Рассказы, истории, сказки

   
  1 • 11 / 11  

СОФИЯ КАЖДАН

Что хочет женщина?

Их встреча была случайной. Она загорала на берегу озера, а он присел рядом…
Дина слышала рядом с собой мужское дыхание, и ей захотелось только одного: любви. Любви чистой, настоящей, такой, какую описывают в любовных романах или показывают в мексиканских сериалах. Она слегка приподнялась на локти и коснулась подбородком спины незнакомца.
-Кстати меня зовут Дина Владимировна,— но, выждав несколько секунд паузу, добавила,— Вы можете называть меня просто Диной.
-Я, Владимир… Владимир Николаевич… Можете просто называть меня Володей… Двадцати четырех лет отроду,— произнес он, устремив свой взгляд на женщину.
-Я, Дина Владимировна, и мне тридцать… Я мать двоих детей. Не замужем и замужем никогда не была. Сейчас таких женщин как я, называют матерями-одиночками, а раньше…
-У Вас двое детей?! Да не может быть такого! Вы так хорошо сохранились! У Вас такое тело… Нет… Вы меня разыгрываете!
-Зачем мне Вас разыгрывать?
Дина подскочила и побежала в сторону озера. Владимир, сбросив с себя одежду, пошел за ней. Не успела женщина ступить с воду, как он, подкравшись сзади, прижал её к своей груди.
-Куда же Вы? – спросил он тихо, прислонившись щекой к женскому уху,— Вы же хотели чего-то такого… Такого… Чтобы было, что перед смертью вспомнить…
Он стал медленно входить в воду, держа крепко Дину перед собой. Женщина шла смело, пока доставала ногами дно. Но когда вода стала доходить до горла, она встревожено спросила:
-Ты, что захотел меня утопить? Не забывай, что у меня дети… Кто их поставит на ноги?
-Поплывем или вернемся на берег?! – спросил он, пощекотав подбородком её ухо.
-Как скажешь,— её слова прозвучали таинственно, и молодой человек понял, что он горит желанием завладеть этой женщиной.
Его руки скользнули по её мокрой спине, обхватив ягодицы, а зубы слегка сжали её губу. Внезапно Дина обвилась вокруг молодого человека, прижалась всем телом к его груди и голодным, жадным ртом впилась в его губы. Их языки заметались, лишая возможности дышать. Они не помнили, как оказались на берегу, как предались любви. Желание поглотило их. Её маленькое женское тело слилось воедино с мужским, превратив их в одно целое. Человеческий разум лишился воли и сознания, и они на время забыли, где находятся, и что в любой момент к озеру могут подойти люди.
-Боже! – вырвалось у неё из груди.
Она застонала погруженная в экстаз.
-Погоди… Погоди… – произнес он хриплым голосом, хватая воздух,— Ты такая сладкая!
Они совершено не соображали что делали. Их тела вздрагивали, пульсировали, тонули в огромном океане любви.
Обессиленная она упала ему на грудь и тихо заплакала.
Он гладил Дину, вдыхая аромат её тела.
Они совершено не знали, что их ждет завтра… Да и зачем думать, что будет завтра... Они жили только сегодняшним днем, и только тем мгновением, которое им подарила судьба…

13.03.2006
Кобленц

11 июля 2006 года  08:34:16
София КАЖДАН | ТОЛОЧИН | БЕЛАРУСЬ

СОФИЯ КАЖДАН

Уж... Замуж... Невтерпеж...

Я вот тут на досуге подумала, и решила выйти замуж за ДЕНИСА КОРАБЛЕВА. Парень он что надо… Школу с медалью закончил, институт с отличием… Правда, уже немножко лысоват, но для штампа в паспорте это не играет никакой роли…
Если честно, то есть еще одно НО…
Он встречается с ЛЮСЬКОЙ – этой мокрой курицей… Но ничего… Это дело, на мой взгляд поправимое… Главное её вовремя отстранить от дела…
Чем я хуже ЛЮСЬКИ?!.
Если честно, не фотомодель, но мужики еще заглядываются…
А это уже большой плюс. И поэтому нужно поскорее действовать. Пока товарный вид имею… А то ведь время работает не на меня… Могу располнеть, подурнеть… И что тогда?! Попробуй, найди идиота на руку и сердце… Нет, ДЕНИС КОРАБЛЕВ, парень что надо… Да и мужем был бы не плохим…

Но вот Люська… Так она мне его и подарила! Сейчас мужики-то в цене. Да и на улицах не валяются… Как упадут, так сразу же их и подбирают… Если не женщины, то милиция или скорая помощь…
Люська — не дура, и это прекрасно понимает…
Тоже уже, как и я – цветок не первой молодости. Время упустить боится… А потом сколько ни поливай, сколько ни удобряй – эффекта нет.
Нет!!! Нужно действовать! А то с такими темпами и в старых девах остаться можно! Потом поди докажи честному люду, что замуж не хотела выходить… Скажут в один голос – «НИКТО НЕ БРАЛ». Спроса на товар не было. Вот и залежался на полке… Или как в моем-то случае — на диване…
Вчера моя соседка, Серафима Спиромидонтовна, этот божий одуванчик, которой три дня до смерти осталось, посмотрела на меня с ног до головы, а потом так нахально и заявляет:
- Ты эта чаво замуж не выходишь?! Возраст-то ужа подпирает…
А я ей и говорю:
-Если скажу, что не хочу, вы же мне все равно не поверите, а если скажу, что не могу, вы моему горю не поможете, и своей внучки Зинки красавца мужа не уступите. Так чего спрашивать? Чего дурацкие вопросы задавать? Я же не спрашиваю, сколько вам лет.
-Сколько, сколько… Недавно исполнилось шестьдесят… Вот сколько,— с гордостью произнесла она, одарив меня недоброжелательным взглядом.
-А сколько же вы пятилеток в паспорт не заглядывали? – этот дурацкий вопрос вырвался у меня из груди.
Ой, люди добрые, что тут произошло!!!
Как стала она на меня кричать, а потом, как схватилась за сердце…
Все думаю, довела старуху. Испугалась я, и как закричу?
-По-мо-ги-те!!! По-мо-ги-те!!!
А она на меня как вызверится, а потом, как ни в чем не бывало, заявляет:
-Ты чаво такая нервная… Замуж тебе нужно… Замуж… А то с такими нервишками через годик-другой и в психушку угодить можно.
Вот я и решила, что нужно выйти замуж за ДЕНИСА КОРАБЛЕВА.
Осталось самое малое – убрать Люську – эту мокрую курицу, со своей дороги… Вот когда я это сделаю, всем знакомым придется замолчать… А то видите ли, больно сердобольные… Всем дело до моей личной жизни… Что за народ пошел?! Каждому нужно доказывать, что я не верблюд, я нормальная полноценная женщина. Вот и приходится переступать через свое Я, чтобы разным там Спиромидонтовнам от чужого горя не заболеть… А кто желает плохое соседям?! … Пусть живут и здравствуют на радость своим детям… А я, благодаря им, попробую приобрести свое счастье… А чем черт не шутит – вдруг что-нибудь да и выйдет… Может, наконец-то, и к моей гавани приплывет корабль…
*****

11 июля 2006 года  08:35:23
София КАЖДАН | ТОЛОЧИН | БЕЛАРУСЬ

Иван

Неизреченные мысли и непобежденные страсти преподобного Нила Сорского
(размышления о превратностях русской истории)

– Вы помните выражение ваше: «атеист не может быть русским», «атеист тотчас же перестает быть русским», помните это?
– Да? – как бы переспросил Николай Всеволодович.
– Вы спрашиваете? Вы забыли? А между тем это одно из самых точнейших указаний на одну из главнейших особенностей русского духа, вами угаданную. Не могли Вы этого забыть? Я напомню Вам больше, – высказали тогда же: «неправославный не может быть русским».
Ф.М.Достоевский, «Бесы»

