наши взгляды встречаются, но в его глазах моя мольба не находит приюта, там пустота, холод и ни йоточки участия. Так что же, у меня нет выхода? У меня есть одно спасение — мое испытанное оружие, мои ласки, чары паучихи. Я не стану пожирать их тела после близости, они сами подохнут. Но Андрей, Андрей, как же так? Мой немой вопрос прерывается болью — это усатый мерзавец сжимает кисти моих рук, насилуя мою нежную кожу, мою честь, честь Андрея... Так бери же меня, на!..
Этот немой крик рвется из каждой клеточки моего прекрасного тела, из каждой его порочки.
На!
Еще один раз, только раз, я бросаю беглый взгляд на Андрея, жадный взгляд надежды, но Андрей мертв. Он тупо уперся глазами в пол и погребен молчанием. От него не исходит ни шороха, ни стона. Ни звука! Значит, край. Это — конец, крах. Андрей ведь знает, на что идет, он бросает меня в жерло вулкана, как спасательный круг утопающему. Спасти его? Умертвить это грязное отребье? Но какой ценой?! На что он надеется? Ведь взяв меня поочередно на его глазах и не добившись своего, они прикончат и его напоследок. Они умрут завтра, это правда, но мы с Андреем будем мертвы сегодня. Через каких-нибудь тридцать-сорок минут наши тела...
— Андрей, я даю вам ровно одну минуту,— это Анри. Он дает передышку и моей коже, которая стонет от боли в неволе лап усатого. Тиски на запястьях ослабевают, и мне удается пошевелить пальцами. Я ловлю себя на мысли, что нужно использовать любую возможность, чтобы поцарапать насильника. В моем положении это можно сделать либо ногтем, либо зубами. Но этого мало, нужно, чтобы в эту царапину попала моя слюна или кровь. Они насилуют меня поочередно, добиваясь меня с трудом, пыхтя, как паровозы. Я только делаю вид, что противлюсь этому насилию, и они избивают меня, избивают до крови, у меня нет нужды прибегать к уловкам — я просто впиваюсь ногтями в кожу каждого, впиваюсь в эту вонючую потную кожу своими сахарными зубками и раздираю ее до крови. Я добиваюсь своей цели — завтра же этот скот подохнет. Я устрою им мор! И это меня радует, даже веселит: я улыбаюсь. Я уже не думаю о цене, которую пришлось заплатить. Все кончено. О том, что ждет нас после кровавой оргии, я тоже не думаю. А что тут придумаешь? Все мы умрем. Мне хочется только одного — чтобы скорее все это кончилось. Я вижу, как горят глаза этого гаденького Анри, он что-то говорит мне, упиваясь моим телом, но я не слышу его слов. Когда все, наконец, стихает, и эти упыри, придя в себя, понимают, что не достигли цели, я стараюсь взять себя в руки насколько это возможно в ожидании смерти. Вдруг слышу голос Андрея:
— Завтра...
Я не верю своим ушам: почудилось. Собираю остатки сил, приподнимаюсь на локоть и открываю глаза. Они стоят рядом с Андреем, и Анри угрожает ему ножом. Он уже сделал насечку на шее, и кровь, я вижу, сочится из ранки на лезвие.
— Завтра...
Он повторяет это еще раз, а из меня вырывается крик:
— Дрянь!
Я понимаю уловку Андрея. И даю себе слово. Я клянусь себе, я клянусь... Я повторяю эту клятву, как молитву, и даю себе слово сдержать эту клятву.
— Почему завтра? — спрашивает Анри.
— Мне нужно...
— Сейчас. Или мы...
— Завтра,— спокойно произносит Андрей,— в семь вечера.
И эти дураки соглашаются!
Сорвав телефон, забрав наши вещи и кейс, они уходят, заперев нас в клетке, и, наверное, всю ночь и весь день караулят нашу дверь и окно. Но вечером никто не приходит. Иначе и быть не могло. Случилось так, как рассчитал Андрей. И еще одну ночь мы проводим в клетке, без еды, без снов.
Чужие.
И только утром дверь отпирает полиция. Да, нас ограбили, избили. И заперли в номере. Почему мы не стучали? Так страшно ведь. Отчего они все умерли? Умерли?!! Мы с Андреем только переглядываемся, удивленно пожимаем плечами: как так умерли? Все трое? Кто бы мог подумать! Наша игра сближает нас, мы как бы одно целое:
— Туда им и дорога.
Следователь подозрителен. От чего эти порошки? От гриппа, говорит Андрей, берет и высыпает себе в рот сразу три штуки. И просит воды. Следователь наливает. Еще целых три дня можно наслаждаться Парижем, но мы вылетаем сегодня, Париж разлучил нас. Париж разлучил нас навсегда, и мы спешим расстаться. Теперь перед нами новая жизнь, у каждого — своя. Нужно закатывать рукава. Все лето я живу одна, а в сентябре, когда ночи стали прохладными, а постель — холодной, я набираю номер Андрея.
— Он в Риме,— отвечает секретарь.- Будет седьмого.
Я звоню девятого.
— Сегодня улетел в Антананариве.
— Куда улетел?
— Это в Африке.
Видно, ему не сидится дома.
Я встречаю его тринадцатого с букетом роз.
— Янка, ты?! Я без тебя, знаешь...
Он так рад, он так скучал. Он привез мне подарок — голубое ожерелье. К цвету моих глаз.
— Ах, Андрей...
Всю ночь мы не спим, мы снова вместе, и нет больше силы, способной разлучить нас.
— Знаешь, я...
— Молчи...
Я запечатываю его рот поцелуем, новым и новым.
— Ах, Янка, так ты кусаться!..
Мы просто бешеные, шалеем от ласк, от любви.
Утром, чуть свет, я встаю.
— Куда ты?...
— В Осло, на денечек...
— А вернешься когда?
— Через пару дней...
Он снова бухается головой в подушку, а я спешу тихонько прихлопнуть за собой дверь. Теперь мне незачем сюда возвращаться. Все порошки я вымела из его карманов, из кейса, из шкафчиков и шкатулок. Я ведь дала себе слово.
Все ли?
Скоро я узнаю об этом из газет.

17 мая 2007 года  11:41:00
Владимир Колотенко | vkolotenko@mail.ru | Днепропетровскнепропетровск | Украина

Владимир Колотенко

* * *
фрагмент романа Дайте мне имя

ИЩУ ИЗДАТЕЛЯ, ЛИТАГЕНТА, СПОНСОРА, МЕЦЕНАТА…

ДЕНЬГИ И СЛАВУ – ПОПОЛАМ!!!

Колотенко Владимир Павлович (псевдоним Владимир Маринин), врач, кандидат биологических наук, член Союза журналистов Украины.

Изданы мои рассказы:
— "Фора" (журнал "Молодежь и фантастика", 1994)
— "В поисках маленького рая" (еженедельник "Киевские ведомости", 1998)
— "Семя скорпиона" (еженедельник "Волшебная шкатулка", 2002г.).
Изданы книги:
— 2 повести: "Цепи совести", «Охота», 1994 г. (12 авт. листов ),
— роман "Дайте мне имя", 2000г. (18 авт. лист), Сигнальным тиражом – 300 экз
— "Экология мегаполиса", 2002г. (В соавторстве, 20 авт. листов).

Написан роман «Ладони Бога» — 30 авт лист.(ранее не публиковался).

МОЙ АДРЕС: 49041, Украина, г. Днепропетровск, Запорожское шоссе, 68 кв. 65.
КОНТАКТНЫЕ ТЕЛЕФОНЫ: 8(056)697-35-17, 8(063)494-79-41;
E-mail: vkolotenko@mail.ru

Роман «Дайте мне имя»

Предисловие

Иисус — Бог!..
Мы ничего не выиграем, если станем противоречить этому утверждению. Всякая попытка дополнить или объяснить его, обвинить или найти ему оправдание обречена на провал.
Мир сотворен совершенным и совершенство это восхитительно.
В мусоре повседневности человечество отыскало бесконечное множество средств и способов убивать время, не давая себе труда заниматься вечностью. Гении, открывающие нам глаза на мир чрезвычайно редки. Они стоят в стороне от пыльных дорог и стоят высоко. Тянуться к ним — неземное блаженство. А живая влага человеческого любопытства никогда не утолит жажды познания Бога.
Муки мира начались с тех пор, когда кусок яблока застрял в горле Адама. Грех, как джин вырвался на волю и пошло-поехало... Приходило много мудрецов и умников, чтобы вновь вернуть миру рай. Ничего не вышло.
И пришел Иисус...
Он пришел и сказал, что среди всех наших врагов, самыми лютыми для нас являемся мы сами. Он пришел, чтобы открыть нам истину, познакомить каждого из нас с лучшей частью нас самих, прочитать себя в себе и дать нравственное и благородное направление нашим страстям. Он пленил каждого, кто сумел распознать в Нем мученика за наши грехи и Спасителя. Вот и я — стал пленником Его мук.
Задача этой книги состоит не только в том, чтобы еще раз прикоснуться к одеждам Иисуса, припасть к Его пыльным сандалиям и прижаться к Его плечу в поисках утешения, но и в том, чтобы увидеть живого Иисуса, послушать Его велеречивую речь, пережить с Ним радость любви, муки измен и распятия.
Человечество, вырвавшееся из узды нравственности, сорвало мир с петель и стремительно несет его в бездну ада. Глубокий страх перед будущим растрогал наши чувства, и именно сегодня мы, как дети, восприимчивы к тем немеркнущим ценностям, которые подарил нам Иисус. Именно сегодня мы острее всего ощущаем себя грешниками, распявшими на кресте свое настоящее и убивающими будущее. Пар наших страстей, кипящих в котле жизни, вращает турбину повседневной борьбы между духом и плотью, не выявляя ни на йоту времени победителя в слабых душах, и только сильные и осененные Его Духом способны совершить восхождение на труднодоступную вершину, имя которой Совершенство.
Эта книга — еще одна попытка понять Бога и Его промысел. Ради этого Бог и стал человеком: чтобы мы научились Его понимать. Каждый может написать свою книгу, и она тоже будет нужна миру, как опыт, как еще одно откровение, еще один вклад в копилку Совершенства.
Нельзя рассчитывать на случайность в поисках путей совершенства, здесь нужны воля и труд, пот и слезы. Требуются Иисусовы муки...
Я, по истине, уверен, что мне так и не удалось высветить весь груз тревог и страданий Иисуса, но ведь это никому не по силам. Уж слишком тускло наше воображение, чтобы пытаться даже представить себе Его Божественный Гений. Но если каждый из нас даст себе труд возвести взгляд из пекла бытия к Небу, гиря горя на весах жизни станет полегче, а счастья — прибавится.
Не из любви к славе и не из тщеславия быть награжденным вниманием читателей, я соглашаюсь с теми, кто признает эту книгу прекрасной, и с абсолютным беспристрастием и чистосердечием предлагаю ее как дар трансцедентной тревоги своей души, эзотерики каждой клеточки моей плоти.
Я надеюсь быть прощенным за те недостатки и недоработки, а, может быть, и угрюмые пятна невежества, которые обязательно обнаружатся в этой книге, и в оправдание этого факта призову известную истину: в суете сует нет места совершенству.
Я отдаю себе отчет в том, что моя попытка проникнуть в психологию поступков и мыслей Иисуса, конечно же, тщедушна и жалка, но это мой Иисус и с Ним я хочу познакомить читателя.
Я не надеюсь на громкое эхо восторгов и оваций, громкие рукоплескания вряд ли расслышат и персонажи моей книги, но пока живет во мне страсть к совершенству, пока ради этой страсти я могу укрощать свою плоть и жертвовать собственными страстями, я буду нести свой дар людям. Я ведь теперь не гость на этой земле, а хозяин, и в равной мере сочувствую как своему соседу по дому, так и античному рабу, прикованному к веслу галеры, я теперь брат всего живого и соплеменник каждого, кто обитает на этой Земле.
Те тайные побуждения, которым я обязан написанием этой книги, видимо из благоразумной осторожности не стать мишенью для горластых критиков, еще не высказаны до конца, еще гложут мою душу и совесть, и готовы выплеснуться в очередной том темы, которая не имеет границ.
Ничто не может лишить меня того неизъяснимо-нежного восторга и благоговейного счастья, которыми я был награжден в течение всего времени написания этой книги. И чистосердечный отзыв читателей будет служить для меня елеем признания и утешением в бурных буднях сегодняшних дней, и сделает много чести моему сердцу.
Порадуйся за меня, мой Читатель: теперь я тоже распят. На кресте нашей жизни. Приглашаю и Тебя — поднимайся! Это приглашение на казнь, но и путь к Совершенству. Эта книга — это мой путь, это мой Иисус и я сам в Иисусе. Как Флобер — это мадам Бовари, так и я — Иисус! Я не Христос, но Иисус. Роден, создавая шедевры, брал кусок камня и отбрасывал лишнее, я же, стремясь к совершенству, недостающее беру у Христа.
Вот уже более двух тысяч раз Колесо Жизни обернулось вокруг Солнца, и каждый день мы слышим восторженный возглас Иисуса: "Совершилось!"
Совершенство свершилось!
Надеюсь и мне удалось к нему прикоснуться.

Слава Ииcусу Христу!
Благословение

Уважаемый господин Владимир!!!
Прочитал Ваше произведение и прошу принять мое скромное слово о нем.
Роман "Дайте мне имя" — портрет души, которая ищет Бога.
Величайшей загадкой человеческой психики является механизм поиска истины. Сложность познания возникновения человека в этом мире, бытие человека в нем, стремление к Творцу, который все премудро создал, а мы только пользуемся всем нам приготовленным. Осмыслить это чрезвычайно трудно и в то же время, с помощью веры, очень легко, однако прийти к ней нужно тернистым путем.
Автор Владимир Колотенко на своем примере показывает нам этот тернистый путь, который проходит каждый современный человек, которому не дает покоя сознание бытия в этом Винограднике.
В рассказе на страницах книги читатель вместе с автором ( так как речь идет от первого лица ) проходит через муки, сомнения, разочарование, боль, радость и счастье во всей многогранности и гармонии жизни.
В этом и есть наибольшее наслаждение от бытия в физическом мире, который является дуалистическим.
Владимир Павлович понял, что созданы мы по образу и подобию Божьему, и нам присуще все человеческое. Одного нам не дано — это стать равными Богу, так как Он Творец всего, а мы пользователи того, что Он создал.
Если Сын Божий, Иисус Христос — второе Лицо Божье — безвинно переносил все терпения, которые мы имеем за грехи наши, то мы их терпим заслуженно. Понять эту сентенцию помогает вера. И как Иисус воскрес, так и нам дал надежду на это, и мы воскреснем в Нем и через Него.
С большим удовлетворением читал роман и хотел бы, чтобы с ним познакомилось как можно больше людей. Это будет очень полезным в трудной нынешней жизни, так как покажет современникам источники пополнения сил духовных и материальных, чтобы найти мужество и правильный путь в путешествии к Богу.
Любовь Его к своим творениям безгранична, и в это нужно поверить. В этой вере наше спасение и великая радость от существования в физическом мире.

Аминь.

Священноархимандрит Лука.

Р.S. Прошу принять этот отзыв как благословение на публикацию Вашого труда.

При этом Ваш почитатель, Олег Нарольський

Некоторые рецензии

Этот труд — для ищущих путь к Непреходящему, к красоте Бытия, гармонии земли с Небом, совершенству души и тела...
Книгу можно назвать исповедью. Автор естественно и просто вводит нас в мир жизненных ситуаций с мгновениями страданий и радости, опустошения и надежд, робости и мужества, сомнений и веры, боли и любви.
Читатель "причащается" к многоплановости повествования, такой типичной для изменчивой природы человеческой личности.
Такой стиль вызывает сначала недоумение, но затем становится близким. Читатель становится свидетелем рождения Феникса из пепла самосожжения своего эгоизма, страстей, очарований и разочарований. Такое самораспятие прошел автор в лице Иисуса из Назарета.
Иисус шел навстречу своим мукам и своему триумфу в новом качестве Христа, победившего земную природу.
Понявших это не будет вызывать недоумения и возражения несовершенство Иисуса в начале Его духовного пути. Таким "очеловеченным" Он и Его Божественный мир становятся для нас ближе, доступнее в сознании, принятии. Ведь Он до победы над собой тоже, как и мы обманывалcя, тревожился, печалился, грустил, поступал опрометчиво, переживал неразделенную любовь, предательство друзей и близких, и вновь обретал силы, чтобы встать после падения, надеялся, верил, любил...
В таком художественном приеме "зрячие увидят" путь к своему Христу. А имя Ему каждый даст свое. И в этой поддержке для нищих духом актуальность и своевременность книги.
Здесь ответы на многие трудности и вопросы для ищущих. И когда приходит понимание, безысходность оборачивается предверием покорения новой ступени мудрости, предательство — неизбежностью и свидетельством духовного роста, обида, разочарование и злоба — благодарностью к обидчикам и недоброжелателям, ибо унижение и распятие есть последний порог перед вратами Вечного Света.
И тот, кто пытается воскресить в себе Дух, распятый земными страстями и похороненный в склепе грешной плоти, кто нашел в себе силы откатить в сторону камень материи от дверей своего внутреннего святилища, тот воскрешает в себе Христа.
Спасибо автору за его борьбу и победу, возможность для читателя пройти вместе с Иисусом путь к Воскресению.

Людмила Песоцкая, врач, профессор.