Вымирает русская нация. Да и нация ли мы? Когда-то был народ, великий и могучий. А от величия остался лишь язык. Всё, что сегодня происходит с русскими, называют демографической катастрофой. В чём причины и истоки нынешнего бедственного положения русских, той «смертной тоски», овладевшей значительной частью населения? Возможно, «отсутствие жизненных перспектив перед индивидуумом и обществом, потеря своих нравственных ориентиров и неприятие навязанных извне», как утверждает д-р медицины И.А.Гундарова? А когда у простого русского человека вообще бывали радужные перспективы? Всё чаще основной причиной называют бездуховность... Мне поначалу, пока не поразмыслил, очень уж обидным показалось высказывание Виктора Астафьева. Незадолго перед своей смертью Виктор Астафьев встречался с известным Георгием Жжёновым и мрачно так сказал (дословно не припомню): «Русские... Что за народ? Стадо баранов. Один начальник придёт – в одну сторону русских ведёт, другой является – в другую сторону толкаются. Никаких традиций и определённых ориентиров. И дожились – упёрлись в тупик, вымирают... » Но вспомним: такие люди, как, например, Астафьев, а много раньше – Лев Толстой (сам-то грешник, к православию никаким боком не прилепишь), они нередко такое говорили-учудывали, что и сами-то сбивали народ куда бы не стоило. Сколько вреда нанесли его «Исповедь», «Четвероевангелие» и вообще – «толстовство»?! К слову, перед русскими отчего-то постоянные дилеммы и трилеммы о выборе дороги (как и в русских народных сказках): куда идти? И – поиск собственного пути. А между тем, и птица-тройка, в постоянстве рыская и стремглав летя без разбору туда-сюда, не то сбилась с дороги, а и лошади истощились и сдохли. И вот стоим мы в растерянности от неудовлетворённой привычности болтаться по столбовым да больше по окольным, а то и вовсе по бездорожью: и ехать бы куда-то надо, а ехать не на ком и не на чем – колесо-то у рессорной брички таки отвалилось.
В поисках ответа на этот (в чём причины и истоки?) и многие другие, связанные с первым, вопросы я обратился к «делам давно минувших дней». Не буду утомлять читателя перечислением имён авторов различных исторических трудов, но, что существенно, все из наиболее уважаемых историков и исследователей сходятся на событиях семнадцатого века. Раскол православной церкви! И если б раскололась только церковь! Но вместе с нею раскололся и народ. Миллионы людей пришли в волнение и движение. Разделившись поначалу лишь на приверженцев господствующей церкви и сторонников старого обряда, православные люди в последующем, как слепые без поводыря, разбредались кто куда и собирались в секты, толки и согласы – по нарастающей, лавиной! Народ перестал быть единым. А в единстве, как известно, сила и здоровье. Вот, например, отец Павел (Флоренский) считал, что по своим последствиям тот раскол привёл к катастрофе глобального масштаба. Того же мнения А.И. Солженицын. И революции, и гражданская война – всё следствия тех давних событий. Был бы един народ, духовно и крепко связанный с православием, не случилось бы беды – вот главный вывод. Я до какого-то времени считал: русский – тот, кто говорит по-русски, думает по-русски. Ну... ещё любит по-русски. Хотя толком объяснить себе: как это – любить по-русски? – не знаю. Любить ли Родину по-русски, не важно – кто ей верховодит? Так ведь не мать она нам. Родная мать своих чад так худо не пестует. И чего-то всё не хватало для полной характеристики русских. Это «что-то» было рядом, вокруг меня и на поверхности, а ответа найти не мог. Всё было как будто просто, а я не находил. Но ответ нашёл у Достоевского, в «Бесах». Русские стали нацией, когда к ним пришло православие! И с утратой его, с безбожием, когда отобрали у нас веру и надругались над нашими святынями, потеряли себя как нацию. Отсюда проистекает и безлюдие, и вроде того, что и не русские мы стали, а не «твари ли дрожащие», прав не имущие. Русский без православия – это вовсе и не русский, а именно «тварь дрожащая», одно сплошное недоразумение среди живущих в этом мире.
Первым впечатлением от прочитанной литературы, посвящённой расколу, было: глупость какая-то. Я даже рассердился. И подумал: до чего же тёмны и глупы наш народ и его духовные лидеры. Из-за каких-то там обрядов, что двумя перстами креститься еретично, что нельзя, де, церкви святить посолонь, произошли трагические дела с миллионными жертвами, разбежались люди «в разны сторона», по всему миру. Но всё оказалось много сложнее. Причины для раскола более глубинны и куда как серьёзны. И возникли не в семнадцатом веке, а много раньше. И какие бы руководства и монографии по истории России и истории русской церкви я ни читал, всё-то я натыкался на таинственную и во многом неразгаданную личность преподобного Нила Сорского. Его жития не сохранилось, а считается, что было. И жизнь преподобного святого нам осталась во многом неизвестной. Как жаль: среди потомков немалый интерес. Нил Сорский – гуманист, философ, исихаст-безмолвник. Был учён, умён, мудёр. И даже, может быть, что дотоле на Руси такого не бывало. Совсем в недавности верующие католики потребовали тотчас после смерти канонизировать в святые Папу Иоанна Павла II. И я тут же вспомнил, что наш православный Нил Сорский так же был спервоначала канонизирован в народе. И лишь значительно позднее – Синодом. Его почитают и православные московского патриархата, и старообрядцы.
Так вот: версий о причинах и истоках раскола предостаточно. Одна из них – распря между двумя движениями – иосифлянами (лидер – настоятель Волоколамского монастыря Иосиф Волоцкий) и заволжскими старцами (Нил Сорский) – по имущественным вопросам: о монастырских землях и вотчинах. Естественно, заволжские старцы (бытует ещё название – нестяжатели, которое православные ортодоксы считают недопустимым, придуманным, якобы, марксистами и либералами) были категорически против монастырского вотчинного землевладения. Стремление к богатству и власти – не дело церкви, утверждали они. Церковь должна учить православной духовности. И только. Народ должен раскрепоститься и почувствовать духовную свободу, заложенную в православии. Обряды внешние не суть важны, важна лишь крепость веры... (И в пост ядитя, что хотитя, лишь бы в меру едиша, убо ото Господа вся пища. Несть тако, что вредно, чтоб презирати в пост каку из пищи, Его обидев.) Что до слуг церкви и монахов, то путь уединённого безмолвного служения Богу вне мира для нас приемлем и желаем, добавляли старцы. Это была одна правда.
Владение землями вместе с крепостными крестьянами – сближает церковь и народ, тогда и народ в буквальном смысле «без Бога ни до порога», утверждали иосифляне. Дело, по мнению иосифлян, состоит не в приобретении имущества и земель, а в теснейшей близости народа и церкви и именно в активной позиции в решении социальных проблем, стоявших перед страной. А мы ещё и приюты устраивать будем для бездомных и нищих, добавляли они. Да и пустыни чаще обустраивались на новых местах. Сколько создано новых пашен после выкорчёвки леса! Польза была несомненная. Это была вторая правда.
И «генеральная линия» о монастырских вотчинах и землях (и архиерейских в том числе) проведена в жизнь тогдашними правителями Руси. На соборе 1503 года нестяжатели окончательно проиграли спор иосифлянам-стяжателям. И начались гонения на заволжских старцев. У нестяжателей – приверженцев среди народа немало было, что и говорить. Чем не причина для раскола? Лишь клич подай (народ наш прыткий, чуть намекни и – сразу за топор) – смели бы в пух и прах монасей жадных, охочих до владения землёй и крепостных крестьян в придачу. Методы гонения – как первый опыт для подобных в семнадцатом и последующих веках: сжигать и убивать инакомыслящих, уничтожать Писания и книги, и иконы... Позднее мы прошли всё это панорамно, по всей Руси, во всей «красе». Самих себя уничтожали – нам врагов не надо! Прошли годы и годы: оба пути (иосифлян и заволжских старцев) признаны равночестными и равноспасительными, Иосиф Волоцкий и Нил Сорский прославлены в одном лике преподобных. Они прославлены, а о народе, кстати, никто не вспомнил. Но разве Нил не прав? – спрашиваю я себя. Монастырские вотчины открыли путь к широкому распространению крепостничества (точка зрения В.О.Ключевского). И этот путь считается равночестным и равноспасительным?
Но! – в 16 веке не случилось раскола от распри заволжских старцев и иосифлян. Не было раскола. Не стало. Почему? Нил Сорский понимал всю пагубность раскола для единения Руси. И укротил в себе протест, покорно и смиренно склонив главу пред победившим. Не патриот? – ещё каков! Стараниями Нила конфликт не перерос в раскол. Но отзовётся в семнадцатом веке, когда из-за собственных амбиций ни с чем не посчитались ни патриарх Никон, ни старообрядцы (Аввакум, Иван Неронов и многие другие). История конфликта между иосифлянами и заволжскими старцами заставила меня очень плотно познакомиться с различными историческими источниками. Один вопрос цеплялся за другой, как это и бывает обычно. И малый интерес во мне перерос в такой, который захватил меня целиком. Так я приблизился к ещё одной версии о причинах и источниках будущего раскола.
В 1495 году состоялся православный Собор. Поводом для Собора послужила ересь жидовствующего конструктивизма, зародившаяся в Новгородской епархии. Начавшись с малого – с появления «учителей» (Схария, Шмойла и Моисей Хапуша, по происхождению, предположительно, евреи и, вероятно, что из остатков данова колена), ересь разрослась. Появилось много приверженцев у новоявленных «пророков» («И наш Саул во пророках!» [1 кн. царств, 10:11]). Не забираясь в дебри, отмечу некоторые главные черты ереси жидовствующих, которая, кстати, «разневестилась» в центральной и западной Европе задолго до появления на Руси. Они считали, что Иисус Христос – это историческая личность. И не было никакого чудесного непорочного зачатия. И нет божественного происхождения Христа. Соответственно, не было ни Воскресения Христа, ни Вознесения. А рай, по их мнению, – он на земле и, в общих очертаниях, напоминает коммунизм (а что это такое – нам известно). Воззрения жидовствующих шли глубоко и радикально, касаясь в то же время переустройства церкви. В частности, они требовали закрыть все монастыри, которые отвлекают значительные массы трудоспособного населения. А материальные ценности, накопленные в монастырях, направить на развитие страны и того, что в наше время называют социальной сферой (Не правда ли, как похоже на экспроприацию экспроприаторов?). Одни учёные-историки находят много общего между ересью жидовствующих и марксизмом. Другие отмечают, что еретики не признавали Евангелия, а только лишь Ветхий Завет. И тем близки к иудаизму. Ересь нашла многих сторонников и стала популярной, в особенности среди священников. Естественно, это вызывало тревогу у православных русских иерархов. Куда уж дальше, если последователь еретиков, священник Зосима, стал митрополитом и главой русской церкви, проводя новое опасное учение из стен Успенского собора, что в самом сердце Руси – в Московском Кремле!
Вот архиепископ Геннадий Новгородский и собрал многих деятелей русской церкви, а среди приглашённых были и два монаха. Один – лидер движения стяжателей, настоятель Волоколамского монастыря Иосиф Волоцкий. Другой – духовный лидер нестяжателей Нил Сорский. Оба упомянутых монаха отличались начитанностью и прекрасно знали и Священное Писание, и жития святых отец, и что такое есть ересь. На том Соборе стяжатели и нестяжатели сошлись в главном: ересь жидовствующих опасна и подлежит запрету. Иосиф был категоричен вдвое: опасных еретиков сжечь! Нил Сорский был значительно мягче. Подозреваю, что в чём-то он сочувствовал еретикам. Недаром Нила называют либералом в русской церкви. Он спас значительную часть жидовствующих, расселив их и в своём скиту. Но главные зачинщики из жидовствующих конструктивистов, занеся в Россию страшный вирус, скрылись за пределами страны.
Я нигде не встречал выводов о том, что ересь жидовствующих прямо (или даже косвенно) является причиной будущего раскола русской православной церкви. Возможно, что такие исторические источники и документы есть, но мне не встретились. Замечу только, что есть исследователи, которые отвергают вообще какие-либо разногласия между Иосифом Волоцким и Нилом Сорским (Я.С.Лурье: во взглядах Иосифа Волоцкого и Нила Сорского больше сходства, нежели различий). Есть и иные... В этом многоточии кроются загадки и страшные подозрения. Вот цепь событий, которая мне представляется довольно логичной...
Подавленная на Соборе, ересь жидовствующих сохранилась. Еретики хитро укрылись. Ересь, ловко маскируясь (мимикрируя), разрасталась впоследствии в многообразных формах и обличьях, попеременно обряжаясь в разные одежды: кафтаны, кожанки и фраки. Чтобы искусно топтать своими обутками чужую, православную тропу, её умышленно приспособляя к своим преступным действам. И объяснять доверчивым и легковерным, и утверждать о божественном происхождении «своей» тропы. И проявлялась ересь в течение веков подначиванием к расколам, масонством, «Народной волей», большевизмом или другим соблазном. Разжигала в народе противленье и ненависть в различных группах, придумала террор в России, привела через четыре века с момента зарожденья к революции. И марксизм, заметьте, та же самая – в глубинном и духовном смысле – рациональная жидовствующая ересь. И нынче ересь жива, существуя весьма неплохо в форме «демократии». Как удивительно живуча и пластична! И процветает, умело встраиваясь в любую конфигурацию-конструкцию. И оттого ещё она так конструктивна. А по сути – имеет цель: обогащенье и вампиризм. Пьёт кровь из русского народа, тем самым обновляясь и пытаясь стать бессмертной на земле. Жидовствующая ересь жирует в то же время, когда хиреем мы.
Всё пронизано в России конструктивно этой ересью… Обрядившись на время в кожаные куртки и выступая в роли комиссаров, они утопили русских в их же крови, стравив их до гражданской бойни. Кто крепок в вере был из русских? – которые привязаны к земле! Казаки, крепкие крестьяне, купцы. Известно: даже армия крепка землёй. Корни в ней, в земле. Создали колхозы, изничтожив единоличных крепких и упорных. Пришла пора: кожанки сняли, обрядясь во фраки. Так, сменяя одежды в течение веков, жидовствующие тихим сапом всем завладели. Когда бороться русским недостатало сил, да просто было некому, – оставшихся споили и раздробили. Всё, что ни было ценного, «хапуши» хапнули. В течение истории, как только крепла Русь, масонством, куда смылось большинство еретиков, придумывалась новая война. И русские солдаты гибли миллионами. И очень многие из тех еретиков переоделись в рясы, в лоне церкви проводя ужасную работу. А в наше время на ворованные деньги строят церкви, и в настоятели – своих еретиков. А помнится, что в 30-х годах прошлого столетия с азартом и злорадством рушили церкви и уничтожали православных священников – чем не сатанински ужасное воплощение древней еретической идеи? В течение веков шла смена одежд, как смена декораций. А смысл и цели оставались те же: создать многоступенчатую мировую власть, сконцентрировав огромные богатства себе на пользу.
Душевный протест против того, что случилось и привело к страшным бедам на Руси, заставил разыграться моё воображение. И даже мысленно исказить реальный ход истории, исказить действительные факты. Считайте, что это способ доказательства от противного... О чём мог думать Нил в последний день перед кончиной? Ведь были у него неизречённые мысли. Были. Не могли не быть. В продолжении эссе я решился на невозможное: «организовать» встречу и беседу двух противников – Иосифа Волоцкого и Нила Сорского. И я предвижу возражения. Мол, это нарушение законов жанра: включить в эссе диалоги старцев. И святотатство – как же! – чтоб вымышленные разговоры да в уста святых, реально живших в давние года! К тому же, Нил – безмолвник и разговором нарушает свой обет. А я скажу: не преподобный Нил, а я нарушил обет молчания старца. Сей грех взвалю себе на плечи. И – ужель по-древнерусски озвучить мысли старцев? Пусть говорят, как мы сегодня, но с лёгким колоритом той эпохи. И не забыть, что Нил в душе – поэт. В эссе, понятно, в достатке должен быть текст авторский и впечатления, анализ, размышления... А я отдам прерогативу Нилу, тем самым размышляя и фантазируя, и пытаясь разгадать: о чём мог думать он перед кончиной? какую страсть не победил? и почему всю жизнь молчал смиренно, не выдав во всеуслышанье всю правду? Итак, действие первое, оно же последнее. Место действия – Нило-Сорская пустынь...