Роман-эпопея украинского писателя Владимира Колотенко "Дайте мне имя" о внутренних мгновениях жизни и смерти Человека — явление безусловно ярчайшее в мировой культуре.
Повествование не очерчено государственными границами и временем, оно простирается намного дальше, чем ограничивает текст бумажное поле.
Здесь каждый читатель найдет самого себя, если сможет проникнуться стремлением самопознания в попытке подняться над каждодневной суетой собственного мира, ощущений, стремлений, преломляя себя, как в зеркале, амальгамой которого является триединое божественное начало Иисуса Христа.
У каждого человека свой Бог, если это человек, но множество людей становится народом только тогда, когда рождается общее духовное поле, засеянное зернами человеческих душ, вспаханное страданиями и состраданием, единое и объединенное миром.
" Дайте мне имя " — роман, обращенный к читателю, где реальная жизнь неотделима от вымысла, где вымысел реален и наполнен реальностью.
Каждый несет свой крест, каждый сам ищет своего Бога и свою дорогу к людям.

Александр Левенко, член Союза журналистов
Украины, писатель, издатель.

Об этой книге

К пониманию Христа каждый из нас приходит по-своему. И, наверное, не бывает случайных книг или фильмов о Нем.
Камни Храма Господня сегодня отполированы до блеска — всеми теми, кто вот уже более двух тысяч лет пытается снова и снова пройти и понять крестный путь, выстроить для себя песчинки слов и образов, чтобы постичь...
"Трудно быть богом" — было написано однажды, в романтическое время.
"Трудно Ему было быть человеком" — так, по-моему, можно было бы назвать эту книгу. И это могло быть написано, пожалуй, только сегодня, на рубеже тысячелетий, когда только-только мы начинаем понимать действительный смысл "сбоя — 2000" — Момент Великого Обнуления.
Нельзя не заметить, насколько спрессовано сегодня время, как быстро настигает человечество и каждого из нас расплата за неправедные деяния. Ураганы, землетрясения, наводнения, и эпидемии посланы миллионам землян. А единицы, зная свою миссию, снова и снова поднимаются на Гору — чтобы удержать мир на краю гибели, чтобы Свет не был побежден Тьмой...
Можно ли сегодняшними страданиями, бедствиями и болезнями расплатиться за каждый шаг Того Пути?
Привычно думать, что именно в нем было искупление — и прошлым, и будущим нам...
И — непривычно, непросто погружаться в неровный ритм странных видений на кресте. Так капает кровь из пробитых грубыми гвоздями вен... Так стучат лопаты о су### землю Голгофы.
Герой этой прозы гораздо больше человек, чем мы привыкли о нем думать?!
Что ж, нам ведь просто предложено снова задать себе вопросы, отвечать на которые неизбежно придется всю жизнь...

Анна Гронская, журналист.

Грех от плоти, святость от Духа...
Человек, заключенный во плоти, грешен изначально. Бессмертная душа его устремлена к идеальному, к Совершенству. Бесконечное противоборство двух противоположных начал определяет мир ценностей, представлений, ощущений, поступков и дум человеческих.
Какое начало первично и какое вторично, кто управляет и что подчиняется, какое соответствие духа и тела наиболее разумно, какое взаимоотношение их сейчас?..
Кто может ответить на эти вопросы?
Научно-технический бум 20-го века усилил многократно возможности удовлетворения эгоистических плотских желаний человека, его стремление к богатству, к власти над себе подобными и природой. Мировое искусство все более превращается в технократическую индустрию удовольствий на основе примитивной неодушевленной массовой культуры, которая проповедует культ грубой силы, обмана, грабежа и насилия.
Низменные чувства, нравы и тела обнажены до безобразия. Диспропорция плотского и духовного начал многократно усилилась и уверенно сползает к недопустимой грани, за которой пропасть — гибель основных духовных ценностей, хаос, конец разумной жизни на Земле задолго до второго пришествия.
Только небольшая часть людей, выполняя роль рецепторов человеческого социума, ощущает дискомфорт от растущей диспропорции духовного и низменно-материального. Беспокойство, часто подсознательное, побуждает этих провидцев к действию, разновидностей которого множество.
Одним из способов ориентации людей к истине духовного совершенства является обращение к образу Христа Спасителя в литературной форме, которая делает Иисуса Христа и Его учение ближе, легче воспринимаемым для людей, испорченных благами цивилизации.
Автор этой книги сделал серьезную попытку на примере совершенного бога-человека продемонстрировать гармонию божественного и земного, создать художественный образ абсолютного соответствия духа и плоти, показать людям тот предел, к которому должно стремиться каждому человеку во имя спасения человечества.
Задача эта многотрудная и сверхважная. Решает ее автор оригинальными и интересными средствами.
Читателям судить насколько результат его немалого труда близок к совершенству.
Вячеслав Ушаков, биофизик, профессор.

Роман «Дайте мне имя» (фрагменты)

И утреннее солнце обмануло: лишь однажды его луч пробился к земле, но тотчас небо зловеще затянулось кроваво-бурой пеленой, а солнце так и не показалось.
За день до случившегося (это, кажется, был четверг) все, кто видели его, близкие, друзья и случайные знакомые, все единогласно соглашались с тем, что на нем просто лица не было, хотя он старался ничем не выдать своей тревоги. Весь день он избегал людей и, держась в стороне, о чем-то думал. Было видно, что он не в себе.
За ужином в кругу друзей он почти не шутил, что на него было мало похоже, ничего не ел, разве что отламывал по краюшке от хлеба, то и дело отправляя кусочки в рот и, делясь со всеми, с грустью смотрел в глаза каждого, с кем делился, и что-то тихо говорил, словно наставлял. О чем он говорил — никто вспомнить не мог: так... как всегда... о жизни, о любви, о смысле бытия... как всегда, даже что-то о смерти, но как обычно, без всяких акцентов на чем-то важном...
Пил тоже мало, больше делясь с другими, стараясь, чтобы чаша соседа не была пуста, и все говорил, говорил... Это настораживало, но не настолько, чтобы опасаться за его жизнь. Никому не могло прийти в голову, что такое может случиться.
Кто-то шутливо заметил, что сегодня он похож на ягненка, на что он только улыбнулся, не проронив ни звука в ответ.
Поздно вечером все вышли на воздух, было тихо, сияли звезды, всей гурьбой отправились в сад. Он, говорят, попросил не шуметь. Потом, вспоминают, были жуткие часы муки...
А утром он умер.
На следующий день после смерти все — родные, друзья и просто знакомые в один голос заявят, что предчувствовали беду, но виновато разводя руками, будут объяснять, что, мол, ничем помешать этому не могли, что, мол, кто же мог подумать, что он способен на такое ...
Смерть наступила, видимо, от удушья, но точно до сих пор не установлено. На месте преступления никаких удавок не обнаружили.
Столько лет прошло...
Преступление, конечно, потрясло мир.

Я помню, мне было лет пять или шесть, и это было весной и, кажется, в субботу, мы играли у ручья... По уши в грязи, конечно же, босиком, с задиристыми блестящими глазами, вихрастые мальчуганы, мы строили плотину. Когда перекрываешь ручей, живую воду, пытаешься забить ему звонкое горло желтой вялой мясистой глиной, которая липнет к рукам, вяжет пальцы и мутит прозрачную, как слеза, нетерпеливую воду, кажется, что ты всесилен и в состоянии обуздать не только бурный поток, но и погасить солнце. Я с наслаждением леплю из глины желтые шарики, большие и маленькие и бросаю их что есть мочи во все стороны, разбрасываю камни, и в стороны, и вверх, и в воду: бульк!.. У меня это получается лучше, чем у других. Гладкая вода маленького озера, созданного нашими руками, пенится, просто кипит от такого дождя, и я уже не бросаю шарики, как все, а леплю разных там осликов, ягнят, птичек...
Особенно мне нравятся воробышки. Закусив от усердия губу и задерживая дыхание, острой веточкой я вычерчиваю им клювы, и крылышки, и глаза. Не беда, что птички получаются без лапок, они, лапки, появятся у них в полете, и им после первого же взлета уже будет на что приземлиться. Несколькими воробышками придется пожертвовать: мне нужно понять, как они ведут себя в воздухе. Никак. Как камни. Они летят, как камни, и падают в воду, как камни: бульк! Это жертвы творения. Их еще много будет в моей жизни.
Надо мной смеются, но я стараюсь этого не замечать. Пусть смеются.
Остальные двенадцать птичек оживут в моих руках и в воздухе, и воздух станет для них родной стихией. А мертвая глина всегда будет лежать под ногами. Мертвой. В ней даже черви не заведутся.
Наконец все двенадцать птичек вылеплены и перышки их очерчены, и глаза их блестят, как живые. Они сидят в ряд на берегу озера, как живые, и ждут своей очереди. Я еще не знаю, почему двенадцать, а не шесть и не сорок. Это станет ясно потом.
Я любуюсь своей работой, а они только подсмеиваются надо мной. Это не злит меня: пусть.
Мне нужно и самому подготовиться к их первому полету. Нужно не упасть лицом в грязь перед этими неверами. Чтобы глиняные комочки не булькнули мертвыми грузиками в воду, я должен вложить в них душу. Я беру первого воробышка в руки, бережно, как свечу, и сердце мое бьется чаще. Громко стучит в висках. Я хочу, чтобы эта глина потеплела, чтобы и в ней забилось маленькое сердце. Так оно уже бьется! Я чувствую, как тяжесть глины приобретает легкость облачка и, сжимая его, чувствую, как в нем пульсирует жизнь. Стоит мне только расправить ладони,— и этот маленький пушистый комочек, только-только проклюнувшийся ангел жизни устремится в небо. Я разжимаю пальцы: фрррр! Никто этого "фрррр" не слышит. Никто не замечает первого полета. Я ведь не размахиваюсь, как прежде, чтобы бросить птичку в небо, и не жду, когда она булькнет в воду, я только разжимаю пальцы: фрррр! Я не жду даже их насмешек, а беру второй комочек. Когда я чувствую тепло и биение маленького сердца, тут же разжимаю пальцы: чик-чирик! Это веселое "чик-чирик" вырывается сейчас из моих ладоней, чтобы потом удивить мир. Чудо? Да, чудо! Потом это назовут чудом, а пока я в этом звонком молодом возгласе слышу нежную благодарность за возможность оторваться от земли: спасибо!
Пожалуйста...
...и беру следующий комочек. Все, что я сейчас делаю — мне в радость. Когда приходит очередь пятого или шестого воробышка, кто-то из моих сверстников, несясь мимо меня, вдруг останавливается рядом и, замерев, смотрит на мои руки. Он не может поверить собственным глазам: воробей в руках?!!
— Как тебе удалось поймать?
Я не отвечаю.
Кто-то еще останавливается, потом еще. Бегающие, прыгающие, орущие, они вдруг стихают и стоят. Как вкопанные. Будто кто-то всевластный крикнул откуда-то сверху всем: замрите! И они замирают. Все смотрят на меня большими ясными удивленными глазами. Что это? — вот вопрос, который читается на каждом лице. Если бы я мог видеть себя со стороны, то, конечно же, и сам был бы поражен. Нежный зеленовато-золотистый нимб вокруг моей головы, словно маленькая радуга опоясал ее и мерцает, как яркая ранняя звезда. Потом этот нимб будут рисовать художники, о нем будут вестись умные беседы, споры... А пока я не вижу себя со стороны.
Я вижу, как они потихонечку меня окружают и не перестают таращить свои огромные глазищи: ух ты! Кто-то с опаской даже прикасается ко мне: правда ли все это?
Правда!
В доказательство я просто разжимаю пальцы.
" Чик-чирик... "
— Зачем ты отпустил?
Я не отвечаю. Я беру седьмой комочек. Или восьмой. Они видят, что я беру глину, а не ловлю птиц руками. Они это видят собственными глазами. Черными, как маслины. И теперь уже не интересуются нимбом, а дрожат от восторга, когда из обыкновенной липкой вялой глины рождается маленький юркий звоночек:
— Чик-чирик...
Это "чик-чирик" их потрясает.
Они стоят, мертвые, с разинутыми от удивления ртами. Такого в их жизни еще не было. Когда последний воробышек взмывает в небо со своим непременным "чик-чирик", они еще какое-то время, задрав головы, смотрят заворожено вверх, затем, как по команде, бросаются лепить из глины своих птичек, которых тут же что есть силы бросают вверх. Бросают и ждут.
"Бац, бац-бац... Бульк... "
Больше ничего не слышно.
— Послушай,— кто-то дергает меня за рукав,— посмотри...
Он тычет в нос мне своего воробышка.
— Мой ведь в тысячу раз лучше твоего,— говорит он,— и глазки, и клювик, и крылышки... Посмотри!
Он грозно наступает на меня.
— Почему он не летает?
Я молчу, я смотрю ему в глаза и даже не пожимаю плечами, и чувствую, как они меня окружают. Они одержимы единственным желанием: выведать у меня тайну происходящего.
Я впервые в плену у толпы друзей.
А вскоре их глаза наполняются злостью, они готовы растерзать меня. Они не понимают, что все дело в том, что... Они не могут допустить, что... У них просто нет нимба над головой, и в этом-то все и дело. Я этого тоже не знаю, поэтому ничем им помочь не могу. В большинстве своем они огорчены, но кто-то ведь и достраивает плотину. Ему вообще нет дела до птичек, а радуги он, вероятно, никогда не видел, так как мысли его увязли в липкой глине. Затем они бегут домой, чтобы рассказать родителям об увиденном. Они фискалят, доносят на меня и упрекают в том, что я что-то там делал в субботу. Да, делал! Что в этом плохого? И наградой за это мне теперь звонкое "чик-чирик". Разве это не радость для ребенка?

Я сижу в своей мастеpской...
Не пpошло и недели, как здесь pаботали. Я вижу стаpый pасшатанный веpстак, опилки в углу, топоp, тоpчащий в бpевне. Все в пыли. Угол окна затянут паутиной. Запустение цаpит здесь с тех поp, как я отказался от заказов. Я сижу в плаще, без платка на голове, ощущая босыми ногами пpохладу каменного пола. Солнце уже взошло и его лучи нашли на полу сиpотливую pоссыпь гвоздей, котоpые уже никогда никому не понадобятся. Последний кpест из белого деpева, котоpый я так стаpательно мастеpил, печально пpиник к стене, уpонив кpепкие плечи. Значит, кто-то еще поживет на свете. Я сижу на табуретке и игpаю ножиком, всегда выpучавшим меня пpи изготовлении свиpелей, до сих пор пользующихся успехом у пастухов. Гpустно смотpеть: пыль, паутина, печальный кpест. Как будто здесь обитает покойник. Пилы тоже пpипылены, хотя зубы их еще скалятся ( я вижу — не только скалятся, но и весело выблескивают, готовые впиться в какую-нибудь молодую смоковницу ). Молотки сунуты в глиняные гоpшки с водой, чтобы не pассыхались pукоятки. Но вода высохла. А молотки хотят пить. Что еще пpибито пылью: небольшие скамеечки, pеечки под столом, глинянная посуда с остатками еды. Все бpошено, словно мастеpскую покидали в спешке.
Дpевко копья у стены — чистенькое, будто только что с веpстака. Этим дpевком еще могут воспользоваться. Нужно насадить наконечник, и копье можно пускать в дело. Книга на столе. Завернутая в чистую тpяпицу, она у меня всегда в чистоте. Я люблю, когда вокpуг цаpит поpядок, но больше всего мне нpавится поpядок, котоpый цаpит у меня в голове. Пахнет пылью, частички котоpой пляшут в воздухе кpохотными светлячками в солнечных лучах. Танец остановленного вpемени. Я все еще сижу на скамье, игpая ножиком. Что касается хозяина мастеpской, то опpеделенно можно сказать, что pаботать ему здесь нpавилось. Тесать, колоть, пилить, стpогать ему было в удовольствие. Вбивать гвозди в дpевесину и слышать, как поет стеpжень от меткого удаpа молотка, ему нpавилось. Он, веpоятно, любил сидеть вечеpами у огня и, отпивая маленькими глоточками кислое вино, в одиночестве читать свои книги...
В одиночестве?
Были прелестные вечера, когда здесь царила женщина.
— Ты у меня,— говорила она,— сама нежность...
И он готовил ужин. И завтрак... Господи, неужели это когда-то было?
У нас всегда был запас вина, вероятно, поэтому так ужасны пустые кpужки. Я беpу ее кpужку и pассматpиваю дно. Да, остатки вина высохли. Я нюхаю, чтобы удостовериться, что исчез и его запах. Зачем я пpислушиваюсь? Чтобы убедиться, что никто ко мне не придет? Да и кто может пpийти сюда теперь?
С Pией мы были здесь счастливы.
Но мало ли кто может вспомнить о стаpом заказе? Вдpуг кому-то сpочно понадобилось копье. Или, скажем, кpест. Кpесты ведь всегда кому-нибудь да нужны. Я хочу, чтобы хоть кто-то пpишел. Если не считать мышки, котоpая всегда шуpшит в кучке соломы — тишина. Как ночью на веpшине гоpы. Я вижу: ее платок на гвозде. Pишка. Я пpоизношу ее имя и пpислушиваюсь — шепот нежной любви. Я не кpичу, не бегу, спотыкаясь, к выходу, не ищу ее сpеди запаха тpав. Мне не удастся уже зажечь лучину и pаздуть снова костеp нашей любви. А то бы... А то бы заpево пожаpа осветило все, что твоpится в моей душе. Я зашел сюда, чтобы взять свой ножичек, котоый может еще мне пpигодиться: свиpели нужны будут всегда. Их звуки, надеюсь, еще будут зазывать стада.
Видимо, я напpасно сижу здесь с босыми ногами на каменном полу с непокpытой платком головой в ожидании кого-нибудь из своих знакомых, отчаявшись pазжечь огонь, кpохотную лучину, котоpую можно было бы поднести к сухой стpужке в углу и ждать, когда появится пеpвый сизый вьюнок, а затем затpещат сухие опилки, пеpедавая огонь pейкам, что на полу, и скамеечкам, и дpевку копья, ждать, пока огонь не пеpекинется к подпоpкам кpыши и к веpстаку и, наконец, не станет лизать жиpным кpасным языком остов кpеста, подpумянивая его белые бока. Чтобы кpест никому не понадобился. Какое-то вpемя платок Рии, висящий в отдалении на стене, будет нетpонутым. Но вскоpе огонь подкрадется и к платку...
Ее запахи сменит сначала запах теpпкого злого дpевесного дыма, а затем и платок вспыхнет маленьким славным пожаром и сгоpит в один миг, как сгоpает звезда...
Свою стаpую, толстую, мудpую книгу я вынесу из пожара. Она мне еще понадобится.
Шлепая босыми ногами по каменному полу, я напpавляюсь к выходу, оставляя за собой сизый дым пожаpа, котоpый никогда не вспыхнет, потому, что нет огня, способного пpевpатить в пепел пpожитые здесь годы.