Весна тысяча пятьсот восьмого года от Р.Х. выдалась пасмурная, дождливая и холодная. К концу апреля, ещё снег не весь сошёл, – половодье. Залило всё окрест. Уж которую неделю земля солнышка не видала. Теперь начало мая... Ветер то выл волчьим воем в верхушках низкорослых, чахлых сосен, то стлался понизу, занудливо свистя противным свистом средь пней гнилых, по-над трясиной, средь павших молодых деревьев, не доживших век... Свистел как будто бы смиренно (хотя противно), как бы смиряясь перед плотно прикрытыми кельями Сорского скита. Но на самом деле настойчиво-коварно пытался отыскать щели и проникнуть к телам утомлённых и исхудалых безмолвствующих скитников, в молитвах и трудах проводящих земную жизнь. Лохмы низких, мечущихся, как в безумстве, серо-жёлтых туч опорожнялись от переизбытка влаги, рассыпались мелким косым холодным дождём и, облегчённые, взмывали вслед порывам злобствующего ветра. На короткое время пространство над болотистой гнилью слегка просветлялось, и показывалась миру вся безобразность, дикость и пугающая безликость земли в окрестностях рукотворного холма.
На рукотворном плато – плоском поверху холме – из бурой земли, наношенной руками монахов-отшельников, расположился помянутый скит. В отдалённой келье, у ограды из высоких и толстых заострённых жердей, так плотно составленных, что не было просвета для нескромного и докучливого глаза, за грубо сколоченным столом сидел в глубокой задумчивости старец. В углу, под потолком – иконостас. Под образами горит лампада, слабо освещая иконы и келью. Иконы, если б то увидеть нам, все – древнего письма: без всякой позолоты и писаны с соблюденьем канонических законов. Какие скорбные всё лики! Ныне – таких уж нет икон.
Монах отличался худобой. Лицо его, продолговатое, изборождённое глубокими морщинами, с ввалившимися щеками, неухоженно обросло волнистыми седыми усами и бородой. И волосы на голове тускло отсвечивали серебром. Он и за столом сидел ссутулившись, облокотясь на дощатый стол, всем видом невольно показывая некие обречённость и безысходность, не тождественные унынию. Скорее, он уповал на волю Божию и сознавал, что дни его, а может быть, что и часы, в земной юдоли сочтены. Он ожидал встречи с Господом, но на земле остались заботы и незаконченные дела, и оттого он печалился. Огонь от лампады неяркими бликами отражался в его крупных глазах. Короче, внешний вид монаха, суровый, аскетичный, и горящие добротой глаза говорили сами за себя и особо подчёркивали неземную любовь к Спасителю. А такоже – победу духа над страстями и зовом плоти. Если бы видеть в деталях, если б свету побольше и поярче, то рассмотреть бы можно, что ряса на нём скромна и временем побита, а выглядывающие из-под рясы сношенные обутки явно просились на покой.
Нил Сорский – имя монаху-безмолвнику. К этому времени им уже был написан ряд трудов, а в том числе три Послания духовному брату. На полке, прибитой к стене у иконостаса, лежала полупозабытой стопка исписанных листов. К ним давно не прибегал Нил Сорский. То – житие его. Ни единой страницы не прочтут потомки. Сгорят в огне татарского пожара.
Три Послания духовному брату были готовы. И он никак не собирался писать четвёртое, высказав, что надо, в первых трёх. Но тут – докука: вчера пополудни часу во втором явился нежданный гость. Иосиф Волоцкий(!)... явился собственной персоной.
«Все мне твердят, что враг. А он явился. Сам. Негаданно-нежданно. С улыбкой доброй на устах. И обращается любезно: «Нил, возлюбленный брате мой духовный, я гость твой случайный и странно-явленный…» И я был рад от встречи и покорно так же ответил дружески: «Иосиф, брате мой любезный... » Облобызались троекратно за Отца, и Сына, и Святаго Духа», – Нил вспоминал подробности от встречи.
Была ли встреча? Или – то померестилось-примлилось седому Нилу? Или – только фантазия моего разгорячённого ума?
Средь современников доселе и в мыслях нет о личной встрече Нила Сорского и презнатного Иосифа Волоцкого. Иду в противоречие с ними и допускаю встречу. Почему бы нет? Ведь утверждают на призрачных основаниях, что были встречи Нила с Ефросином Псковским... На основании чего? Да, дескать, потому, что в Ниловом скиту имели место рукописные труды святителя Ефросина Псковского. И вся догадка! И нет иных тому свидетельств. У старца Сорского и Иосифа было больше оснований к встрече. Хоть было, как пишут, и ходило по рукам «Письмо о нелюбках», в котором говорилось о непримиримой вражде двух будущих святых. И что с того, что было? В то время на Руси умнее их, пожалуй...
Итак, два монаха... Известные на Руси конца 15, начала 16 веков духовные деятели. Они, конечно, при жизни не знали, что войдут прочно в историю России лидерами движений – иосифлянства и нестяжателей (заволжских старцев). И после смерти их не утихнут споры, а семена, ими брошенные в благодатную почву, прорастут и заставят потомков думать, думать и думать. Нет, личной встречи и допустить никто не мог. Вражда, однако... Историки и 21 века будут спорить о сущности их учений, но все сойдутся на том, что после памятного собора 1503 года, когда иосифляне окончательно победили нестяжателей, личная встреча между Иосифом и Нилом была абсолютно невозможна…
Да можно ли было подумать о возможности личной встречи между Иосифом и Нилом? Да ещё в Ниловом скиту! Я допускаю это на том основании, что оба великие люди, что оба христиане. А главное совпадение в том, что оба старца самым важным в своей жизни почитали неукоснительное выполнение Христовых заповедей, Божественного Писания и сгорали любовью к людям. Между мудрыми людьми и патриотами Руси разные позиции, две правды – не основание для вражды. И тому доказательством – списки трудов Нила в Волоколамском монастыре, где настоятелем был Иосиф Волоцкий. И труды Иосифа в скитской библиотеке Нила Сорского.
Ну... согласен! Согласен. Не было той встречи. Но – хочется, чтоб было. И многих можно б избежать ошибок! Глядишь, и не было б нелюбок, и распри – по боку. И удалось бы предотвратить раскол семнадцатого века, коль скоро правдами объединиться. Удастся ли договориться? Согласен! Не было той встречи. Но – хочется, чтоб было. И вот тогда представлю: два монаха, две правды, по одной на каждого. Сидят всё в той же келье. За столом, упёршись в Нила взглядом, сидит сам преславный Иосиф... Простоволос и утомлён, обряжен в чёрную и длинную, в пол, рясу. Поверх её наперсный тяжкий крест. Иосиф заметно плотнее Нила, коренастее, лицо его округло, волосы на голове тёмно-русы и волнисты. При всей холёности и благородности лица, на нём заметны резкие морщины на высоком лбу и тень задумчивости. Лицо его как будто неподвижно и выдержанно, но опытному глазу невозможно не заметить напряжённое движение мыслей и торжество над собеседником. Ни один мускул не трепетал на лице его, только свет от неровно горящего, колеблющегося пламени лампады слабо играл на рельефах лица, пытаясь как бы оживить, развеселить монаха. В такой темени цвет глаз рассмотреть не было никакой возможности, но взоры немигающе были устремлены на Нила, сидящего за столом напротив. Иосиф Волоцкий был каменно-выдержан, но победу на лице его можно было прочесть.
Нил Сорский скорбным голосом признался ему:
– На Соборе ты победил меня, Иосиф. Твоя взяла, и земли будут ваши. С крестьянами и скарбом, и скотом. Мамона, власть, величие и слава! Чего же более желается ещё? Встать наравне с царём и царствовать на пару? Встать выше ли царя?
– Любезный брат, не деньги и не слава вскружили голову монахам. Всё иначе…
– Не гожа братьи вотчина, чтоб земли монастырские с христьянскими людишками держать монахам в крепости. Не гоже. К большим то неприятностям. А люди у нас тёмные, упрямые и склонные к язычеству издавнему. Так повелось издревлева. Се не во вред: мечтательность извечная добавит краски русские родному православию… В бунтах страшон народ. Когда ни то вспомянут нам и вотчину зловредную, и крепость монастырскую. Взмахнёт народ топориком, пройдётся и пожарищем. Вспомянут и монашество. Попомните и вы.
– Язычество и ересь сю премерзкую с корнём бы надо вырвать нам. Осталося ещё. Духовный брат мой Нилушка, ходит моя братия по сёлам нашим вотчинным, о Боге говорит. А что земля? И что, что она в крепости? Зато народ с молитвою ко Господу Спасителю. И под доглядом пристальным.