Ее идея о строительстве собственного дома, в котором мы сможем жить вместе, наконец вместе, приводит меня в восторг. Теперь у Рии земля просто горит под ногами, ее невозможно удержать, она выбирает место то на берегу реки, то у моря, а то где-нибудь у подножья горы или даже на самой вершине, чтобы мир, говорит она, был перед нами, как на ладони, и мы могли бы первыми встречать восход и любоваться закатом, а потолки будут, мечтает она, высокими, комнаты просторные с большими окнами на восток, чтобы дети наши каждое утро, просыпаясь, шептались с солнцем, и полы будут из ливанского кедра, у тебя будет отдельная комната, настаивает она, чтобы ты мог спокойно заниматься своими важными делами, а спать будем вместе, наконец вместе! восклицает она, да, наконец, и каждый день я буду кормить тебя чем-нибудь вкусным, скажем, копченой курицей или дичью, или жареной рыбой, и вино будем пить красное или белое, какое пожелаешь, из нашего подвала, а потом, ты будешь, она закрывает глаза и улыбается, ты будешь нести меня на руках в спальню, нашу розовую спальню, и мы с тобой...
Ее можно слушать целый день и всю ночь, бесконечно... Когда ее глаза переполнены мечтой о счастье, о собственном доме, или, скажем, о детях, наших детях, чьи голоса вот-вот зазвенят в этом доме, слезы радости крохотными бусинками вызревают в уголках этих дивных глаз и мне тоже трудно удержать себя от слез. И вот мы уже плачем вместе.
Вскоре я уже таскаю песок, цемент, скоблю стены, долблю всякие там бороздки и канавки, теша себя надеждой на скорое новоселье, тешу стояки и планки, нужна глина, и я рою ее в каком-то рву, тужусь, тащу... Проблема с водой разрешается легко, а вот, чтобы добыть гвозди, приходится подсуетиться, дверные ручки ждут уже своего часа, вот только двери установят, и ручки уже тут как тут, очень тяжеловесной оказалась входная дверь, зато прочность и надежность ее не вызывают теперь сомнений. А вот что делать с купальней — это пока вопрос. И какие нужны унитазы — розовые или бежевые, может быть, кремовые или бирюзовые, римский фаянс или греческий?.. Пока нам очень нелегко выбрать цвет керамики, на которой ведь тоже нужно оставить свой след в истории. И вообще вопросов — рой!
Проходит неделя...
Куда девать весь этот строительный мусор?! Я сгребаю его руками, пакую в корзины и таскаю их на свалку одна за одной, одна за другой... До вечера, до ночи. А рано утром привозят вьюки с камнями, которые пойдут на простенок. Не покладая рук, я таскаю их в дом, аккуратненько складываю и тороплюсь уже за досками. Не покладая ног.
— Ты не устал? Отдохни.
— Что ты!
Строительство идет полным ходом, и Рия вне себя от счастья. Нарядившись в легкое цветастое платьице, она сама принимает решения и выглядит невестой. Она ни в чем мне не доверяет. И то я делаю не так, и это. Она вооружается мастерком и сама кладет стену, затем заставляет меня развалить ее и снова кладет. Ей не нравится, как я прорубил в стенке канавку.
— Вот смотри,— поучает она,— и ударяет себя молотком по пальчику. Я бросаюсь было ей на помощь, но из глаз ее летят искры.
Приходит лето.
— Я хочу, хочу чуда, малыш... Удиви меня!
— Ладно...
Ею нельзя не восхищаться. Не знаю другой такой удачи, как своей работой вызывать ее восхищение.
Теперь глаза ее — как ночное небо: чем больше смотришь, тем больше звезд.
Вызывать к себе симпатию любимой женщины, это одна из сладчайших радостей в моей жизни. И я снова закатываю рукава.
Целыми днями мы заняты стройкой, а вечером обо всем забываем, бросаемся в объятия друг друга, а утром все начинается снова.
— Ты не забыл заказать эти штучки...
— Не забыл.
Ею нельзя не восхищаться.
— Я так люблю тебя,— признается она,— у тебя такой дом...
Я прекрасно осознаю, что это признание случайно вырвалось у нее, что она восхищается мной, а не моим домом, мной, а не белыми мраморными ступенями, мной, а не просторной солнечной спальней с высоким розовым потолком, мной...
Еще только макушка лета, а мы уже столько успели!
— Слушай,— как-то предлагаю я,— мы выстроим наш дом в виде пирамиды!..
— Совершеннейший бред! Какой еще пирамиды?
Я рассказываю.
— Где царит гармония, где мера, вес и число будут созвучны с музыкой Неба...
— Какая еще мера, какое число?..
Рия не только удивлена, она разочарована.
— Зачем тебе пирамиды, эти каменные гробы?
Иногда я допускаю промахи и Рия, по-прежнему восхищаясь мною, указывает на них.
— Разве ты не видишь, что рейка кривая, замени ее.
Я с радостью рейку меняю.
Когда дело общее и работа движется споро, когда каждый день видишь, как вызревыют плоды совместных усилий, когда радость наполняет каждую клеточку любимого тела, стараешься еще больше, еще упорнее преодолеваешь трудности, не замечая ни жары, ни усталости...
И вот я уже вижу: дом ожил. Мертвые камни, мертвые стены, мертвые глаза пустых окон вдруг заговорили, вдруг задышали, засияли на солнце.
Дом ожил!
Празднично зашептали занавески, засверкала зеркалами веселая спальня, засветились стекла, засмеялись запрыгали на стене солнечные зайчики, заструились, заиграли радугой водяные волосы фонтана...
Дом ожил!
А наш пес, рыжий пес, который так любит мирно ютиться у наших ног, вдруг залился радостным лаем. И ему наш дом нравится!
И у меня появляется такое чувство, будто мы созидаем шатер для любви. Нет — дворец... Даже храм! Точно — Храм!
Но праздник не может продолжаться вечно, и, бывает, в спешке что-нибудь да упустишь. Тогда трудно сдержать раздражение.
— Зачем же ты метешь?! Я только что выбелила стену.
— Извини.
— Какой ты бестолковый.
Это правда.
А утром снова я полон сил и желания, и мышечной радости: я горы переверну! Рия верит, но промахи замечает.
— Слушай, оставь окно в покое, я сама...
Ладно.
— И откуда у тебя только руки растут?..
Я смотрю на нее, любуясь, молчу виновато. Затем рассматриваю поперечину, на которой можно повеситься.
— …а здесь будет наша купальня...
Размечтавшись, Рия прикрывает глаза, и я спешу чмокнуть раскрасневшуюся щечку.
— Слушай! А комнаты раскрасим в разные цвета: спальня — красная, яростная, для страстей, абрикосовая гостиная...
— А мой рабочий кабинет...
— А твой кабинет будет в спальне!
— В спальне?..
— Хм! Конечно!.. А там будет библиотека, и все твои книжки, все твои умные книжки мы расставим на полочки одна к одной, друг возле дружки... Наша библиотека будет лучшей в округе, правда?
— В стране.
Ее невозможно не любить.
— Там — камин. А там — комната для гостей... Мы пригласим всех твоих лучших друзей, и всех этих чокнутых и бродяг, горбатых и прокаженных... Пусть... Мы растопим камин...
Рия не знает, что я отмечен даром творца и приглашает молодого архитектора, который готов, я вижу, не только руководить строительством, но и самолично скоблить пол или окна, таскать мусор на свалку, а время от времени приносить кувшинчик с вином и пить с Рией в мое отсутствие.
На здоровье! Только бы Рия была довольна ходом событий.
Она рада.
И молодой архитектор рад. Обнажив свой прекрасный торс, он готов прибивать и пилить, и долбить, и красить...
И я рад.
Он готов жениться на Рие!
Я рад.
Проходит лето...
О жить бы нам в шалаше из тростника и бамбука на берегу Генисаретсого озера! Мы бы ночи напролет слушали шепот волн, воркование птиц, гнездящихся в кронах деревьев и друг друга, да, и друг друга.
К осени становится ясно, что к зимней прохладе нам не удастся поселиться в новом доме. Вечерами Рия теперь молчалива. Мои слова не производят на нее впечатления, а ласки, я понимаю, просто неуместны. Глаза, ее большие красивые дивные родные глаза — непостижимая лазурь! — полны бездонной печали, милые плечи сникли и, кажется, что и сама жизнь оставила это славное молодое тело.
— Ришечка...
— Уйду...
— Послушай,— говорю я,— послушай, родная моя, я ведь не могу больше...
— Все могут, все могут, а ты...
Рия разочарована. Я целую ее, но в ее губах уже не чувствую жизни
— Знаешь,— говорю я,— мне всегда хотелось проводить с тобой времени столько, сколько того требует сердце, и я всегда готов... Ты же знаешь, что все, за что я не берусь, обречено на удачу... Тебе кажется, что я чересчур занят своими горшками, нет...
Моя попытка вдохнуть в нее жизнь безуспешна, к тому же я не нахожу возможности, просто ума не приложу, как нам помочь в нашем горе. Был бы я Богом, не задумываясь подарил бы ей этот мир, а был бы царем — выстроил бы дворец или замок, или даже башню на краю утеса. Из мрамора! Или хрусталя. А так я только строю планы на будущее, в котором не нахожу места нашему замку. Понятно ведь, что, когда дом построен...
Здесь нужна особая мягкость и сторожкость, чтобы она не упала в обморок.
— ... и ты ведь не хуже моего знаешь,— говорю я,— и в этом нет никакого секрета, что, когда дом выстроен, в него потихоньку, словно боясь чего-то, оглядываясь и таясь, чуть вздрагивая и замирая, то и дело озираясь и как бы шутя, на цыпочках, как вор, но настойчиво и неустанно, цепляясь за какие-то там зацепки, чуть шурша подолом и даже всхлипывая, подшмыгивая себе носом и, наверняка со слезами горечи на глазах, но напористо и упорно, почти бесшумно, как тать, но твердо и уверенно, крадя неслышные звуки собственных шагов и приглушая биение собственного сердца, но не робко, а удивительно смело, как движение клинка... В него входит смерть...
Она не понимает.
— Как так "входит смерть"?
— Да,— говорю я,— вползает гадюкой...
Она смотрит на меня своим ясными, как у ребенка, глазами и не понимает. И я снова рассказываю:
— ... ты ведь не можешь не знать,— говорю я,— что не нужно собирать себе сокровищ на земле, где моль и ржа истребляют и где воры подкапывают и крадут. Нужно собирать их на Небе, ты знаешь...
— Да-да, знаю, знаю,— произносит она и вдруг плачет.
Я не утешаю ее и не рассказываю, что прежде, чем строить на этой суровой земле какой-то там дом или замок, или даже храм, этот храм нужно, хорошенько попотев, выстроить в собственной душе. Чтобы он был вечен...
Я хочу, чтобы она восторгалась мной, а не моим домом, мной, а не зеркалами и фаянсами, мной, а не кедровыми полами и резными окнами, вызывающими зависть чванливо-чопорной публики, которую она отчаянно презирает...

С десяток вытянутых рук указательными пальцами, точно наконечниками копий указывают на место захоронения Лазаря.
Что мне в них нравится — это то, что теперь они, как дети. Я уже успел заметить, что, как только забрезжит свет надежды, люди готовы на любые жертвы, даже умереть, только бы надежда сбылась. Вот и сейчас они готовы выполнить любое мое желание.
— Отнимите камень!
Голос мой резок, тон решителен.
Никто не шевельнулся. Только прошелестел робкий ропот над головами.
— ... четыре дня, как в гробу...
Это целая вечность. Мертвый должен уже превратиться в прах. Это истина, подтвержденная жизнью.
Даже Марфа отчаялась:
— Смердит уже...
Отступать мне нельзя, да и некуда.
— Разве я не сказал тебе,— произношу я тоном, побеждающим все сомнения,— разве я не сказал тебе, если будешь веровать, увидишь брата своего...
— Да, сказал...
— И славу мою!
— Да, увижу...
— Так чего же вы ждете?! — Набрасываюсь я на окаменевших людей.
Голос мой просто свиреп.
Словно опасаясь чего-то, робкими неуклюжими шажками к камню отправляются двое, видимо, самых отважных. Они едва передвигают ноги, идут, ощупывая босыми пальцами каменистую почву, точно боясь провалиться в яму, подавшись вперед и уперевшись взглядами в камень. Вдруг разом остановившись, оглядываются — все в порядке? — и следуют дальше. Как слепые. Я толкаю их взглядом: смелее, вперед! Вот они подходят. И всем становится ясно, что двоим не управиться с камнем.
— Помогите им,— произношу я.
И, поскольку дорога проложена, к камню отправляются сразу пятеро. Семерым там и делать нечего, но, видно, камень раскален добела: его обступают, боясь прикоснуться, как боятся прикоснуться к горячему. Я спешу к ним на помощь:
— Ну что ж вы, смелей!
И они припадают к камню.
Мало-помалу его сдвигают, и тут вся толпа, слившись в большой любопытный глаз, устремляет свой взор в могилу.
Я молюсь...
Затем я твердой походкой направляюсь к могиле. Я ведь не страдаю плоскостопием.
— Лазарь, иди вон!
И решительным жестом обеих рук разделяю толпу на две части. Чтобы Лазарю было свободно пройти.
— Вставай, вставай,— говорю я,— залежался...
Тот же час шевельнулось в пещере.
А я не перестаю посылать ему жизнь: разливаю тепло по жилам, даю глоток свежего ветерка...
Сначала он поджимает стреноженные пеленами ноги и, раскачиваясь маятником, пытается сесть. Ему это не удается. Но уже и этих безобразно-неуклюжих движений достаточно, чтобы толпа издала ропот страха. Кто-то громко вскрикнул, кто-то, я вижу, завалился навзничь. Ни крика, ни обморока не заметили. Защитив лицо руками, как от бушующего пожара, все, кто нашел в себе силы, смотрят на Лазаря.
Вставай, дружок, поднимайся. Я снова придаю ему сил. И вот он снова поджимает ноги и перекатывается на колени. Согнувшись, точно в молитве, он какое-то время выжидает и вдруг встает. Осторожно, не зашиби голову о свод каменного мешка, мысленно предупреждаю я, и он осторожничает, втягивает голову в плечи и делает первый шаг. А ноги, ноги-то стреножены, но ему удается на них устоять. Никто не бросается ему на помощь.
Вот что способно заставить человечество воскликнуть: верю!
Вокруг тишина ада, слышно только, как на головах замерших людей шевелятся волосы.
— Помогите ему,— произношу я.
Никто не шевельнулся.
Лазарь стоит, статуя в лохмотьях, стоит без единого движения, без дыхания, глаза открыты, но слепы, зияет черная дыра рта...
Вдруг тревожная тишина взрывается криком:
— Лазарь!
Как удавшийся хлест кнута.
Победив в себе страх и ужас, из толпы, как камень из пращи, как искра, высеченная из камня, вылетает Мария.
— Лазарь...
Теперь голос ее тих и плакуч.
Она падает перед ним на колени и срывает, срывает с него тряпье, целуя, целуя его ноги, целуя и плача.
И вот, наконец-то! с каким-то сипящим всхлипом в черную мертвую дыру рта Лазаря вдруг врывается вдох. Живой вдох. Он настолько жив и крепок и настолько могуч, что на груди мертвеца трещат пелены.
Звук этого мощного вдоха уложил наповал еще часть толпы. Остальные отшатнулись от него, как от грома. Теперь тишина.
Я жду, когда же слепые глаза прозреют.
Ни выдоха, ни нового вдоха. Даже Мария у ног притихла. Будто Лазарь опять умер, стоя.
Но свежий ветер уже наполнил паруса жизни, качнул мачту мертвого тела...
А вот вам и выдох. И я вижу, как Лазарь видит. Его синие глаза яснеют, только лицо остается бледным.
Теперь дело за сердцем. Не мешало бы и ему клюнуть несколько раз зерно жизни. Ни-ни. Висит пока еще вялым мешком без воли к труду. Ну-ка, родное, клюкни. Пора и тебе, ленивец, приниматься за дело.
Сердце слышит меня: тук! Только мне удается распознать этот звук. Это новый шаг в старую реку. Риечка, слышишь? Оказывается дважды можно войти в одну реку. Нужно только очень хотеть. Можно и трижды, и столько, сколько нужно, чтобы река жизни не высохла.
Снова — тук... И — тук-тук... И тук-тук...
Ну вот и забилось новое сердце.
Вот что еще способно заставить человечество воскликнуть: верю!
С днем рождения, Лазарь!
Оковы смерти разрушены. Я вижу, как она, скособочась, упала в пропасть могилы. Чтобы не умереть от сияния жизни.
А вот и румянец пробился на щеки Лазаря. Теперь можно уходить.
— Привет, Лазарь,— произношу я,— и прощай.
Я поворачиваюсь, чтобы уйти, но не могу сделать и шага. Это Мария обвила мои ноги лозой своих белых рук.
Я жду.
— У тебя нежные, ласковые руки,— слышу я ее шепот.
— Шелковые,— шепчу я в ответ,— просто шелковые...
Как я и ожидал, к этому времени тень кипариса уперлась в крышу. Избегая встречи с людьми и взяв в попутчики только своих, я пробираюсь горными тропками на восток, ближе к восходу нового солнца. Обогнув Масличную гору и оставив позади Анафоф и Микхас, мы взбираемся на остроконечный холм, увенчаный тихими белыми домиками Ефраима.
— Поживем здесь недолго...
Никто не возражает.
С этой возвышенности видна вся страна, с ее скалистыми суровыми горами, мрачная и печальная, с ее цитаделью неверия — Иерусалимом, кажущимся отсюда рыхлым грязным пятном среди пурпурно-палевых песков пустыни. Как зачерствевшее сердце народа.
Я прислушиваюсь, о чем перешептываются мои попутчики. Только и слышится: — Лазарь... Лазарь...
Еще никогда не были так вкусны золотистые пучеглазые поджаренные пшеничные зерна.