Что мог сказать на это Нил? Что нет необходимости вовсе вырывать из народа эту связь времён и связь язычества с христианством? Что это придаёт своеобразия религии, делая её по-настоящему национальной? По-видимому, была в нём мысль о Русском Православном Боге. И преподобный Нил прервал Иосифа, что непохоже было на привыкшего безмолвствовать старца, обыкновенно речь обращавшего в молчание: молился ль молча, или писал труды, иль молча занимался рукодельем для пропитанья тела. Но вовсе не о связи времён сказал он, не о дне и ночи культуры русской, а…
– Вся причина – стяжательство. Дух наживы вселукавым мнихам туманит разум. Когда обогащение затмевает ум, душа чернеет – не до Бога братии. Наш спор – прелюдия настоящего раскола. И я предвижу то, что будет.
– Да, ты известный прозорливец, – с иронией, чуть искривив тонкие губы, что означало, по-видимому, улыбку, произнёс Иосиф. – На чём основан твой прогнозис?
– Труды святых отец я изучаю с давних лет. К истории неравнодушен.
– Похвально, но без доказательств. Скажу, однако, что труды ты переводишь не исправно, выкидывая часть без перевода. Но я митрополиту не донёс. А – дальше?… Что предвидишь?
– Из-за свары в правой вере раскол свершился в Византии. Иконоборцы… Теперь вот пал Великий город, им завладели турки-янычары. И станет русскому царю и завидно, и грустно, и желатилно занять престол вселенского царя. Иерархи нашей церкви покусятся на престол святейший в бывшем Цареграде, но ничего не выйдет. Себе во вред, а людям во страданье. Таков прогнозис.
– Однако выдумщик, мой брат духовный. Но даже если так, что из того?
– Из-за тяги к власти нашего священства расколется народ великоросский. Из-за обрядов також. Так мнится. Видение намедни было мне. И ангел светлый рекл, что будет море крови. Он рекл, а я внимал ему. Глаголил ангел мне печальным гласом, что явится лжехитрый и коварный. Иную он предложит веру. О Боге в ней ни слова, ни в полслова. И искушеньем властью повергнет церковь в преисподню. Разделится народ. А сказано в Писании: «Всякое царство, разделившееся само в себе, опустеет: и всякий город или дом, разделившийся сам в себе, не устоит.» [Матф. 11:25] Слетят колокола с церквей. Сие к большой беде.
– Будет, брате Нил, и беси рядятся в одежды ангельския. Не бесов ли глас слышался?
– Беси отстали от меня и не тревожат боле. Нет, то ангел был в одеждах светлых. Страшно мне. Усобицы церковные запомнятся досадою, откликнувшись в веках.
– И бес бывает в ангельских одеждах… Вопрос о сёлах только внешний повод. Не так ли, Нил любезный? Ты замкнут от людей, а я хожу в народ. Я глаголю: обряд на первом месте и благолепие церквей, в монастырях уставность жизни, чинность и мамона. Что до вотчин… сёл и монастырских земель с крестьянами, так люди под приглядом, от Бога никуда. Нам спорить ни к чему, а ежли разобраться, во взглядах больше сходства, нежели различий.
– Да, ты суров и резок, а братия твоя блудит. Жируют мнихи вселукавы. Нет времени о Боге помышлять. Бояре да князья корма им устрояют на помин души в полгода сроком. И в пост скоромное едят, да запивая мёдом безо всякого стыда. Нам надобно являть пример народу, как Господу служить не из-за денег. Обряды внешние – ничто, важна лишь крепость веры. И сила духа, и оборенье страсти, и чистота души, любовь к Спасителю невсклонна.
– Ты был упрям, упрям остался. Все страсти победил, гордыню не осилил. Любезный брат мой Нил, беседа затянулась. Что скажешь в опоследок?
– Гордыня в нас случилась, а в исходе – чрез сю гордыню разделится народ! Что ж делать бысть? Уж поздно, силы на исходе. И тень от плоти грешной всё слабей … Я таю с каждым часом, мертвеют члены. Зраки видят плохо, и мрак в очах нередко настаёт. И слабость… час мой близок. Господь к Себе зовёт. Не жизни жаль. На Страшный Суд, на Суд Великий отдам я душу, кости пусть протухнут … в лес пусть снесут и бросят тело там. Зверью в съеденье мясо. А кости там же закопают и землю разровняют, чтоб даже не нашли, где я был погребён.
Оба помолчали. Иосиф Волоцкий опёрся руками на грубый стол, глубоко вздохнул и окинул взглядом келью, убедившись в убогости жилья.
– Скудно ты живёшь. А мог бы, при желаньи, лучше. По уму – тебе бы барские хоромы. И челяди на службу – легион. Была бы жизнь! А ты б писал: труды твои похвальны...
Рассеянный и обеспокоенный Нил, с лёгкой гримасой на лице, потёр левую половину груди, повёл в пренебреженьи худым плечом.
– Кто я? Простой монах. Худой поселянин и грешник неразумный. С младых годов я подвизаюсь для изучения Священного Писанья и трудов святых отец. Сие моё предназначенье. Жил в монастыре. Ходил по свету в поисках пещер пустынников-монахов, сыскал в земле Египетской и на Афоне. И вновь на Руси объявившись, остановился здесь, на Соре-речке… Обрёл здесь место безвидно, дико и пустынно, иже для разума угодно, душе просторно, мирской занеже чади маловходно. Мошки кусучей необъёмно. И недоступно: окрест болот полно непроходяща. А труд чужой нам не нужон. Стяжание же от чужих трудов и иже по насилию вносити несть на ползу нам. Без жали нищим отдаём последнее, коли того желают.
– Якоже на ползу, тогда – конечно, тогда – да.
– Дела мирские не для нас. Злато-серебро и власть для нас без антиресу. И политес, интриги мирския нам не по ндраву. Безмолвье – наш удел. И молчаливая молитва. И лишь порой, устав и истощившись от длительных молитв безмолвных, нам позволительно немного пошоптать для отдыха, затем опять безмолвствовать, внутри себя творя молитву. Безусых вьюношей во мнихи для проживанья не берём. Лишь опыта набравшись в иных монастырях на послушаньи, они возможны в нашем проживаньи. И под доглядом скитников проходит вьюнош испытанье. И лишь тогда считаем иноком его. И сам он строит келью. Нет злее и вреднее для истинно в безмолвьи находяща свиданий и препустых глаголов. Я вижу братию в скиту по два раза в неделю, за трапезой или на службе всенощной. Здесь женщин не бывало от создания скита. Коров и коз не держим, чтоб искушенья плоти не было для братьи.
– Ну что же, брате Нил, печальна жизнь твоя. Мне ясно всё. Засим, прощай. Увидимся? – не знаю... скорее – нет.
– Прощай Иосиф, свидимся на небе. Оттуда мы увидим результат и разрешенье спора.
– Прощай, духовный брат.
И преславный, знаменитый Иосиф Волоцкий прошествовал величаво через бедную келью и вышел вон, с трудом отворивши размокшую от беспрестанных дождей тяжёлую дощатую дверь. Ушёл служить в церквушку скитскую. А может, в трапезную или в чью-то келью – для отдыха после трудного перехода. Не только же для краткой беседы проделал Иосиф тяжкий путь через болота?
Не совершилось примирения! А хотелось. Всё получилось против моей воли. Однако есть тут закавыка: мне открылось, что невмешательство Нила в дела мирские – только видимость. А может, и лукавство. Но как сказал! – разумом худой я поселянин! Лукавил? Какой же он «худой», коли и мне известно: происхожденьем из дворян! В миру Майков и скорописец. А брат родной его – известный дьяк Посольского Указа. Это ль не лукавство? И отчего-то всё глаголил, что от грехов своих великих таков, что по земле не хаживал ещё такой же точно грешник. Обращая к Богу неозвученные мысли, он творил молитву за себя и за народ. Казалось, что все страсти победил. А он народ любил – он эту страсть не победил. Имею смелость заявить: не все он страсти победил. Но страсти те, которые заботят и волнуют нас не меньше, чем его безмолвие. И если б кто услышать мог бег размышлений тех и внутренних молитв, то удивился бы неповторимым ароматам сложенья мыслей в рифмы. О, сколько было их, неизречённых мудрых мыслей! Но отчего так на Руси? – что по-настоящему мудро и умно, то чаще всего покорно и смиренно, молчаливо и ненавязчиво? Тоскливо мне от этого и хочется, чтоб в этом месте меня по-матерински пожалели. Ну почему Нил был смиренным и не настоял перед иерархами о том, что его позиция вернее? А если б Русь пошла его путём... Увы, истории безразлично сослагательное наклонение.
Обессиленный беседой, Нил Сорский, не вышедший проводить гостя по слабости своей, склонился над столом и обхватил голову иссохшими дланями. Затем оторвал руки и уставился глазами в икону Спасителя, молча творя молитву. А помолившись и перекрестившись, придвинул ближе лист бумаги, взял перо гусиное, макнул в чернила. И так сидел в глубокой задумчивости, будто застыв, как изваяние, даже дыхания его не было заметно. Шуица безвольно опущена на лист бумаги, десницею держал перо, остро заточенное на конце. С кончика пера неожиданно скатилась капелька чернил и упала на лист бумаги. Старец встрепенулся от этого почти беззвучного падения и суетливо, испуганно промокнул кляксу чистой рамушкой, валявшейся тут же, на столе.