Горластая толпа не признает признаний Пилата. Ею уже завладела звериная жажда расправы. Будем свирепы! — вот ее кредо. Черный рот ее искажен ором:
— Распни, распни его!..
Эти клятвопреступники готовы распять самого прокуратора. Жажда моей крови спаяла их в звериную пасть расправы. Эти горлодеры довели Пилата до бешенства. Глаза его горят гневом. Побелевшие от злобы, они не выражают ничего, кроме ненависти.
Пилат, конечно же, yдручен тем, что ни одна живая дyша не восстала против этого немилосердно-жестокого дикого вопля — "распни!", ни одна слеза жалости не упала к моим ногам. То, что каменные бесчувственные сердца римлян, проливающих кровь, как воду, не будут стиснуты спазмой совести, это можно себе представить, но невозможно вообразить, чтобы так жаждали расправы над соплеменником люди, души которых наполнены верой в Бога.
Пилату, я вижу, хочется зарычать. Его лошадиные зубы в волчьем оскале. С полными ярости глазами он бросает толпе:
— Возьмите его и распните сами...
Он цедит эти слова с отвращением и злостью.
— ... ибо я никакой вины в нем не нахожу.
Вот что значит испугаться толпы. Теперь она чувствует свою власть над Пилатом.
— По закону нашему он должен умереть, потому что сделал себя Сыном Божиим.
Страх! Страх пронизывает все тело Пилата. Конвульсия страха пробежала от макушки до пят, я вижу, как дрожат кисти рук, как еще сильнее белеют глаза, но не от злости, а теперь уже от страха: может, и в самом деле, Он Сын Божий? Страх ослепляет Пилата.
Таким поведением он лишает меня уверенности в исходе нашего поединка. Я жду не дождусь его победы над самим собой, чтобы он мог довести наше дело до конца, до желаемого конца. И вдруг — страх! В состоянии страха можно ведь такого натворить, что потом и не расхлебаешь. Нужно успокоить Пилата. Я открываю было рот, чтобы подсказать ему выход, но он вдруг произносит:
— Ты кто?
Вот те на! Ничего другого Пилат придумать не мог! Уверен, что ему уши прожужжали кто я и откуда, и чем живу... К тому же, мы не так давно объяснились на этот счет.
— Так кто же ты?!
Я понимаю, что терпению Пилата пришел конец, и весь план исполнения пророчества находится под угрозой срыва. У меня единственный выход — сказать правду, раскрыть-таки ему глаза на истину. Но иначе и быть не может!
— Иисус,— произношу я,— сын Марии.
Я еще не Христос, но Иисус, это правда.
Может, это признание приведет к равновесию его разум. Не рассказывать же ему снова, что я рожден покровительствовать истине и повсюду защищать справедливость.
— Иисус... — едва слышно шепчут его губы. Но глаза молчат. Это имя ни о чем ему не говорит, оно не разрешает его сомнений.
Воцарившаяся тишина требует вмешательства. И Пилат приходит в себя.
— А отец, кто отец?..
— Иосиф, плотник...
— Но как ты!..
У Пилата перехватывет дыхание.
— ... как ты, сын плотника и какой-то Марии можешь быть царем?!. Да, царем?!.
Эти слова выпадают из его уст, как камни. Я держу паузу, чтобы у Пилата налитые кровью и отяжелевшие от гнева глаза не вывалились из орбит. Затем:
— Я,— говорю я, открыто и тепло глядя в глаза Пилата,— сын Иосифа и Марии, и Сын своего Бога, и, значит, Царь своего народа... Царь Иудейский... Я же это уже говорил.
Твердым движением головы Пилат подтверждает мои слова.
— Да.
Только это и произносит Пилат.
— Такое в жизни бывает, Пилат,— говорю я.
— Да-да, бывает, бывает...
Он о чем-то думает какое-то время и вдруг снова спрашивает:
— Чего же ты хочешь?
Что может ответить рабу раб? Я скажу ему чудесную правду, она сделает его тверже, сильней.
— Царствовать.
— Царствовать?!
Ничего другого посулить я ему не могу.
— Вызволить свой народ из рабства тьмы, освободить его от...
— От насилия Рима?
— От насилия.
Пилат еще раз каменеет и умолкает. Затем звучит его новый вопрос:
— Ты враг кесарю?
Осветив свое лицо небесным светом, я заявляю:
— Я — Царь Иудейский.
— Царь?..
— И если есть неправда в руках моих, если я платил злом тому, кто был со мной в мире,— я, который спасал даже того, кто без причины стал моим врагом, то пусть враг преследует душу мою и настигнет, пусть втопчет в землю жизнь мою и славу мою повергнет в прах.
Теперь тишина.
У Пилата нет вопросов, но, выждав какое-то время, он зачем-то опять спрашивает:
— Откуда все-таки ты?
Что на это ответить?
С Небес! Сказано же: Сын Божий. Но и Человеческий тоже. Сын Божий и Сын Человеческий — все это я, Я! Я — Человек, но и Бог, Человек и Бог, Богочеловек. Это так же просто, как любовь... Это такое редкое сочетание... Такое редкое и такое простое... Истина в том, что впервые в истории, да, впервые в истории вечности на земле, на этой, пропитанной грехом земле... Да, впервые: БОГОЧЕЛОВЕК! Это-то и непостижимо. Отсюда — такое угрюмое непонимание, такое убогое недоверие... И все эти вопли, стенания, стоны и страхи, все это лицемерие и предательство, и предательство... Ком, целый ком страстей. Липкий ком, стремительно несущийся вниз и обрастающий грязью...
Отсюда — страх смерти. У меня же ни йоты страха! Думаю, что и Пилат, несмотря на светлую голову, не в состоянии осознать все это. Язычник он и есть язычник. Я чувствую в себе желание все о себе рассказать Пилату, и поэтому грустно молчу. Не время сейчас для душевных бесед.
Пилат ждет. Наконец произносит:
— Мне ли не отвечаешь?!
Так я и предполагал: Пилат нашел для себя лазейку. Он выбирает атаку в лоб, чтобы я почувствовал себя виноватым.
— Не знаешь, что я имею власть распять тебя и власть отпустить тебя.
На его квадратном лице и белые глаза теперь кажутся квадратными. Фонтан гнева, который вдруг выпускает из себя Пилат, не может обмануть меня. Я делаю шаг навстречу Пилату и произношу:
— Ты не имел бы надо мной никакой власти, если бы не было дано тебе свыше.
С нарочитой медлительностью я едва шевелю губами, но Пилат слышит каждое мое слово. Он еще не осознает того факта, что если бы наши дороги не пересеклись, история никогда бы не услышала имени Понтия Пилата.
А пока он молчит. Затем снова обращается к толпе:
— Это Царь ваш...
Вот что важно! Пилат овладел этой мыслью, и его мозг теперь зорко сторожит ее. Я верю, что он в это верит. Он верит. Он взывает к совести моих соплеменников. Бедный Пилат. А томимая неутолимой жаждой скорой расправы толпа звереет.
— Распнираспнираспни...
— Царя ли вашего распну?
— Нет у нас царя, кроме кесаря...
Бедный, бедный, убитый неизбежностью и объятый грустью Пилат. Я не знаю, как ему помочь.
— Если отпустишь — ты не друг кесарю.
Пилат молчит. По всему видно — он не может взять мою сторону, и это его не первое поражение. Он закрывает глаза и так стоит какое-то время, каменный, мучая указательным и большим пальцами своей властной руки мочку своего римского уха, затем, коротко взглянув на меня, произносит:
— Aequa legenecessitas sortitur insignes et imos. От судьбы не уйдешь.
И вздохнув, добавляет:
— Ibid ad crucem. Ты должен идти на крест.
Он все-таки поднимает камень осуждения и бросает в меня.
Должен! Какая чудовищная несправедливость! Кости мои потрясены: должен!
А ведь это, и правда, мой долг. Я должен, должен служить человечеству. И дару своему, и долгу. Служить роду своему — мое предназначение. И судьба. Судьбу ведь не претерпевают, ее творят.
Я — Творец, я готов.
Мне назначено нести все грехи человечества, и я не отказываюсь.
— Imiles, expedi crucem!
Металлические нотки уверенности звучат в голосе Пилата. Теперь зубы ему не мешают, округлилось, как лепешка лицо, лениво обвисли щеки и засинели глаза. Пилат уничтожил все пути моего спасения. Что он вбил себе в голову, за то он теперь и держится. Он осуждает! Он принял решение и никто не заставит его от него отказаться. Вперив холодный взгляд в какого-то несчастного, он произносит:
— Иди, воин, приготовь крест!
Вот правда жизни! И, как всякая правда, она требует настоящих мужчин.
Я вижу Пилата на вершине своей пирамиды. Наконец-то! Осознает ли он, что вот так простецки теребя мочку уха, он входит в историю человечества, в вечность. Свои деяния — Acta Pilati — он вершит для суда потомков. На самой вершине.
Сотник, кому выпала эта честь, смотрит мне в глаза, словно я должен подтвердить приказ Пилата. И я не заставляю себя долго ждать, я прикрываю глаза и киваю головой: иди, воин, готовь...
Покидая это пекло, у меня нет желания вернуться сюда снова. Но разве я раздавлен? Нет. И моему великодушию нет границ.
— Иди, иди, воин,— произношу я,— и радуйся, радуйся...
И воин, кому судьба подарила эту честь, делает свой первый смелый шаг. Это его победа. Это его хорошая победа.
А мне нужно крепко ухватить нерв роли, которую выпало сыграть на подмостках мира и не ждать оваций и аплодисментов. Радоваться еще рано, но придет и время радостей. Придет. Я это знаю и этим утешен.
С тех пор как я последний раз играл в шахматы, прошло немного времени, но сколько событий произошло, сколько разрушено судеб!..
Тем не менее надо жить... Надо жить собственным распятием.

Распят. Нужно продолжать жить. Чтобы украшать свою родину, этот мир людей.

— Истинно человек этот был праведником.
Это восхищенный и пораженный сотник еще раз провозглашает миру мою правду.
— Воистину Он — Сын Божий...
Это и есть вся правда.
Сотник какое-то время стоит без движения, затем, взяв себя в руки и, я знаю, призвав на помощь все свое мужество и глубоко вздохнув, обреченно бросает:
— Crurifragium...
Едва слышно, едва шевеля губами. Без всякой надежды на даже ничтожненькую возможность невыполнения своего приказа.
Но воинам, давно ждущим команды, вполне достаточно и этого зловещего шепота.
Это значит, что казненным, чтобы ускорить их конец, нужно молотом перебить голени.
Поочередно перебивают ноги обоим разбойникам, моим крестным соседям. Кажется, в них нашли признаки жизни. Да, они еще живы, я вижу, как конвульсивно задергались их тела. Воины выжидательно наблюдают.
Все обстоит так, как и предсказано пророками, именно так и не иначе, и у меня нет оснований беспокоиться, и я чувствую себя готовым ко всему. К чему, собственно? Тут я начинаю задавать себе множество вопросов и не на все нахожу ответы. Главный же вопрос, который мучил меня все эти годы и дни ( Быть или не быть?), теперь не имеет надо мной власти. Вечное "Быть" — это ответ, это и долг, и судьба, и мое предназначение.
Я никого ни в чем не упрекаю, нет, я думаю об открывшихся мне истинах и благодарю Бога за это, за все, что со мной было и будет, за Рию, за крест, за друзей моих и врагов, за предательства и мои победы над этими предательствами...
Когда последнее дыхание жизни оставляет тела разбойников, воины тупо уставились на меня: еще жив? Подойдя поближе ко мне, высвеченному теперь золотом вечернего солнца, и удостоверившись в том, что жизнь покинула меня с последним возгласом ( Совершилось! ), они не стали трощить мои голени. И чтобы исключить всякую оплошность и вполне удостовериться в моей смерти, один из воинов для верности лениво вонзает мне в бок острие своего копья. Я вижу, как он щурит глаза, прикрывая их от слепящего солнца, как он затем для убедительности протыкает мне сердце и, выждав секунду-другую, выдергивает копье: дело сделано, можно не сомневаться.
Никто не знает имени этого воина, никто не станет в веках проклинать это имя.
И тотчас истекла кровь и вода. Опустели сосуды жизни.
И этой крови, и этой воды вполне достаточно, чтобы уверить всех сомневающихся в том, что смерть победила мою плоть. Чтобы всякие там нечестивцы не чесали потом языки будто я притворился мертвым. Нет, я и в самом деле убит, и последние капли крови предательски бросили мое тело, и даже сукровица вытекла из предсердия. Без крови и с дырой в сердце никто не живет на этой земле сколько бы он ни притворялся.
Теперь это уже не тело — ком безжизненных и безвольных мышц, клок волос и бесчувственной рваной кожи. А глаза, а глаза... В них теперь только мутный рассол прекратившихся мук и страданий. Ключевая вода жизни вытекла из них при последнем вздохе, распахнув врата смерти и переполнив ее сосуды.
Труп.
Да, серп смерти неумолим.
Но это там, там — на кресте. А здесь, здесь в преддверии рая и царства вечной жизни я — жив. Жив! Как мне знакомо это чувство блаженной свободы: наконец-то один! Но как мне приятен и легок груз этого одиночества, его милое и нетленное иго. И вправду — своя ноша не тянет.
Страх, что мой мозг остался теперь где-то там, на земле, в черепной коробке и мертв, этот страх меня больше не пугает, и все страхи и беды, и радости мои — теперь пустота. Но мир никуда от меня не денется. Мир несется в свое умопомрачительно блистательное будущее. Без меня...
Но ведь это неправда. Без меня теперь этот мир и шагу не сделает.
Я наслаждаюсь: я — счастлив!

Это никогда не умрет, это — останется... Ведь нет в мире силы сильнее любви. И наша история никогда не закончится, даже если она уже рассказана.
Жизнь преподнесла им урок, но ничему новому не научила. Любви не нужны уроки.

И снова в его ладонях россыпи сонного шелка ее волос...

17.05.07. ИЩУ ИЗДАТЕЛЯ!!!

17 мая 2007 года  11:50:29
Владимир Колотенко | vkolotenko@mail.ru | Днепропетровск | Украина

Владимир Колотенко

* * *
фрагмент романа Ладони Бога

ИЩУ ИЗДАТЕЛЯ, ЛИТАГЕНТА, СПОНСОРА, МЕЦЕНАТА…

ДЕНЬГИ И СЛАВУ — ПОПОЛАМ!!!

Буду признателен за участие в издании романа «Ладони Бога» ( жанр – фантастическая реальность, объем – 25 авт. листов. Готова электронная версия)

Колотенко Владимир Павлович (псевдоним Владимир Маринин), врач, кандидат наук, член Союза журналистов Украины.
Изданы мои рассказы:
— "Фора" (журнал "Молодежь и фантастика", 1994)
— "В поисках маленького рая" (еженедельник "Киевские ведомости", 1998)
— "Семя скорпиона" (еженедельник "Волшебная шкатулка", 2002г.).
Изданы книги:
— 2 повести: "Цепи совести", «Охота», 1994 г. (12 авт. листов ),
— роман "Дайте мне имя", 2000г. (18 авт. лист),
— "Экология мегаполиса", 2002г. (В соавторстве, 20 авт. листов).

Роман «Ладони Бога» ранее не публиковался.