«Нет, не могу писать. Как тяжело дышать. И боль в груди. Вот тут... где сердце... »
Нил встал и, пошатнувшись, ухватился за край стола. Устоявши, прошёл к двери, ногой, чего не бывало раньше, отпнул её. Дверь с тяжким скрипом отворилась. Он встал, ссутулившись и опершись о косяк у приоткрытой двери, молчал и думал, вспоминал...
«Жизнь кончилась. Почти. И где-то там – начало. Там – кипели страсти, была любовь, как пламя. Бросил всё – была причина. Ушёл в монахи. Ходил в Афон пешком, чтоб убедиться в правоте своей и на примере тамошних безмолвных. Убедился. И принял всей душой. Вернулся. Явился в монастырь, но разглядел всю пагубность и грешность жизни монастырской. Мне жизни той не надо. Не по мне. Идея скитского общежитья мной овладела всеохватно... Сыскал я место безвидно, дико и пустынно... Как-то, в поисках такого, я брёл по берегу речки Соры, не быстро и не тихо текучей, а так себе – просто речки, топкой по берегам и по болонье. Где брёл, проваливаясь то во мхах великих, то об коренья замшелые и гнилые спотыкаясь. Затем выбирался на открытые болотные места, где топко и мерзко, пустынно и дико, а газы из топи той булькали и ворчали, зловоня зело и пугая мою заробевшую душу. И птица по тем местам не вопила – не пела, и ни зверская образина-животина не забегала. Лют и тяжек дух болотный, давит грудь – нету продыху. Казалось, что нету ни воли, ни сил, чтоб дальше идти, даже чтоб чело только вскинуть и осмотреться. Шёл-брёл буреломами нехоженными, проваливался в мох обманный нетоптанный. Пот струёй стекал меж крыльцами, ноги узлами заплетались. Одна мысль свербела в мозгах: да может ли в местах таких невидных и ядовитых жить человек, если и зверь следа не оставил, если птица в страхе мимо облетает. Урчал глухо, булькал газ болотный, зловонький и к пожару опасный, манила к себе открытая вода блеском и коварством, манила и ряской подёрнутая, звала: шагни… И шагнёшь, а там – трясина увязливая и бездонная. А вступи на кочку какую зелёную, на другие многие похожую, а она тут же ухнет, засосёт мигом, ахнуть на один раз успеешь. Но успеешь, а на помощь звать некого. Разве эхом отзовётся пространство, и затихнет голос навеки, вновь воцарив окрест тишину загадочную и напряжённую, будто ожидающую такого, чего ещё видом не видано, слыхом не слыхано. Здесь и трава осклизлая, не зеленью, а жёлтым ядом отдаёт. Здесь и лапник сосновый чахл и замшелый. Сюда и ветер задувает тяжёлый, но воздух всё равно застоян и затхл. Один только дух злобный и я, алчущий уединенья. И наконец-то я прибрёл-таки к месту сухому, но голому, и так же дикому и для жилья вроде непригодному и скудному.»
– Место какое нежилое и тухлое! – в задышке от запалённости лёгких произнёс он тогда.
И от печальности места и скорбности заплакал Нил и понял, что нашёл то, что искал: здесь он будет одинок. Никто не помешает неторопливому ходу мыслей. И – только он и Бог. И чтобы без посредства. Но время шло: скит вырос...
Старец стоял у косяка и размышлял о чудесах последних дней.
«Ведь вот закончил духовным братьям в назиданье Послание третье. И приступил к четвёртому. В нём будут главные мои идеи. Прогноз для будущей Руси. Сам бы не достиг... О том узнал от ангела. Узнал и ужаснулся: будет светопреставление! Безмолвник я, смиренный Божий раб... Но что же делать бысть? Немыслимо молчать и говорить неможно. Я отражу слова в бумаге. И довольно! Пришло мне время умирать... Занятно... Ангел мне явился не случайно. В последний год безмолвно я молился и мыслями простёрся к самому Престолу Божью. Так простёрся, что сам едва лишь опустился на землю грешную. Так захватило... Постой-ка... Но что же ангел говорил? Какой занятный разговор с бесплотным...
– Коль ангел ты, как мне сказал, открой, что будет с Русью?
– Слушай, Нил, глаголю, – печально ангел отвечал. – Смотрю свободно я через века. Как наяву. Вполне реально. И мне не в тягость рассказать, что будет с Русью. Через полтора столетья большая пря над Русью пронесётся. Разделится народ на половины: где два перста, где три. Одна-то половина от церкви отойдёт, Антихриста почуя в щепотнике мордвине беспонятном, иже Никон-патриарх всея Руси. И книги старые он правил, обрядом старым пренебрёг, и всё в церквах перекурочил. Зачем – и сам не знал, наверно. Решил, как греки… а они и сами с католиками знались к тем годам. Зачем – и сам не знал. Людей извёл. Всё власть и деньги проклятущи! Ушёл из патриархов. Сам. И царь просил вернуться. Не вернулся. По монастырям простым монахом подвизался и книги старые читал. На исходе дней и сам двумя персты крестился. Устроил хохму! Ладно, что мордвин, иначе я бы не поверил: на трезвый ум такое отмочил! Бессмысленно и глупо жизнь прожил. Ещё скажу я от себя, что власть и деньги в основе всякого раскола.
– А что за надобность такая про два перста?
– Отож! Всё презрел, единолично клятвы наложив на два перста. Были и Соборы, где греки всё за Русь решили. Я ясно вижу те века. Вот как тебя.
– Не здря архиепископ рекл, что отольётся на потомках раздрай про два перста и про обряды. Что посолонь святили церкви… А люди русские? Что сталось? Да ты мне страх в груди разжёг.
– Так я и говорю: раскол! Попы переругались, а с ними люди разбежались. Где был един народ – там толки и согласы, враждующие кучки из упрямых и несговорчивых, и недоверчивых людей. От этого ломать их было легче. А притча и тебе известна: что прут един сломать – не пук из прутьев – в наслажденье! И тысячами – самоочищенье чрез сожженье, самоубийственную смерть и самоуморение постом жестоким. Уходы массами по разны сторона, поскольку, де, пришел Антихрист, и нету более в миру спасенья. Не хило? Каково матери с дитями малыми в огонь? И всё из-за попов! Так всё катилося до жуткого свершенья… В веку семнадцатом – раскол, в году семнадцатом – крушенье. Не правда ль, каковое совпаденье!
– Не осуждаю, бо не осуждахом бысть. Но не могу и не изречь: не видят иерархи дальше носа. Творят, не ведая, что будет, к чему придут. И ведать не хотят, свою лишь плоть ублажив. И пря из ничего к великому раздраю приведёт в народе русском?! Вот, значит, как… случилося… И наш конфликт с Иосифом тому предвестье? Что ж мы натворили!? Почему не согласились с доводами друг друга и не пришли к тому, чтоб нам объединиться правдой?
– И рухнула православная Русь, слетели колокола с церквей. Тебе известно, что к пожару великому слетают колокола с церквей. Загадили нечистые Христово тело. Спаситель был распят вторично. Вот когда пришёл по-настоящему Антихрист. За боротьбой друг с другом не уследили, а враг не спал… В народе – безбожье, атеизм... И секты… Пьянство… Наркота, то бишь дурман в башке. Такое зелье, тебе не ведомое, старец. Я вижу ясно те века. Вот как тебя... Рожать из баб никто не хочет. Блудят за деньги и за так. Ну просто так: где хочешь – ляг! Где тьма должна быть русских, там безлюдье. Повымерли почти, которым Русь как мать. Но те, которые осталися ещё чисты и непорочны, – покорно сносят униженье. Шакалы рвут больное тело... Что люди русские! – земля погибла на огромном протяженьи. Поля, где колосилась рожь, стоят пустынны и черны. Бурьяном поросли. В полях, во ржи, где солнцу улыбались васильки и так же радовались жизни, теперь премерзко и безлико, и пустынно. Что скажешь, старец Нил? Молчи-ишь... Сидишь опять в безмолвьи...
– Скорблю из-за себя. Како аз зело грешен. Ноги грешней навроде не ступало! И мы с Иосифом своей борьбой никчемной, столкнув два замысла, два идеала… столкнув две правды, в одну неосмотрительно не склеив, зажгли искру для будущих расколов. А бесов конструктивной, рациональной ереси жидовской упустили. Проморгали… И, затаясь на время, размножились они и взяли верх над Русью. Иосиф сжечь хотел, я спас и расселил по кельям. Пожалел… засранцев иноземных… зело коварны и зело окаянны, паче зломысленно хитры. Особо Схария и Шмойла, и Моисей Хапуша… Июды… Взяла меня гордыня безрассудна…
– И жуткий эгоизм, добавлю…
– …отшельничал вдали от мира, безмолвствовал, молился… чтоб только я и Бог, и чтобы без посредства. Какие, право, заблужденья, бессмысленны каки мечтанья!
Что было дальше? Ещё чего-то ангел рекл... Я помню только, что спросил:
– Что наш народ спасёт от вымиранья?
– Вера, старец!
– Вера? Дак коль не верит уж никто?! А ежли верит, дак не в то?...
– Ве-ра! – угрозливо и громогласно раздалось мне со всех сторон, сотрясши землю и ефир.
И ангел скрылся.»