МОЙ АДРЕС: 49041, Украина, г. Днепропетровск, Запорожское шоссе, 68 кв. 65.
КОНТАКТНЫЕ ТЕЛЕФОНЫ: 8(056)697-35-17, 8(063)494-79-41;
E-mail: vkolotenko@mail.ru

Краткое содержание романа «Ладони Бога»

Доколе!..
Захлебываясь в дерьме собственной цивилизации, человечество уже ором орет о необходимости спасения. И что же? Опять голос вопиющего в пустыне? Ни церковь с ее проповедями о скорейшем воцарении на земле райской жизни, ни свет с его фонтанирующими успехами перепроизводства материальных благ и средств уничтожения не способны указать убедительный путь спасения. Заботясь лишь об удовлетворении животных страстей, кичась своими победами над природой, мы не даем себе труда задуматься о собственном будущем. Неодолимое желание повелевать, свойственное человеку с пещерным сознанием, несмотря на повсеместно декларируемые лозунги о постижении этических ценностей, все еще крепко держит нас в узде дикого варварства. Рабы сиюминутных побед, побуждаемые напыщенностью и корыстолюбием, влекомые страстью плотского наслаждения, мы настолько одержимы злобой, завистью, сребролюбием, желанием власти и славы, что стали слепы и глухи к призывам разума.
Между тем, жгучая тайная жажда свободы и справедливости, правды и совершенства ни на мгновение не оставляет каждого из нас. Судорогой сжимает горло, когда время от времени нам удается своими глазами увидеть вспышку ума, торжество добродетели, великодушия или щедрости.
Поистине совершенство всесильно!
«Домами для жителей были рощи и леса. Там неизвестны раздоры и всякие болезни. Смерть приходит только от пресыщения жизнью. Нельзя сомневаться в существовании этого народа». Это — Плиний Старший. Платон, рассказывая об Атлантиде, говорил о справедливой власти союза царей. В книге древних персов «Авесте» говорится, что «жили гиперборейцы долго, проводили время в беззаботной веселости. Благоухающие смелые мужи, которые отдалились прекрасным образом от всякого зла, преисполнены жизненной силы. Их кости были крепки как алмаз. Люди преклонных же лет, насладившись земными радостями, бросались в море». А «сыновья света» (ессеи) трудились совместно и придерживались полного имущественного равенства.
Предания свидетельствуют, что много тысяч лет назад все народы планеты имели один язык и одну культуру. Это положение доказано с математической точностью. Компьютерный анализ показал, что все языки мира имеют общий лексический базис.
Доколе?!. – воскликнул Иисус 2 тысячи лет тому назад.
В самом деле: доколе человечество будет жить в пещере невежества? Как выйти на путь совершенства? Что если сегодня уже существуют технологии, которые позволяют «стащить» Небо на Землю, превратить человека разумного (Homo sapiens) в Человека Совершенного (Homo perfectus) и вернуть потерянный рай?
Об этом роман «Ладони Бога», фантастическая реальность, героями которого являются мировые знаменитости и никому пока еще не известны труженики научной нивы.
Впервые в истории современной мировой литературы предлагается художественный взгляд на СТРАТЕГИЮ СОВЕРШЕНСТВОВАНИЯ ЖИЗНИ (Фантастическая реальность).

Фрагменты текста

Пуля прошла через мягкие ткани левой голени, поэтому он отжимает педаль сцепления пяткой. Попытка шевельнуть пальцами или согнуть ногу в голеностопе вызывает жуткую боль. Зато правой он может давить на акселератор до самого коврика.
Они стреляют по колесам, убивать его нельзя, это теперь ясно. Им нужна его голова в полном сознании, только голова, поэтому они и стреляют по колесам.
Вот и еще одна очередь. Пули, как бешенные, шипя прошивают обшивку, насвистывают, как флейта, на ветру дыры, пахнет в салоне паленым, но не бензином, не машинным маслом, значит можно еще вырваться из этого пекла.
Ему бы только пересечь черту города, а там среди узких улочек, насыпанных вдоль и поперек, он легко оставит их с носом. Он с закрытыми глазами найдет себе убежище в этом большом южном городе, где за годы отшельничества он изучил все его уголки. Он знает кажый выступ на этом асфальте, каждую выемку.
Свежая очередь оставляет косую строчку дырочек на ветровом стекле справа от него, вплетая новые звуки в мелодию флейты.
В боковом зеркале он видит черный мордастый джип с огнеными выблесками автоматных очередей. Они бьют не наугад, а тщательно прицелясь, поэтому ему нечего опасаться.
Счастье, что автобан почти пуст, он легко обходит попутные машины, а редкие встречные, зачуяв в нем опасность, тут же уходят на обочину, уступая левую полосу, словно кланяясь: вы спешите — пожалуйста.
Вот и мост. Река залита пожаром вечернего солнца. Он успевает заметить и золотистые купола церквушки, что на том берегу, и красные огоньки телевышки, а в зеркальце заднего вида — обвисшие щеки джипа. На полной скорости он крутит рулевое колесо вправо так, что зад его BMW залетает на тротуар. Теперь — побольше газу, а теперь налево и снова направо, без тормозов, конечно, сбавив, конечно, газ. Свет пока не нужен, фары можно не включать. А что сзади? Пустота. Еще два-три поворота, две-три арки и сквозь густой кустарник в чащобу сквера. Теперь только стоп. И снова боль в голени дает о себе знать. Зато тихо. Пальцами правой руки он зачем-то дотягивается до пулевых пробоин на ветровом стекле с причудливым ореолом радиальных трещинок, затем откидывает спинку сидения и несколько секунд лежит без движения с закрытыми глазами в полной уверенности, что ушел от погони. Потом тянется рукой за аптечкой, чтобы перебинтовать ногу. Врач, он за медицинской помощью не обращается, самостоятельно обрабатывает рану, бинтует ногу, не снимая брюк, не обращая внимания на часы, которые показывают уже 23:32. Это значит, что и сегодня на последний рейс он уже опоздал. Только одному Богу известно, что будет завтра...
Потом он никому об этой истории не рассказывает, лишь иногда отвечая на вопросы о шраме на левой голени, скажет:
— А, так… ерунда какая-то…
Ей же решается рассказать.
Он тогда едва не погиб.
— Это было на Мальте,— говорит он,— была ранняя осень, жара стояла адская, как обычно, я уже ехал в аэропорт из предместья Валетты…

— Слушай, что если нам попытаться создать клон нашего миллионера или, скажем, твой? Или мой?..
Он не мог не прийти к этой мысли.
— Как испытательный полигон, как модель!
Он смотрел мне в глаза, но не видел меня.
— Того же ########.
— Ленина, Сталина,— сказал я.
Жора посмотрел на меня оценивающе. Он не принимал моей иронии.
— Я серьезно,— сказал он.
— Борю Моисеева,— сказал я и тоже посмотрел ему в глаза.
— Мне нравятся хорошо пахнущие ухоженные мужчины,— ни глазом не моргнув, отпарировал он.
Мы рассмеялись.
Убеждать его в том, что я давно об этом мечтал не было никакой необходимости. Мне чудились не только отряды маленьких Цезарей, Наполеонов и тех же ######### с Кобзонами и Киркоровыми, но и полчища Навуходоносоров, Рамзесов, Сенек и Спиноз... И, конечно, Толстых, Шекспиров и Моцартов, Эйнштейнов и Планков… Ух, как разгулялось по древу истории мое воображение!
— И это ведь будут не какие-то там Гомункулусы и Големы,— вторя мне, говорил теперь Жора,— не андроиды и Буратино, а настоящие, живые, Цезари и цари плоть от плоти… И нам не надо быть Иегуде-Леве Бен-Бецалеле, верно ведь?
— Верно.
— Ты победил,— сдался наконец Жора,— этот твой сокрушительный побеноносный царизм перекрыл мне дыхание.
Но и это еще было еще не все! Гетерогенный геном! – вот полет мысли, вот золотая, Ариаднина нить вечной жизни! Тем более, что у нас уже был первый опыт – наш молодеющий на глазах миллионер.
— Мне кажется, я тоже не последний гений,— произнес Жора, нахлобучивая шапку на глаза и снова проваливаясь в спячку.- В твоих Гильгамешах и Македонских что-то все-таки есть. И мне еще вот что очень нравится: какая это светлая радость – вихрем пронестись по истории!
А меня радовало и то, что постепенно мысль о клонировании, как о возможном подспорье в поисках путей увеличения продолжительности жизни, проникала в его мозг и с каждым днем все настойчивее овладевала всем его существом, становясь одной из ключевых тем наших бесед. Нам, по мнению Жоры, не нужны были ни Ленин, ни Сталин, ни Тутанхамон или какой-то Навуходоносор. Мы хотели вырастить клон и изучать его поведение в различных экспериментальных условиях. Как модель. Она, думали мы, и подсказала бы нам, как надо жить, чтобы жить долго. Я не спорил. Я и сам так думал, хотя у меня, как было сказано, были свои взгляды по поводу дальнейшей судьбы клонов. Сама идея получения копии Цезаря или Наполеона была, конечно, достойна восхищения. Но и только. Идея для какого-нибудь научно-фантастического романа или киносценария — да! Но воплотить эту идею в жизнь — нет, это было, по мнению Жоры, не реально. Собственно, мы никогда и не развивали эту идею. Как и тысячи других, она просто жила в нас и была лишь предметом нашего восхищения. Мы никому о ней не рассказывали — нас бы здесь засмеяли. Хотя слухи об успешном клонировании животных где-то за океаном уже набирали силу и долетали и до наших ушей. Вот и Симонян привез свежие новости. Мы загорелись…

Они знают друг друга так мало, что еще ни разу не праздновали дней рождения. Из отдельных фраз становится ясно, что она родилась в большом городе, у нее есть старший брат (или младший?), родители, как у всех, друзья. Он предложил ей кругосветное путешествие. Он отвозил ее домой после пресс-конференции и, тормозя у дома, неожиданно спросил: едем дальше? Куда? На край света. Нет, ее ждут дома. На краю света у него были дела и он отправился сам. Это была Иудейская пустыня, Иерусалим, via dolorosa. Потом он был рад, что она осталась.

— Мне нужен Ленин,— просто сказал я.
Эрик замолчал. Где-то звякнул, упав на кафельный пол, по всей вероятности, пинцет или скальпель, что-то металлическое, затем пробили часы на противоположной стене. Казалось и стены прислушиваются к моему голосу. Эрик молчал, я смотрел на чашечку с кофе, пальцы мои не дрожали (еще бы!), шло время. Я не смотрел на Эрика, повернул голову и смотрел в окно, затем поднес чашечку к губам и сделал глоток.
— Что? — наконец спросил Эрик.
Видимо, за Лениным сюда приходили не редко, возможно, от настоящего вождя уже ничего не осталось, его растащили по всей стране, по миру, по кусочку, по клеточке, как растаскивают Эйфелеву или Пизанскую башню, или Коллизей...
— Хоть что,— сказал я,— хоть волосок, хоть печень...
— Все гоняются за мозгом, за сердцем. Зачем?
Я стал рассказывать легенду о научной необходимости изучения тела вождя, безбожно вря и на ходу придумывая причины столь важных исследований...
— Стоп,— сказал Эрик,— всю эту галиматью рассказывай своим академикам. Я могу предложить что-нибудь из внутренних органов, скажем, пищевод, кишку...
— Хоть крайнюю плоть,— сказал я.
Эрик улыбнулся.
— Идем, выберешь,— сказал он.
— Сколько?-спросил я.
Эрик встал и, ничего не ответив, зацокал по кафельному полу своими звонкими каблуками. Мы вошли в анатомический музей, привычно воняло формалином, на полках стояли стекляные сосуды с прозрачной жидкостью, в которых, как в витрине магазина, был расфасован наш Ленин.
— Все это он?- спросил я.
Эрик ткнул указательным пальцем в одну из банок и произнес.
— Все, что осталось. Воруем потихоньку. Только для своих. Здесь кишка, толстая, пищевод и кусочек почки. Там,— Эрик кивнул на запаяный сверху мерный цилиндр,— яички и член. Никому не нужны...
— Давай,— сказал я,— всего понемногу.
Эрик легко нарушил герметичность каждой из банок, взял длинные никелированные щипчики, наоткусывал от каждого органа по крошечному кусочку и преподнес все это мне в пенициллиновом флакончике, наполненном формалином.
— Держи. Ради науки мы готовы...
Я поблагодарил кивком головы, сунул ему стодолларовую банкноту. Он взял, не смутившись, словно это и была плата за товар.
— Спасибо,— сказал я еще раз и удержал направившегося было к выходу Эрика за руку. Он удивленно уставился на меня.
— Мне бы лоскуток кожи,— сказал я.
Он не двинулся с места, затем высвободил свою руку из объятий моих пальцев и произнес, глядя мне в глаза:
— Ты тоже хочешь клонировать Ильича?
Я не был готов к такому вопросу, поэтому сделал вид, что понимаю вопрос, как шутку и, улыбнувшись, кивнул: «Ну да!».
— Все хотят клонировать Ленина. Будто бы нет ничего более интересного. С него уже содрали всю кожу и растащили по миру. И в Америке, и в Италии, и в Китае, и в Париже... Немцы трижды приезжали. Только вчера уехали индусы. Все охотятся, как за кожей крокодила. На нем уже ничего не осталось, только на лице, да и там она взялась пятнами. Если бы не я...
— Сколько?- спросил я.
Эрик молчал. Шел настоящий торг и ему, продавцу товара, было ясно, что те микрограммы вождя, которые у него остались для продажи, могли сейчас уйти почти бесплатно, за понюшку табака. Он понимал, что из меня невозможно выкачать тех денег, которые предлагают приезжающие иностранцы. Он не мог принять решение, поэтому я поспешил ему на помощь.
— Мы с Жорой решили...
Мой расчет оправдался. Услышав магическое имя Жоры, Эрик тотчас принял решение.
— Идем,— сказал он и взял меня за руку.
Когда я уходил от него, унося в пластиковом пакетике невесомую пылинку Ленина, доставшуюся мне просто в дар, он хлопнул меня по плечу и произнес:
— Только ради нашей науки. Пока никто ничем не может похвастать. Неблагодарное это дело – изучать останки вождей. Но, может быть, вам и удастся сказать о нем новое слово, разрыть в его клеточках нечто такое... Он все-таки, не в пример нынешним, вождь, а Жора – мудрец. Я знаю, он может придумать такое, что никому и в голову не взбредет. Ну, пока...

Он просто из кожи вон лезет, чтобы заполучить этот живой огонь жизни.
— И что же было дальше? — снова спрашивает она.
Он понимает, что не только этот костер он должен сегодня разжечь, ему нужно воспламенить ее интерес к его делу, к его жизни, да-да, к тому, чем он в жизни занят, разжечь ее воображение, поселить в ее сердце веру в бессмысленность другого пути.
Зачем?