Старец Нил всё стоял безмолвно у порога, одышливо вдыхая ядовитый сорский воздух вонький, и размышлял о странностях-превратностях судьбы...
«Грех я имел один... такой... А вышло в добродетель! При переводе с греческого и латыни отдельные места из житий святых отец, а також наставлений, убирал. Я почитал их за изрядно вредные для русской жизни. Считал за грех, а вышло в добродетель!»
Нил хмыкнул и тут же вздрогнул от испуга перед звуком собственного голоса. Он оторвался с лёгким страхом от косяка. Не страх перед кончиной: умирать не страшно, а привычно; для тех, кто верует, смерть – избавленье. Страх – перед тем, что не исполнит дело. Старец пошатывающейся, неуверенной походкой вернулся к столу. Решил продолжить начатый труд, но, охнув, он вдруг отпрянул от стола и побледнел.
«Болит... вот здесь... где сердце... Нет, не дописать... четвёртое, последнее Послание... – с глубоким сожалением подумал Нил. – К вечеру преставлюсь. Пора... собороваться. Видно, не судьба мне Русь предупредить.»
И с грустью, что не сделал то, что замышлял, убрал листы с четвёртым, только начатым Посланием и постелил перед собою чистый лист бумаги. Обмакнув перо в чернила, он на миг задумался, уронив безвольно шуицу на лист. Затем десницей подписал поверху: Завещание.

11 июля 2006 года  15:42:41
Иван | Россия

Демьян Островной

Сочувствие по-русски
миниатюра

Маршрутное такси по-кавказски с форсом подкатило к остановке, обдав облаком свежей весенней пыли стайку пассажиров, ожидающих его прихода.
Суетясь и беззлобно толкаясь, они ринулись в зев распахнувшейся двери желтого чрева «тэшки». Желающих занять тесный отсек из четырех мест в самом конце салона не нашлось, что вполне устраивало пожилую пару – жену и мужа с объемным синим чемоданом на колесиках и увесистой клетчатой сумкой. Они расположились на двух из четырех мест и пристроили свой багаж в узком проходе меж сидений, чтобы поменьше стеснять соседей. Два других места остались свободными.
Маршрутка, управляемая джигитом из «ОАО Третий парк» лихо рванула с места, отчего у всех сидящих в ней синхронно звонко затрещали шейные позвонки.
На очередной остановке вошли еще несколько человек. Среди них молодой человек, явно из нынешних «белых воротничков»: весь ухоженный; прическа – волосок к волоску прилизан; дорогая черная куртка, под которой снежной белизны сорочка с модным галстучком; штанишки аккуратно отутюжены; штиблеты без единого пятнышка, отражают солнечные блики. В руках барсеточка при нем натуральной кожи, мобильник — упакован как надо. Менеджер, одним словом!
Боясь лишний раз прикоснуться к чему или кому-нибудь окружающему холеными пальцами, пробирается в конец салона, с трудом втискивается на сидение и изумленно спрашивает, ни к кому конкретно не обращаясь:
- Ну, а куда я ногу засуну?
Какой же русский не знает ответа на такой банальный вопрос! Более того, у него существует его вариантов!
Губы каждого пассажира зашевелились от нетерпения немедленно озвучить свою домашнюю заготовку ответа, но весь салон вопросительно уставился на владельца багажа.
Тот же реагирует неожиданно равнодушно-нейтрально:
- Туда, куда… и я …
Такая пассивная позиция удивляет, все разочарованно отворачиваются.
Лишь старушка, очевидно блокадница, участливо советует:
- А вы, молодой человек, попробуйте положить ногу на ногу.
Юноша, поджав коленки под самый подбородок, содрогающийся от тряски на каждой колдобине, молча косит, как попугай на жердочке, глазом на бабушку.
Толстяк с физиономией цвета красной меди, сидящий у окна под белым листом с надписью «Уважаемые пассажиры, пожалуйста, возмущайтесь молча», не может смириться с интеллигентным завершением так успешно начинавшегося, многообещающего инцидента. Он обращается к страдальцу:
- А ты че, парень, не знаешь, что те места для пассажиров с одной ногой?
Салон воспрял духом, хохочет от удовольствия – хоть как-то компенсирована неудавшаяся первая мизансцена.
«Белый воротничок» окидывает взглядом из неудобного положения ноги соседей – инвалидов нет. Растерянно смотрит на краснолицего.
Публику смех разбирает еще больше.
Молодому человеку обидно и за дискомфорт, и за подшучивание. Он просит водителя остановить микроавтобус и спешно покидает его.
До чего же невосприимчива современная молодежь ни к сочувствию, ни к юмору народному.
И как только дальше жить собирается?

11 июля 2006 года  20:46:57
демьян островной | klepetr@yandex.ru | санкт-петербург | россия

Лилия Гетман

Светлое..грустное...
В душе человека творится что-то загадочное,доселе неизвестное и неузнаемое никем..