Бешенный поток сознания лился из него, как вода из лейки, бурный поток слов и ничего больше.
— Почему бук или тис живут тысячу лет? Почему твоя секвойя живет до шести-семи тысяч лет? Это сотни поколений людей?! Тут все дело, я уверен, в геноме. Распознав архитектонику их генома, мы не только сможем…
— Да, пожалуй…
— Я уверен!
— Тут не может быть никаких сомнений…
Нужно было, я знал, помочь ему спуститься с неба на землю, но всякая попытка пробраться вопросами в его мозг смывалась горячими струями словесного месива. А сколько было пышной клубящейся жаркой пены!
— Позволяет, а? Как думаешь?- то и дело спрашивал он, и не расчитывая услышать ответ, щедро делился своими задумками и планами.
Я не успевал поддакивать. Спорить же – не имело смысла.
— Мир живет в полном дерьме, и теперь каждому олуху ясно, что никакая демократия, никакое народовластие не способно остановить его падение в бездну. Ни свет, ни церковь не способны остановить гибель и этого Рима. Маммона, маммона, деньги, деньги, животная страсть накопительства. Вот на нее-то и требуется накинуть узду! Да, нужна свежая мысль…
Пока Жора гневно расточал свои грозные филиппики нынешнему устройству мира и несовершенству цивилизации, я вдруг подумал о том, что и меня не все устраивало в этой жизни, в жизни этих людей, этой страны и даже этой планеты. Я поймал себя на мысли, что во многом, во всем! солидарен с Жорой. И готов за ним следовать. В рай или в ад, куда? Я не знал. Во всяком случае, наши мысли, как это часто бывает у… у братьев по разуму, сходились на одном: пора! Но как?.. Бежать!!! Но куда?.. И что же все-так позволяет нам разгадка архитектоники генома?
— А тут еще и ты со своими клонами,— огрченно заключил он.
Когда нас попросили освободить кафе, был третий час ночи, Жора аккуратно сложил салфетку и сунул ее в задний карман джинсов, уложил в переполненную пепельницу дымящийся окурок и, заглянув мне в глаза, спросил:
— Ну что скажешь?
Он вдруг протянул свою правую руку и пальцами доверительно прикоснулся к тылу моей левой ладони.
— Ты совсем не слушаешь меня. Сидишь, молчишь…

Целый час я о чем-то говорил. Аня слушала, не перебивая. Это был набор давно заученных фраз, тотчас приходящих на ум, когда это нужно, скажем, при чтении лекций или когда делаешь доклад на симпозиуме, было и несколько предложений из моей нобелевской речи, очень понравившейся шведской королеве, что-то еще о совести и чести, о вечности и совершенстве и снова о вечности, обычный поток сознания, который невозможно остановить, когда входишь в раж, слова о смысле жизни каждого из нас и человечества в целом, речь сумасшедшего, предназначенная для неподготовленных красивых, заалевших ранней зарей, коралловых женских ушек с ослепительно сверкающими бриллиантиками, угнездившимися на прелестных мочках. Я рассказывал ей прелестную сказку о белоснежке и семи гномах, о бароне Мюнгхаузене и оловянных солдатиках, о… Ни слова о победе над смертью, ни слова о вечной жизни и вечности, ни слова о Царствии Небесном и, тем более, о Христе. Я говорил быстро и уверенно, не переставая держать под контролем ее глаза, и когда заметил в них легкий налет усталости и зарождающейся тоски по тишине, тут же поспешил им на выручку:
— …и мы попытаемся с тобой все это прекрасно построить. Тебе нравится такая Пирамида?
Аня ничего не сказала, но глаза ее оживились.
— Ты хочешь клонировать Ленина? Зачем он тебе?- затем спросила она.
Мне не хотелось спорить о Ленине, он ведь будет только моделью.
— И вот еще что,— продолжил я с тем же напором и вдохновением, чтобы вызвать у нее реакцию нетерпения,— мы обязательно добьемся того, чтобы это была пирамида Духа! Мы наполним ее…
— Хорошо,— прервала меня Аня,— поехали.
Мне, пока еще не поверившему в такой быстрый успех, показалось, что лед таки тронулся. Вот бы это случилось! Я обещал ей горы, о, да! золотые горы. И каждая такая гора воздвигалась на прочном фундаменте крепких убедительных аргументов и научно-обоснованных фактов. Аня молчала, она даже не пыталась спорить со мной. Ей, считал я, просто нечем было крыть мои козыри! Мы встали из-за столика и пошли к машине.
— Поехали,— сказал я.
О мои ужасные туфли! Я забыл и думать о них. Что она предложит в ответ на мое «Поехали»? С некоторых пор для меня стало невозможным предугадывать Анины действия. Я это понял в прошлый приезд, когда она вдруг отказалась, чтобы мы оплатили в ресторане наш ужин. Мы не шиковали, но ужин обошелся нам около полуторы тысячи франков на троих. Это не был элитный ресторан, скажем, «Максим», где только обед на одного может обойтись в тысячу франков, нет, мы ужинали, кажется, в «Vagenende 1900», здесь было сравнительно недорого, тем не менее Аня расплатилась сама за себя.
— Брось,— сказал тогда Жора.
Аня, как всегда, промолчала и взяла сдачу. Только чаевые все были наши. Чаевые – это пожалуйста.
— Ты где остановился?
Я назвал отель.
— Если ты здесь надолго, можешь переехать ко мне.
Я поблагодарил и сказал, что задерживаться не намерен. Пока мы куда-то ехали, Аня не проронила ни слова.
— Как погода в Европе ?- спроил я, когда стало ясно, что молчание должно быть нарушено.
Аня как раз пошла на обгон и отвечать на вопрос не стала. Небо над городом было иссечено разноцветными ватными полосами, которые оставляли за собой низко и стройно пронсящиеся реактивные истребители, улицы были украшены красочными щитами и баннерами, флагами, гирляндами разноцветных шаров, лица людей светились улыбками, нам приветственно махали руками с пестрыми блестящими на солнце шарами. Впечатление было такое, словно город встречал Аню. Это я заметил еще в аэропорту Орли и только сейчас произнес:
— Париж любит тебя.
Аня улыбнулась.
— А ты говоришь «поехали». Как же я все это брошу?
Нам в тот день не удалось проехать по Елисейским полям – шли танки. Военная техника перла в сизом дыму по всей ширине проспекта, лязгая и грохоча, и, казалось, что началась война. 14 июля – День взятия Бастилии, национальный праздник, и как принято в такие дни во всех цивилизованных странах, страна демонстрировала миру свое величие. Его было видно и в небе, и на земле, и на весело сверкавшей водной глади Сены, по которой хлопоча сновали катера и катерочки. Чтобы подъехать к дому, где жила Аня, нам пришлось пробираться узкими улочками, и когда она наконец припарковала свой «феррари», я спросил.
— Что ты задумала?
— Мы зайдем ко мне, немножко отдохнем, и я покажу тебе Париж.
Как твои ноги, ты прихрамываешь?

Я снова восторгался Аниной интуицией:
— Ты как всегда видишь клад на глубоком дне.
Я давно искал такую страну, приглядывался, примерялся…
— Заглядывать в колодцы – моя слабость,— сказала Аня.
Это карликовое княжество – прекрасное место для строительства Пирамиды, думал я. Зачем же упускать такую прекрасную возможность – обсудить с хозяином дома план его переустройства? Я, правда, мечтал о Ватикане. Кому, как не Папе Римскому в первую голову нужно заботиться о преобразовании Ватикана в Царство Небесное на земле? Но нет! До сих пор Ватикан живет по земным законам…
Мы были приглашены во дворец Гримальди к половине седьмого вечера. Я заметил время по старинным часам с болтающимся из стороды в сторону массивным, напоминающим провинившееся и приговоренное к вечному движению маленькое солнце, латунным маятником. Ровно в семь часы своими нежными приглушенными и мелодичными звуками напомнили нам о том, что и они являются живыми участниками нашей беседы о судьбах Вселенной.
У меня сложилось представление о принце, как о сказочном персонаже, и когда я увидел перед собой красавца-мужчину, одетого совсем не по королевскому этикету, шорты, майка, волосатые ноги и грудь, мне было приятно вот так по-свойски, говорить ему о своих проектах и планах. Аня в роли переводчицы была безупречна. Принц принял нас в частных апартаментах.
Я не пренебрег возможностью в качестве визитной карточки привычно извлечь из кейса и подарить ему мой бестселлер – нашумевшую среди ученой братии изящно и со вкусом изданную на английском языке сверкающую девственным абрикосовым глянцем небольшую книжицу («Стратегия совершенствования» по англ.) с основами теории жизни на Земле, по сути переработанный и дополненый материал своей Нобелевской речи. Плотная белая бумага, в меру крупный шрифт, яркие красочные цветные рисунки. Принц молчал, следя взглядом за моими руками, а зеленый фломастер уже размашисто бежал наискосок по первой странице. «Дорогому Альберту…». Я осмелился назвать его «дорогим». «Дорогому Альберту в знак признательности и с надеждой на сотрудничество» – написал я по-русски и протянул ему книжку. Он открыл, скосив голову, прочитал надпись.
— «Сот-руд-ни-че-ство»?- разрывая слово на слоги, спросил он, переведя взгляд на Аню.
— Cooperation,— пояснила Аня.
Альберт кивнул, мол, понятно, затем бегло прочитал предисловие, полистал страницы, любуясь рисунками.
— Очень доступно,— сказал он,— любой школьник поймет.
— Простота сближает людей,— сказал я.
Принц пристально посмотрел мне в глаза и спросил:
— Вы верите в то, что это возможно?
Я ничего на это не ответил.
— Почему бы вам не осуществить ваш проект в своей стране?
Я только улыбнулся, приняв его слова за удачную шутку. Мы проговорили часа полтора, и к моему превеликому удовольствию, Альберт был из тех редких людей, кто понимал меня с полуслова. Моя идея даже в Аниной интерпретации ему нравилась. Время его поджимало, но пирамида была ему по душе.
— Это еще одна ваша Нобелевская премия,— сказал он.
— Мы разделим ее между нами,— сказал я, сделав соответствующий жест правой рукой, приглашающий всех присутствующих к дележке сладкого пирога успеха.
— Не откажусь,— сказал принц, улыбнувшись и опустив, как школьница перед ухажером свои по-детски длинные ресницы,— я когда-то мечтал стать лауреатом.
Возникла пауза.
— Но почему Пирамида?
Я стал привычно рассказывать. Он внимательно слушал.
— … и в конце концов,— говорил я,— все эти четыре лица должны слиться в одно. Это как создавать виртуальный портрет преступника, только наоборот. Как…
— Какие четыре лица,— спросил Альберт,— какого преступника?
— Экономическое лицо пирамиды должно совпадать с социальным и экологическим. И лицо власти должно…
— Лицо власти? Прекрасно!
— Именно! Как раз лицо власти и должно отражать…
— Понятно,— прервал он меня жестом руки,— мне понятно.
Аня не стала даже переводить этого. Мы понимали друг друга без слов.
— It’s o key!- сказал он.
— It’s o key!- сказал я.
Теперь мы только улыбались.
— И все же,— спросил он по-английски,— скажите, вы верите?..
— Yes! Of course! (Конечно!) Если бы я в это не верил, Аня бы не стала Вас беспокоить.
Улыбка теперь не сходила с лица принца.
— Анна не может беспокоить,— успокоил он меня,— она может только радовать и волновать.
Было сказано еще несколько ничего не значащих фраз из светского этикета. Принц бросил едва заметный и как бы ничего не значащий короткий взгляд на часы, и не дав им возможности лишний раз напомнить об участии в решении мировых проблем своими ударами, по-спортивному легко встал с кресла.
— Я расскажу о нашем разговоре отцу,— сказал принц,— вы пришлите нам свои предложения.
Он взял из письменного прибора визитку и протянул ее мне, а для Ани с нарочито изящной небрежностью вытащил из вазы целую охапку длинностебельных кроваво-красных роз.
— Это тебе.
— Ах!..

— Но ты же убиваешь людей.
— Разве они этого не заслуживают? Люди, и только слепой этого не видит, а ты знаешь это не хуже меня: люди – это враги жизни…
Юра взял со стола зажигалку и привычным движением большого пальца правой руки сотворил маленькое чудо – сизый вьюнок.
— Они враги всей планеты Земля,— сказал он, любуясь дрожащим пламенем.- Из-за них в этом мире все наши беды. Уже нет признаков цивилизации – вот что страшно! Они ее уничтожили. А ведь здесь только мы, люди, и среди нас я мало встречал таких, кому можно доверить продолжение рода.
И словно в подтверждение абсолютной безнадежности добиться от людей понимания, он швырнул зажигалку на стол, чтобы пламя ее больше никогда не вспыхнуло.
— Это тебя шокирует?- спросил я.
— Меня трудно шокировать. Я умею брать нервы в кулак. Первое время было, конечно, непросто.
— Только не говори, что ты не мучился угрызениями совести.
— Я всегда готовил себя делать добро.
— И поэтому ты так жесток.
— Не более, чем племя твоих сослуживцев, умертвляющих стада экспериментальных животных ради познания какой-то надуманной истины. Чушь собачья! Нельзя познать человека через петуха или крысу, экстраполяция результатов на человека – бред сивой кобылы! Марш Мендельсона или корзина роз по разному воспринимаются годовалым бычком и невестой.
— Возможно,— согласился я,— но, знаешь, творчество киллера…
— Ты не поверишь,— перебил он меня,— но это такой креатив!
— Разве?- спросил я, чтобы что-то спросить.
Он не ответил.
— Но люди достойны лучшей участи,— сказал я,— и отстреливать их, как бродячих собак…
Он только хмыкнул и ничего не сказал.
— Тогда живи себе и дальше,— наконец произнес он,— в стране самодовольных уродов и деланных святош. Можешь и дальше холить и пестовать своих кретинов.
Я продолжал наступать.
— Но люди в большинстве своем добрые, и вести тупо отстрел…
— Я не боюсь добрых людей,— сказал тогда Юра,— и всегда был исполнен решимости быть справедливым.
Он был готов еще что-то сказать, но раздумывал. Затем все-таки произнес:
— И мне, повторяю, не нужен отстрел, как акт развлечения, как охота, мне нужна смерть как явление. Для ее изучения я отбираю людей, что похуже.
Его не смущало такое, на мой взгляд, довольно циничное отношение к жизни других.
— Но как можно знать, кто лучше, кто хуже?
— Я – знаю. И еще никогда не ошибся в выборе.
Юра сделал глубокий вдох и затем, глядя мне в глаза, на едином выдохе, чеканя каждое слово, произнес:
— «Я вижу всюду заговор богачей, ищущих своей собственной выгоды под именем и предлогом общего блага».
Он по-прежнему смотрел на меня гипнотизирующим взглядом змеи, в ожидании моей реакции на сказанное. Я молчал.
— Это Томас Мор. По-моему, прекрасная формула для оправдания любых телодвижений сытых и жирных, не так ли? Однажды наступил поворотный момент в моей жизни, и тогда я легко смирился…
— Оставим этот спор на потом,— сказал я.
— Какой же тут спор,— сказал он,— правда жизни. И тут уже дело совсем не в деньгах…
Он замолчал, затем:
— Как раз ДНК и является для меня той дичью, которую я уже на протяжении стольких лет выслеживаю
— У тебя просто нет сердца.
— К счастью, зло имеет свои границы.

Когда впервые идешь по Via doloroza тебя охватывет странное чувство огромной тревоги и, удивительное дело!- беспощадного стыда за всю предыдущую свою жизнь. Это чувство не покидало меня никогда, даже если я шел по этой Дороге в третий и пятый, и десятый раз, в одиночку (я специально пришел сюда как-то задолго до восхода солнца) и в унылой толпе паломников, слепо бредущих нескончаемым ручейком друг за дружкой, словно олицетворяя собой стадо без пастыря… Да, чувство стыда и безмерной вины за содеянное!.. Груз креста здесь чувствуешь собственной кожей и невольно клянешься все свои силы положить на алтарь утверждения Духа Христа, воцарения Его идей на земле. Потом, конечно, клятву чуть-чуть нарушаешь, немножечко, ну, самую малость, и каешься, клятвоотступник, вымаливая у Него прощение… Таков человек. Всегда ведь живешь с оглядкой на покаяние. Будто клятву можно нарушить чуть-чуть.
— Ты в порядке?- шепотом, остановившись и внимательно посмотрев на меня, спросил Юра.
Я тоже остановился и в свою очередь с недоумением посмотрел на него.
— Мне показалось, что тебя пошатывает,— сказал он.
Я не успел даже пожать плечами в ответ, так как шедшие позади нас паломники стали теснить, принуждая двигаться дальше. Может быть, земля и качнулась у меня под ногами, когда стыд в очередной раз переполнил меня, вечный стыд за грехи, от которых никто ведь не застрахован и которые тут, на Этом Скорбном Пути ощущаются очень остро, и этот самый твой стыд, совершенно не волнующий тебя в повседневности, вдруг берет тебя за горло… Так, что подкашиваются ноги. Да, надо побывать здесь вместе с Аней, решил я, пройти этот Путь… Мне интересны будут ее ощущения.
— Я тоже чувствую тяжесть креста,— сказал Юра.
Еще бы! Кому уж кому, а тебе эту тяжесть нужно чувствовать каждую долю жизни, подумал я.
А вот и знаменитая арка, откуда Пилат, указывая толпе на Христа, проорал на весь мир свое «Ecce homo!». Если прислушаться – до сих пор эхо этого ора слышиться, стелется над головами. И совершенно неважно, что осужденный на распятие Иисус шел чуть в стороне и немного ниже, чем идем мы сейчас. Шаг влево, шаг вправо, не в этом ведь дело. Дело в том, что Духом Христа освящен здесь каждый уступ и выступ, каждая пылинка на камне. Да! Сюда стекаются миллионы паломников, чтобы вдохнуть этот воздух, пропитаться насквозь его святостью. Часовенка Осуждения.
Прислушавшись, можно слышать:
— «Ты Царь Иудейский?».
— «Ты говоришь».
Вот он, рубеж эр! Здесь кончилась старая эра. Отсюда покатилось колесо нового времени.
— «Не слышишь, сколько свидетельствует против Тебя?».
И не отвечал ему ни на одно слово, так что правитель весьма дивился».
— Кто бы мог подумать,— негромко произнес Юра, повернувшись ко мне,— что вот эти камни слышали Его согласительное молчание.
А я подумал, что своим молчанием Иисус был способен напрочь распороть камень. В те времена здесь был двор претории, где Иисус был допрошен в присутствии толпы соплеменников и римских ротозеев. А вот здесь эти изверги истязали Его розгами и оплевывали, изголяясь над Ним и играя при этом в кости.
«И раздевши Его, надели на Него багряницу».
В крестики и нолики… Вот на этих самых каменных плитах, где до сих пор сохранились высеченные на камне круги и квадраты, разделенные линиями на сегменты и сеточки. Камень Базилинды. Я наступаю на него, как на змею, осторожничая. Когда-то это была мостовая двора Антониевой крепости…
«И, сплетши венец из терна, возложили Ему на голову…»
Язычники, дикари…
«… и дали Ему в правую руку трость; и, становясь перед Ним на колени, насмехались над Ним, говоря: радуйся Царь Иудейский!».
Варвары. Скот…
«И плевали на Него и, взявши трость, били Его по голове.».
Часовня Бичевания в каменной тюрьме двора.
«И когда насмеялись над Ним, сняли с Него багряницу и одели Его в одежды Его, и повели Его на распятие.».
Стены дворика кое-где увиты густым яркозеленым в солнечном освещении плющом с устремленными на тебя стрелами веток, увенчаных, словно раненными сердцами, наконечниками кроваво-красных цветов. Черный проем входа в часовню – как открытые двери ада. Вблизи входа – молодое оливковое деревце, единственный признак живой жизни в этом тесном и жарком каменном гробу.
— Я бы не вынес пыток,— сказал Юра.
— Ты и не Иисус,— сказал я,— тебе нечего волноваться.
На фронтоне часовенки – крест… Кресты теперь здесь на каждом шагу.
Тут же, рядом, здание греческой православной церкви, построенной на месте бывшей тюрьмы, над входом короткая надпись: «Заточение Христа». Здесь Христос и Варавва коротали время перед казнью, прикованные к стене вот этими металлическими кольцами.
Поворот налево, Армянский патриархат, здесь третья станция…

На одном из островов мы создали искусственную пустыню. Сколько мог видеть глаз по всем сторонам света царил белый песок, вздымались палевые барханы, иногда, пройдя суток трое на север, можно было встретить оазис, как награду за испытание, которое ты сам себе придумал, редкие пальмы, чахлая растительность, ключ пресной чистой холодной воды, как награда… Иногда мы устраивали себе такие побеги. Как тест на стойкость духа, как испытание… Зачем? Мы подражали тем, кто испытал на себе благотворное действие одиночества, искушений, мы подражали Иисусу, Иоанну Крестителю, жили впроголодь, долго постились, иногда радуя себя аркидами, которых завезли и разводили в округе, аркидами и росой, каплями росы, которую собирали по утрам со стеблей редких растений, жевали колючие кактусы, как верблюды, какой-то чертополох, который выискивали, скитаясь до изнеможения… От усталости и самобичевания мы даже теряли сознание, сознание покорителя и царя природы, венца Творения, чтобы потом, придя в обновленное сознание, осознать единение с ней и величие пустоты…
— Ты куда собрался?
— К Нему…
— Будь осторожен…
— С Ним нечего опасаться…
Мы бредили пустыней. Ее мир хрупок и бесконечно богат. И если ты знаешь, что болен болезнями цивилизации, попытайся проникнуться его заботами, изучить и понять его, и слиться с ним, если сумеешь. Первый же опыт отшельничества преображает тебя, призывает к ревизии ценностей, утверждая в тебе добродетели, ранее тебе неподвластные. Мы стремились в эту удивительную белую безмолвную пустоту, чтобы победить в себе раба скверных привычек и навала болезней. Только здесь можно поправить свое здоровье, принимая сладкие таблетки поста и тишины…
— А на Багамах…
— Вы и Бамгаы прибрали к рукам?
— Здесь мы соседствуем с Копперфилдом. Давида заботят те же проблемы: как долго оставаться молодым.
— Ему это удается.
— На Южных Багамах он приобрел четыре небольших островка, на одном из которых, он называется Кей-Муша, бьет фонтан молодости. Теперь мы вместе с ним…
— Это ведь немалые деньги.
— Какие-то 50 миллионов долларов.
— Н-да…
— Да. На Кей-Муше он омолаживается, а на трех остальных прячется от назойливого мира людей, папарацци, киношников… Давид не может нарадоваться своему архипелагу, и особенно своему фонтану. Я, говорит он, беру совершенно сухие, совсем мертвые листья, погружаю их в воду фонтана и они оживают. Вся живность острова тянется ко мне на водопой, жучки, паучки, ящерицы, птицы… Это удивительная вещь! Это очень и очень захватывающе! Стакан воды из этого источника снимает всякую усталость, а двухчасовая ванна делает тебя моложе на несколько лет.
— Что за вода такая?
— Живая. Мы изучаем ее эффекты и уже используем в Пирамиде.
— Он тоже в вашей команде? Ему ведь ничего не стоит не только…
— Нет-нет, мы с ним не пускаем пыль в глаза людям. Все эти его штучки-дрючки с исчезновением поездов, самолетов и Статуи Свободы – это всего лишь его увлечение, хобби. А мы с ним теперь заняты тем, что изучаем и применяем на деле его феноменальные способности для…
— Для чего же?
— Для строительства Пирамиды.
— То есть?
— Копперфилд велик. Феноменология его психики и сознания уникальны. Мы создали его клон для того, чтобы…
— Вы и его клонировали?! Он знает об этом?
— Для него его клон – это самое интересное из того, чем он сегодня живет. Как, кстати, и для Софи Лорен. Архиепископ Генуи, который категорически выступает против клонирования человека, не так давно заявил, что сделал бы единственное исключение для Софи.
— И вы ее клонировали?
— Конечно! Она же признана самой красивой знаменитостью, ни лицо, ни тело которой никогда не касалось лезвие скальпеля. Ее молодость…
— Ванны из оливкового масла…
— И фонтан молодости, и ванны из оливкового масла – это всего лишь ширмочки, за которыми и Давид, и Софи прячут…
— Прячут что?
— Свои рецепты молодости. Их клоны…
— Кого вы еще клонировали из современных знаменитостй?
— Многих. Они служили нам как модели для изучения…
— Кто же еще?
— Мел Гибсон, Джоан Роулинг, Говард Стерн, Джордж Лукас…
— Все они не бедные. Гибсон сегодня самый высокооплачивемый режиссер Голливуда, а каждая минута приносит Джоан 145 долларов.
— Я не считал. А еще Стивен Спилберг, Дэн Браун, Опра Уинфри…
— И Карибы тоже?
— Что «тоже»?
— Ну…

17.05.07. ИЩУ ИЗДАТЕЛЯ!!!

17 мая 2007 года  11:58:49
Владимир Колотенко | vkolotenko@mail.ru | Днепропетровск | Украина

Яна Зарембо

Кому выйдет колом точное понимание сонета 66 В.Шекспира

Прочь, праздные слова, рабы шутов!
Бесплодные и немощные звуки!

В.Шекспир

Как известно, чтобы понять человека, надо иметь в себе частицу его качества. А потому В.Шекспира никогда не поймут те, у кого не вызывают отклик в душе его, приведенные в эпиграфе слова. То есть, ни жизни, ни произведений В.Шекспира никогда не будут способны понять те, кто не способен понять, что уже многие века В.Шекспир остается единственным на Земле человеком, на деле, всеми фибрами своей души ненавидящим пустословие.
Соответственно, у понявших это людей не может не вызвать недоумение его сонет 66, в русских переводах воспринимаемого именно как пустословие чистой воды, как набор общих слов и фраз. И, естественно, у видящих это, и у любящих и понимающих Шекспира людей не может не возникнуть желание, точнее потребность разобраться в этом феномене. А разобраться в нем можно, только обратившись к оригиналу:

Tired with all these, for restful death I cry,
As, to behold Desert a beggar born,
And needy Nothing trimm'd in jollity,
And purest Faith unhappily forsworn,
And guilded Honour shamefully misplaced,
And maiden Virtue rudely strumpeted,
And right Perfection wrongfully disgraced,
And Strength by limping Sway disabled,
And Art made tongue-tied by Authority,
And Folly doctor-like controlling Skill,
And simple Truth miscall'd Simplicity,
And captive Good attending captain Ill:
Tired with all these, from these would I be gone,
Save that, to die, I leave my love alone.

Наверное, действительно, «всему свое время». Нужно время, чтобы на множестве примеров из произведений Шекспира увидеть, как виртуозно он умел одним словом прояснить смысл многих связанных с ним других слов. Одним из ярких примеров этой виртуозности является последнее «Nay» Гамлета в конце первого акта одноименной трагедии.
Опыт такого видения и должен подсказать, что и в сонете 66 нужно искать такое ключевое слово, показывающее истинный смысл всех его слов.
И такое слово в оригинале сонета есть. Это слово «as». Правда, оно подкреплено еще и инфинитивом «to behold».
Со временем ученые-филологи рассмотрят и разъяснят эти слова по отдельности и в сочетании друг с другом более скрупулезно в более обстоятельных статьях. Со временем талантливый поэт отразит смысл этих слов в прекрасном переводе. Сейчас же приходится ограничиться отражением смысла, вносимого этими словами в сонет, переводом просто приблизительным.

Зову я смерть, устав служить примером,
Чтоб видеть, как растет Заслуга в нищете,
Каким Ничтожность красится манером,
Как Вера истинная сводится к тщете,
Как Чести низкому даруется блаженство,
Над юной Чистотой творится как насилье,
Как отправляется в опалу Совершенство,
Как Колебанье сводит Силу до бессилья,
Как делают Искусство с косным языком,
Как ставят Прихоть выше Мастерства,
Как Истину простую кличут Простаком,
Как над Добром Зло ставят против естества.
От этого устав, готов в могиле сгинуть,
И лишь тебя я не могу покинуть.

То есть, если за главное взять не грамматику, а именно непустословие, то должно быть понятно, что Шекспир в этом сонете обязательно должен был указать конкретного субъекта, осуществляющего перечисленные в строках сонета действия. При этом, безусловно, нужно еще знать кое-что о жизни В.Шекспира, чтобы обязательно заметить, что этим субъектом является он сам.
Ведь в этом сонете отражены многие вехи в его жизни и моменты в его творчестве. Перечислять их можно долго. Но многие из них в зародыше уже находятся в словах памфлета драматурга Р.Грина: «…среди нас появилась ворона, нарядившаяся в наши перья с сердцем тигра под костюмом актера; этот выскочка считает себя способным смастерить белый стих не хуже любого из вас, и в качестве настоящего Johannes-Factorum мнит себя единственным потрясателем сцены в стране».
Отражено в этом сонете и отношение последователей Грина к получению Шекспиром дворянского герба. Отражено и их отношение к проводимым Шекспиром в театре реформам, некоторые моменты которых нашли отражение в обращении Гамлета к странствующим актерам.
Повторение слов этого сонета «tongue-tied» в сонете 85 указывает на то, что и в последнем они выражают вовсе не самоиронию, а именно действительное отношение к его «Музе».
Собственно, о том, что его обвиняют во многих грехах, Шекспир написал уже в сонете 121:

Уж лучше грешным быть, чем грешным слыть…

Перевод С.Маршака

Но, похоже, ожидаемого Шекспиром сочувствия этот сонет не вызывает у его читателей до сих пор, и прежде всего именно в силу их непонимания связи этого сонета с сонетом 66. К тому же на совести всех переводчиков сонета 121 черным пятном лежит извращение ими смысла этого сонета двенадцатой строки и его ключа, дополняющих смысл слов сонета 66:

By their rank thoughts, my deeds must not be shown
Unless this general evil they maintain —
All man are bad, and in their badness reign.

Здесь и сейчас особенно важно понять первую строку приведенного фрагмента: «По их мерзким мыслям, мои дела не должны быть показаны (видны)…» И сегодня, в наше-то демократическое время, когда слово «пиар», находится на одном из первых мест по употребляемости, должно быть совершенно очевидно, каким «пиаром» сопровождалась вся жизнь В.Шекспира. К тому же, в приведенном ключе сонета 121 ясно и точно указано, что руководили этой «пиар-компанией» деятели рангом повыше, чем драматург Р.Грин.
После этого остается только дивиться скудоумию тех, кто разочарован скудостью сведений о В.Шекспире, кто не понимает, почему смерть его прошла практически незамеченной и не отмеченной.
И вот тут можно сказать об одних из главных претендентах заслуженно корчиться на колу точного понимания сонета 66. Наверное, можно пространно не объяснять, что автором этого сонета мог быть только человек, под фамилией Шекспир в 1616 году погребенный в церкви города Стрэтфорд-на-Эйвоне.
И самыми позорными среди этих претендентов, и первыми среди претендентов всех других, будут те, кто по национальности будут англичанами.
На перечисление же всех других уже просто не остается места и времени. Можно только повторить, что среди этих претендентов нет людей точно так же, как и В.Шекспир, ненавидящих пустословие.

18 мая 2007 года  23:54:53
Яна Зарембо | zerkalo5@narod.ru | Россия

Михаил Лероев

Приключения Сони в Волшебном лесу

Жила-Была девочка Соня. Самая обыкновенная девочка, каких немало на земле. Всё бы ничего, ничем бы особенным так бы и не отличилась, но произошла однажды с нею чудесная история, о которой и хочу вам рассказать.

Отправилась как-то наша Соня в лес по грибы и по ягоды, да корзинку захватила маленькую и карту леса с собою не взяла…
Долго ли, коротко, добралась Соня до леса, даже не догадываясь, что лес тот не простой, а самый что ни на есть волшебный.

Добралась, выбрала местечко поуютнее – пролесок с солнечной полянкой по соседству – и давай грибы собирать. И почему-то всё чаще подосиновики ей попадались.
А на полянке ягоды сочные-пресочные. Такие сладкие да ароматные, что до корзинки ни одной не дошло – все Соня скушала.

Так Соня увлеклась, что не заметила, что со знакомого места глубоко в лес забрела, а вокруг потихоньку смеркаться стало. Корзинка полна грибов, губки алые-алые от земляники, а усталости как не бывало.
Вдруг её кто-то окликнул.

— Девочка, ты же не в том месте грибы собираешь!
Посмотрела Соня по сторонам – кто это к ней обращается? – и глазам своим не поверила. На мохнатой еловой лапе восседает ворона, большая, в человеческий рост, и говорит тоже по-человечески! Вот так чудеса!
— Что глазами хлопаешь? Аль не знаешь. Что вороны тоже говорить могут? А те, что посмышлёней и в школу воронью в детстве ходили – даже писать-читать. Я вот, например…

— Что вы, что вы! – стала оправдываться Соня за своё неприличное для высшего лесного общества удивление,— Просто я, кажется, заблудилась, и не подумала, что тут кто-то ещё грибы собирает…
— Вот глупая! – возмутилась ворона,— Это где ты видела ворон, собирающих грибы?!
— Не видела,— смутилась девочка,— А говорящие звери – это, между порочим, явление обычное. У моей бабушки вот, кот говорящий есть!
— Ха-ха-ха! Кот, удивила тоже. У нас в лесу даже избушки бегают.

Соня готова была разреветься от досады. Ворона смеётся, а она, между прочим, потерялась, и дорогу домой не найдёт. То-то будет весело с бегающей избушкой ночью в лесу столкнуться. А если там ещё и Бабка-Ёжка бегающая внутри?!

Но ворона была не только заносчивой, но и мудрой, и потому почувствовала Сонино горе.
— Ладно, помогу, но и ты должна потрудиться. Как у нас тут повелось, услуга за услугу. Выполнишь три моих поручения – дам тебе волшебный клубок, что из леса выведет.

— Каких поручения?
— Ну, для начала, вот что… Тут недалеко грибное местечко есть, чересчур грибное, я бы сказала! Всё белыми грибами поросло. Так вот. Место то нужно проредить, чтоб и тропинка какая была жителям лесным через чащу пробираться, да и грибам повольготнее жилось…

Только сказала ворона про первое задание, как видит Соня: стоит она в том самом грибном заповедном раю – а над нею высятся боровики, размером с маленькие деревья…
Стала девочка их срывать да складывать один к одному – в корзинку они бы и не поместились.
Много времени на это ушло, счет ему Соня потеряла. Да только приметила вот что: вечер в волшебном лесу всё не заканчивался – как будто кто-то на лесных часах время приостановил.

Только с грибами разобралась, ворона тут как тут.
— Вот ещё что, беда у нас стряслась… Знаешь, наверное, что ёлки в лесу круглый год зеленеть должны?
Соня кивнула. Как же не помнить ту самую загадку про «зимой и летом что-то там ещё»…
— Так вот. Неприятность стряслась – главный лесной художник в отпуске, а, как ты должна догадываться, не сами же ёлки зеленеют день ото дня – их подкрашивать нужно регулярно.
— Разве? – удивилась девочка.
— Ты меня за лгунью держишь?!! У нас кризис назревает! Ведь даже воробьи городские засмеют: лес волшебный, а ёлки линяют!

Что делать – пришлось Соне взять в руки ведёрко с краской и малярно-косметическим ремонтом леса заняться. Красила-красила, выдохлась вся, а ёлкам ни конца, ни края нет…
А вокруг, пока она делом занималась, зрителей много собралось – зайцы, белки, лисы, медведи, птицы разные… Прямо аншлаг цирковой.
Сначала все смотрели, потом как-то неожиданно тоже к покраске присоединились. Полчаса – и лес засиял, как изумрудный город.

— Ну вот, Соня,— торжественно произнесла ворона,— с двумя заданиями ты справилась. Осталось одно – пустячное, но самое главное.
А Соне и самой интересно стало – что там ещё в лесу приключиться могло?

— Выборы у нас,— объявила ворона,— Лесного президента хотим, а то совсем от жизни отстали.
А от неё-то чего хотят, подумалось Соне. Ведь не выборный же штаб организовать!
— Увлеклись мы,— объяснила пернатая,— столько желающих стать лесной головой, что в мозгах не укладывается… Без человеческого вмешательства не обойтись. Твой голос решающий.
И увидела Соня, что все лесные жители собравшиеся на поляне, смотрят на неё с большой надеждой. Ну никак она не сможет их подвести!

Долго думала девочка. И решила знаете что? Бабу-Ягу лесным президентом назначить.
— Передовая она у вас,— объяснила она зверям.

Начался тут такой шум-гам в лесу, что разобрать ничего нельзя. А потом раздались аплодисменты со всех сторон и небо в мгновение ока осветилось праздничным салютом.
И в одной из вспышек померещилась Соне пролетающая в небе ступа.

Впрочем, времени на долгое разглядывание у неё не было – ворона что-то громогласно каркнула и с верхушки ели к ногам девочки упал волшебный клубок.
Упал и тут же покатился куда-то, только поспевай за ним.
Вывел клубок Соню из леса, до самого дома проводил.

Когда же она засыпала в своей кровати, подумалось ей: «А ведь лес-то — и правда волшебный: и Баба-Яга, и звери говорящие, и лесной художник – всё как положено… Жалко немного, что толком не погостила».

А может быть, всё ещё у Сони впереди?..

19.05.2007

20 мая 2007 года  15:21:38
Михаил Лероев | michaelleroev@yandex.ru | Новосибирск | РФ

Яна Зарембо

Разгонять ли кафедру английской филологии СПбГУ?

Все понять, все простить.

Французская пословица

В 2001 году петербургское издательство «Тесса» выпустило томик сонетов В.Шекспира в переводе И.М.Ивановского. На странице с выходными данными этого издания напечатаны замечательные слова: «Уходят в прошлое приблизительные, далекие от подлинника стихотворные пересказы. Читатель ждет от переводчика поэзии не только прекрасных стихов, но и точной, СТРОКА В СТРОКУ (выделено мной — Авт.), передачи иноязычного текста».
Далее текст продолжается такими словами: «Именно такие переводы сонетов Шекспира, выполненные И.М.Ивановским, предлагает настоящее издание. Игнатий Ивановский — ученик М.Л.Лозинского, член Союза писателей Санкт-Петербурга, лауреат премии Шведской Академии, лауреат премии журнала «Нева», автор многочисленных стихотворных переводов».
Чуть пониже издатели указали: «Рекомендовано Кафедрой английской филологии Санкт-Петербургского Государственного Университета для изучающих английский язык».
Но самое замечательное в этом издании — это его тираж: 3000 экз. Таким образом, в масштабах России и, возможно, если часть тиража попала и туда, СНГ, число читателей этого томика, отчаявшихся в своей способности изучить английский язык, не так уж и велико.
А отчаяться в этом может любой изучающий английский язык человек, если он попытается разобраться, как в издании, рекомендованном для него столь авторитетной кафедрой, появилась такая строчка в переводе сонета 66 В.Шекспира:

Как не устать от стольких трудных лет,

Ведь такими словами И.Ивановский изложил вторую строку подлинника:

As to behold Desert a beggar born,

В примечаниях «От переводчика» сам И.Ивановский написал так: «Данное двуязычное издание предполагает чтение перевода параллельно с подлинником, многократное сопоставление английских и русских строк, а значит, постоянный поиск соответствующей строки. Деление текста на строфы облегчит эти поиски».
Несмотря на это, наверное, во избежание любых недоразумений, есть необходимость привести полностью первую строфу и подлинника, и перевода.

Tired with all these for restful death I cry, Измученный всем этим смерть зову,
As to behold Desert a beggar born, Как не устать от стольких трудных лет,
And needy Nothing trimmed in jollity, Когда везет пустому существу,
And purest Faith unhappily forsworn, И самой чистой Вере веры нет,

Что творилось в душе трех тысяч читателей этого перевода, когда они пытались «многократно сопоставлять» вторую его строку со второй строкой подлинника, остается только догадываться. И остается только догадываться, почему И.Ивановский поставил этих читателей в такое трудное положение. Не надо догадываться только о том, что И.Ивановский определенно знал, как вторую строку подлинника переводили все его коллеги. Но можно догадаться, что И.Ивановского их переводы этой строки не устраивали.
Но в этой заметке, вообще-то, речь идет о кафедре английской филологии СПбГУ. Поэтому трудности всех скопом переводчиков этого сонета прошлых, нынешних и будущих можно им и оставить.
При этом и речи не может идти о том, что сотрудники указанной кафедры могут испытывать какие-либо трудности в понимании значений английских слов «Desert», «a beggar», «born» — соответственно, «Заслуга», «попрошайка, побирушка, нищий» и «рожденный».
Тем более их никак нельзя оскорбить предположением, что какие-либо трудности они могут испытывать при определении значений слова «as» и инфинитива «to behold». Более того, пусть даже не всем, но некоторым сотрудникам этой кафедры должно быть известно, что во времена Шекспира существовала практика, о которой в пьесе «Тимон Афинский» Шекспир изящно написал так:

Хваля порок из-за награды, мы
Кидаем тень на блеск стихов счастливых,
Назначенных превозносить добро.

Перевод П.Вейнберга

Кроме того, существовала практика получения автором какого-либо произведения награды от того, кому это произведение этот автор посвящал.
Таким образом, остается понять, почему сотрудники этой кафедры благословили, своим авторитетом осенили столь неудачный перевод И.Ивановского.
Они, конечно, понимали в 2001 году и сейчас понимают, что никакой заслуги, а уж тем более «Заслуги», в рождении попрошайкой нет. Они, конечно, понимали, что поскольку во всех абсолютно переводах всех без исключения авторов все строки сонета 66, начиная с третей и заканчивая двенадцатой, несут характер неких обобщений, такой же характер должна носить и вторая строка этого сонета. Но, даже не имея университетского филологического образования, просто обладая способностью думать и выражаться на русском языке, можно видеть, что даже «отрепья рваного», как выразился А.Финкель, обобщения на эти слова натянуть невозможно.
Соответственно, они должны были понимать и тогда, и сейчас, что и смысл слов подлинника этого сонета «as» и «to behold» не предусматривает, что за ними последуют некие обобщения.
Как стало с некоторых пор известно, глупость — это причина неспособности делать выводы из признаваемого известным знания, когда время делать эти выводы уже пришло. Таким образом, остается понять, что сделать из известного им знания необходимые выводы и познакомить с ними всех переводчиков сонета 66, которых, естественно, еще не поздно с этими выводами знакомить, им помешала не их глупость, а их понимание, что время делать эти выводы еще не пришло.
Поэтому, возможно, они объясняли И.Ивановскому, что его коллеги, допускающие при переводе второй строки сонета 66 В.Шекспира некие обобщения, просто глупы. И поэтому И.Ивановский не решился идти при переводе этой строки по стопам своих коллег. Но, наверное, они не объяснили И.Ивановскому. почему в этом сонете вообще недопустимы обобщения. Поэтому при переводе всех следующих строк сонета И.Ивановский не смог отойти от стереотипа.
При этом можно даже допустить их понимание, что время для действительных, «строка в строку» переводов сонетов В.Шекспира придет только тогда, когда будут поняты и осуществлены вещие слова их знаменитого земляка: «Для России существенно важно, чтобы каждый осознал себя человеческой личностью в абсолютном ее значении, и членом нации в абсолютном ее предназначении».
И когда будет понято первое, станет возможно показывать другим нациям, в том числе англичанам, что они в сонетах В.Шекспира уже века не могут понять.
Но, хотя филологи этого не изучают, им можно и нужно все-таки напомнить и слова одного известного англичанина: «Правда не поднимается, как солнце, вследствие собственного своего движения и без человеческого усилия; недостаточно дожидаться ее, чтоб увидеть» (Д.Милль).
Дело в том, что задача, которую А.Блок поставил во время, когда, наверное, еще даже не родились отцы некоторых нынешних искателей «национальной идеи», была бы, возможно, быстрее решена в России, если бы уже давно то, что должно быть известно всем сотрудникам кафедр английской филологии всех университетов, они доносили не только до переводчиков сонетов В.Шекспира, но и до их читателей.
Поэтому самим читателям этой заметки предоставляется возможность решать, нужно ли эти кафедры разгонять.

20 мая 2007 года  18:12:32
Яна Зарембо | zerkalo5@narod.ru | Россия

Яна Зарембо

Может ли сонет 66 В.Шекспира иметь два смысла?

Самое большое извращение — это верить вещам потому,
что хочется, чтобы было так, как ты желаешь.

Л.Пастер

Никогда, даже в самом страшном сне автор этой заметки не видел себя титаном мысли. Но в ситуации с сонетом 66 В.Шекспира он готов к одному такому титану присоединиться: «Я — человек, и ничто человеческое мне не чуждо».
По пути можно заметить, что если бы этот титан, в семье которого «царил культ Шекспира», любил бы и понимал бы его так, как его любит и понимает автор этой заметки, то ни учение этого титана, ни его практическое осуществление не потерпели бы в конце прошлого столетия такого унизительного поражения.
Конечно, как говорят англичане, главное выиграть последнюю битву. И она еще впереди. Но победу в ней одержит уже не учение этого титана, а учение В.Шекспира. И одержат в ней победу люди, которые на деле Шекспира поймут и полюбят.
Но вернемся к «нашим баранам», то есть к автору этой заметки. В силу отмеченного Л.Пастером качества ему очень хочется, чтобы сонет 66 был написан Шекспиром так виртуозно, что имеет два независимых один от другого смысла.
Ведь как только и в скольких только своих заметках автор заметки этой не обыгрывал этого сонета одиннадцатую строку, не ставя под сомнение концепцию его в целом, которой уже века придерживались многие другие переводчики.
И все шло так замечательного до того момента, когда, наверное, какая-то нечистая сила внушила автору мысль, что после стольких заметок с критикой этих переводчиков, следовало бы попытаться посмотреть, а что бы получилось у него самого.
А получился шок, поскольку коротенькое слово «as» в начале второй строки подлинника этого сонета имеет два значения. Одно из них передается русскими словами «как например». Другое значение передается словами «в качестве; как пример». При этом все значение следующего за словом «as» инфинитива «to behold» состоит в указании на то, что слово «as» является именно наречием, а не союзом или относительным местоимением.
Вытекающие отсюда выводы представлены в других заметках автора.
Вообще-то, одного этого открытия было бы достаточно, что бы оправдать всю многогрешную жизнь автора на планете Земля. Но покоя, на который можно было бы, подобно Шекспиру, отойти после этого открытия, не дает мысль о действительном смысле одиннадцатой строки сонета 66:

And simple Truth miscalled Simplicity
И простая Истина обзывается Простофильством

Ведь, получается, что она имеет прямой смысл только в том случае, если слово «as» имеет значение «как например», то есть только тогда, когда сонет имеет тот смысл, который ему придавали все известные переводчики.
Спасительная мысль, которая пришла в голову автора, приведена в заглавии этой заметки. Немалые силы сразу же были брошены на то, чтобы попытаться увидеть в других строках сонета некий другой смысл, которого не смогли разглядеть все предыдущие переводчики.
Например, изыскания в отношении слова «strumpeted» показали, что это причастие образовано Шекспиром от слова «strumpet». Шекспир неоднократно использует это слово в своих произведениях. Очень часто оно встречается в трагедии «Отелло». Реже в трагедии «Гамлет». Но зато в «Гамлете» Шекспир вдобавок к этому слову напоминает читателям о цветах, простонародное название которых приводится только в примечаниях.
Уже эти факты заставляют предполагать, что в будущем по-настоящему талантливый переводчик этого сонета скорее остановится на такой, по содержанию, трактовке шестой строки в варианте сонета, основанного на значении слова «as» как «в качестве, как пример»:

And maiden Virtue rudely strumpeted
Как Добродетель нагло оскорбляют

Но настоящим бальзамом для растревоженного сердца автора стали слова, написанные Шекспиром в пятой сцене второго акта пьесы «Венецианский купец»:

How like a younker or a prodigal
The scarfed bark puts from her native bay,
Hugg'd and embraced by the strumpet wind!
How like the prodigal doth she return,
With over-weather'd ribs and ragged sails,
Lean, rent, and beggar'd by the strumpet wind!

Ведь в этом фрагменте слово «strumpet» имеет значение «противный» (strumpet wind — противный ветер). К великому сожалению, в этом значении слово «strumpet» нигде больше не встретилось автору в других произведениях Шекспира. Несмотря на это, автору очень хочется, чтобы в сонете 66, в том виде, в каком он до сих пор известен всем читателям, оно имело бы подобный же смысл.
Ведь если это слово будет иметь такой смысл, то слово «maiden» получит значение более чем многозначительное — «первая». Точнее, более чем многозначительным будет сочетание слов «maiden Virtue — первая Добродетель», уже прямо указывающее на его близость к сочетанию «первая честь». И тогда, если придерживаться общепринятого на сегодняшний день смысла сонета, получается, что Шекспиру «видеть невтерпеж», как нагло сопротивляются, противятся первой чести.
Далее, при желании, можно было бы рассмотреть связь восьмой строки подлинника сонета со словами Шекспира в пьесе «Юлий Цезарь»:

У каждого раба в руках есть средство
Освободиться от своих оков.

(I,3, перевод М.Зенкевича)

Вообще, много бы чего еще можно было бы рассмотреть, пытаясь показать, что при написании сонета 66 Шекспир сделал все возможное, чтобы показать в нем, в подлиннике, не какие-то общие, а конкретные пороки современного ему и нам общества. Ведь тогда, как может показаться, появилась бы некая основа некого компромисса между автором этой заметки и всеми другими переводчиками этого сонета.
Но дело-то в том, что ни в одном известном автору обществе, начиная с первобытно-общинного, ни одна Власть (или Авторитет) не делали Искусство «tongue-tied — косноязычным». Конечно, переводчики могут из кожи лезть, заменяя эти слова Шекспира в подлиннике сонета множеством любых других глаголов, характеризующими непростые отношения власти и Искусства. Но получится у них только одно — ложь, поскольку уж в этой-то строке, в девятой строке подлинника Шекспир абсолютно однозначен, точен и конкретен.
Каждому читателю сонетов Шекспира полезно знать, что знать и власть его эпохи вовсе не считала зазорным занятие поэзией. Не считали зазорным это занятие и знать и власти всех следующих эпох и всех стран, вплоть до нашей. И все эти власти, безусловно, «зажимали рты» неугодным им поэтам, но ни одного поэта, даже неугодного им, они никогда и нигде не делали косноязычным. Это просто-напросто не под силу любой хоть власти, хоть Власти, как бы страстно она этого иногда и не желала бы.
Вполне можно допустить, что этого не знает кто-то из читателей сонета 66 В.Шекспира. Но того, что этого может не знать кто-нибудь из переводчиков этого сонета, допустить никак нельзя. Или таких «переводчиков» и на пушечный выстрел нельзя подпускать к Шекспиру.

22 мая 2007 года  19:58:22
Яна Зарембо | zerkalo5@narod.ru | Россия

Яна Зарембо

Кто будет пить из сонета 84 В.Шекспира?

Самое большое извращение — это верить вещам потому,
что хочется, чтобы было так, как ты желаешь.

Л.Пастер

Вообще-то, похоже, извращенцами являются все, кто читает этот сонет в подлиннике:

Who is it that says most? which can say more
Than this rich praise, that you alone are you?
In whose confine immured is the store
Which should example where your equal grew.
Lean penury within that pen doth dwell
That to his subject lends not some small glory;
But he that writes of you, if he can tell
That you are you, so dignifies his story,
Let him but copy what in you is writ,
Not making worse what nature made so clear,
And such a counterpart shall fame his wit,
Making his style admired every where.
You to your beauteous blessings add a curse,
Being fond on praise, which makes your praises worse.

Иначе уже давно были бы признаны извращенцами все переводчики этого сонета на русский язык.
Чтобы убедиться в справедливости этого утверждения, достаточно со школьным англо-русским словарем в руках перевести следующие строки:

Let him but copy what in you is writ,
Not making worse what nature made so clear,
And such a counterpart shall fame his wit,
Making his style admired every where.

Даже не очень успевающему по английскому языку школьнику должно быть видно, что эти строки вовсе не так уж сложны в грамматическом отношении. Вовсе не сложны и слова этих строк. При этом даже школьник может понять, что и во времена В.Шекспира эти слова имели тот же смысл, что и в наше время.
Вполне может быть, что даже среди школьников есть ребята, способные передать смысл этих слов более изящным стилем. Но автору этой заметки под силу оказался только такой перевод:

В тебе написанное пусть он повторит,
Не извратив природой сделанного ясным,
И будет славою за мудрость он покрыт,
И стиль его признает мир прекрасным.

Собственно, похоже, эту заметку, вообще, есть смысл писать только для школьников, ум которых еще не извращен и не задавлен стереотипами, а «сердца для чести живы». Им еще можно объяснить, что этот сонет и многие подобные сонеты В.Шекспира воспевают вовсе не какого-то живого человека, не мужчину или женщину, а Истину. Именно поэтому «стиль» Шекспира, объявленный в его время «косноязычным», так прост.
И главное в этом сонете состоит в указании на ясность, очевидность этой Истины даже для школьников. Ведь уже школьником надо на всю оставшуюся жизнь усваивать именно научный, из этой истины вытекающий вывод: трудности при решении назревших задач жизни в настоящем, как и при решении задач школьных, всегда неизбежно, неотвратимо, закономерно возникают, когда плохо усвоен прошлый, предшествующий материал.
И не вина школьников, а их страшная беда состоит в том, что некому им объяснить, что это только один из бесконечного множества примеров проявления вечной истины связи времен.
И гранью этой страшной беды школьников является то, что они вынуждены читать сонеты В.Шекспира в переводах, являющихся настоящими плевками не только в ум и душу В.Шекспира, но и в их чистые души, еще способные истину искать, чувствовать, видеть и понимать.
Следствием этой беды и является все увеличивающееся число взрослых людей, о которых говорит английская пословица: «You can take a horse to water but you cannot make him drink».

26 мая 2007 года  19:12:13
Яна Зарембо | zerkalo5@narod.ru | Россия

  1 • 12 / 12  
© 1997-2012 Ostrovok - ostrovok.de - ссылки - гостевая - контакт - impressum powered by Алексей Нагель
Рейтинг@Mail.ru TOP.germany.ru