Осень, со своими холодными серыми, днями быстро поглотила весь город.В сыром тумане по утрам, бывало, ничего не разглядишь на расстоянии десяти шагов. Серые тучи нависли над домами громадной массой, давившей не только на город, но и на мое сознание. Серые дни сменяли друг друга, принося холодные стучащие дожди. Они наступали также внезапно, как и уходили. Ничего не отличало один день от другого, только одинокий силует птицы в безжизненном небе напоминал о жизни и наступлении холодов.
Мокрые листья лежали склеенным ковром по дороге, местами расстворенные в лужах, что придавало прогулке уныние и еще большую грусть. Холодный пронизывающий ветер неумолимо подгонял меня в спину, желая ускорить мой шаг и загнать скорее в тепло.Я же, наоборот, не спешила идти домой. Да, и не хотелось вовсе.. Кутая руки в карманы пальто, я продолжала тихо идти по пустынной улице. Мне хотелось, чтобы моя прогулка никогда не кончалась. Было так спокойно, тихо в душе, ничто не тревожило. Это уныние, казалось, приносило мне радость и... И что-то еще совсем мне непонятное, но это ЧТО-ТО было очень тревожное. Казалось, вот-вот что-то должно произойти, и это ЧТО-ТО волновало меня до изнеможения, но волнение это было желанно. Мне не хотелось, чтобы оно проходило..
Я посмотрела вперед и поняла, что почти пришла: передо мною шел тротуар, а слева тропинка к заброшенному клубу. Но выбрала я то, что, возможно, хотела, но боялась признаться:я свернула направо и через некоторое время вышла в длинный коридом из уже готовыщихся к зиме деревьв. Здесь было так тихо, что был слышен легкий переговор птиц.И лишь изредка сильный ветер наведывался сюда и метался от дерева к дереву, угрожающе раздувая лужи и разбрасывая мокрые листья... Да, это действительно было то, чего хотела моя сущность.
В тот вечер я не чувствовала себя одинокой, мне не было холодно или зябко. Легкая светлая грусть перемешалась тогда с тем прекрасным, частью чего являлась в тот момент я сама. Если бы так было всегда..

конец 2005

13 июля 2006 года  23:02:04
Лилия Гетман | invasion1704@mail.ru | Москва | Россия

Хелена Церр

Записки парапсихолога

«Легко быть душевновеликим гуру в ашраме, затерянном в далёких отрогах Гималаев: близкие не пристают, а ученики твоей просветлённости молятся. А ты попробуй побудь в нирване здесь... »
(Н. Козлов, психолог)

«Нет, не вижу я у вас третьего глаза!»,— категорично прозвучало из телефонной трубки.
«Вот не вижу – и всё тут!»
За окном сияло ласковое весеннее солнышко и лёгкий ветерок шевелил свежую зелёную листву деревьев. Точно такая же погода была год назад, когда эта женщина позвонила мне первый раз.
«Я хотела бы придти к вам на приём со своей дочерью. Представляете, она у меня ясновидящая! Что ни скажет – всё сбывается. Мне даже страшно. Была у одной экстрасенсши, а та сказала, что в моего ребёнка (ей 10 лет ) вселился дьявол. И что дьявола надо обязательно изгнать, но требуется много сеансов, и что каждый стоит 400 евро. Может, вы её посмотрите?»
Насчёт наличия дьявола в данном случае у меня были сомнения, да и 400 евро – цена какая-то несусветная. Но с девочкой познакомиться было бы интересно. «Приходите»,— говорю.
Не пришли. Но через год звонок повторился. О дочери ни слова, теперь ясновидящей оказалась мать.
«Ой, знаете, у меня третий глаз открылся! Я всех лечу – и на работе, и дома. Могу и вас полечить.».
«Что ж, спасибо,-говорю,— только я, слава Богу, ничем таким не страдаю, чтобы ваша помощь требовалась».
«А у вас вот я третьего глаза не вижу! Вот не вижу – и всё тут!».
Ну, что поделаешь, раз не видит – значит, не видит...

* * *

«Наведите порчу на мою тёщу!»- слышу уже который раз один и тот же мужской голос в телефонной трубке. «Ненавижу её, житья от неё нет!»
Вот приходят же людям в голову такие грешные мысли! Объясняю, что делать этого не буду. К тому же, никто не давал мне права кого-то за что-то наказывать.

* * *

Поступило предложение закодировать нюрнбергскую русскую футбольную команду «Гермес» на успех. Дело серьёзное, да и игра ответственная: как-никак, Кубок Земляков! Прихожу утром на стадион, игра уже началась. Лица у футболистов напряжённые, чувствую, нервничают. Жду перерыва, подхожу к футболистам. «Ребята, от вас сейчас ничего не требуется, просто стойте, отдыхайте и на меня смотрите». Смотрят, у многих на лицах скептицизм, кто-то жвачку жуёт. Смотрю на них., настраиваюсь как антенна, пытаясь уловить коллективный биоритм. Есть! Начинаю говорить. Слова льются как бы сами собой, но в них мои многолетние наработки, и тот, кто знаком с нейро-лингвистическим программированием и эриксоновским гипнозом, поймёт суть происходящего. Правда, среди футболистов таковых не имеется. А результат моих действий не заставляет себя долго ждать: лица ребят разглаживаются, зажимы снимаются, плечи распрямляются, в глазах появляется какой-то огонёк. Тот, кто жевал жвачку, жевать перестал. В этом состояии сознания я замечаю нужные изменения, и когда они происходят, заканчиваю. «Всё, идите на поле!». Стоят, неожиданно для себя ощутив в себе новые ресурсы и энергию, как бы к ним привыкая. Один из них спрашивает: «Ничего себе! Что это было?». Молчу, объяснять сейчас ничего не надо. Через пару минут футболисты выходят на поле. Ребят как подменили, играли прекрасно, в итоге – третье место! Это для них большой успех.

* * *

Опять телефонный звонок, с просьбой о наведении порчи. Только на сей раз не на тёщу, а на конкурирующую фирму. Объясняю так же, как и в случае с тёщей – этого я не делаю. А вообще, звонки с просьбой «наведите порчу на конкурента» раздаются всё чаще. Видимо потому, что юридически доказать наличие порчи невозможно – значит, месть ненаказуема. Слышала, что в России многие бизнесмены сейчас осаждают бабушек-знахарок с просьбами такого рода. Бабки – народ верующий, просьбы эти не выполняют, но из любого правила есть исключения.

* * *

Из-за моей работы мой муж Лео иногда попадает в интересные ситуации.
Звонит телефон, Лео снимает трубку:
— Алло! Скажите, ваша жена привораживать умеет?
— Да как вам сказать... Даже и не знаю.
— Ой! А как же вы?!

* * *

Иногда Лео действует по принципу «каков вопрос – таков ответ».
— Алло, алло! Скажите, а вы по телефону можете?!
Лео (многообещающе): «Могу и по телефону... »

* * *

Некоторые называют меня ведьмой. Что ж, ведьма так ведьма. «Ведьма» — от слова «ведать», то есть, «знать». Люди опошлили это слово, а ведь ничего ужасного оно в себе не несёт. С каким восторгом отзывался о ведьмах герой фантастического романа Ивана Ефремова «Лезвие бритвы» Гирин: « А я всегда готов, образно говоря, поднять бокал за ведьм, проницательных, сильных духом женщин, равноценных мужчинам!».
Произносящий эти слова герой романа Иван Гирин – врач, физиолог, психиатр, довольно много рассуждающий о суггестии, гипнозе, тайнах бессознательного. И это не случайно.

* * *

Бывшая моя шефиня и хозяйка рижского салона магии «Литта», приехав ко мне в гости в Нюрнберг, была удивлена тем, что большинство местных немок отнюдь не красавицы. Объяснение тому она дала довольно интересное. «Ясно как день, в чём тут причина – инквизиция постаралась. Ведь в средние века в Европе как было? Красивая баба – значит, ведьма, на костёр её! Так всех красавиц и посжигали, а на генофонде это, конечно же, не лучшим образом отразилось».

* * *

Эта женщина приехала ко мне издалека.
— У нас дома произошла кража,— заявила она, переступив порог,— и я хочу, чтобы вы на картах посмотрели, узнаем ли мы, кто вор.
В таких случаях больше беспокоятся об украденном имуществе, но люди разные и интересы разные. Раскладываю карты. Один расклад, другой... Каждый раз одно и то же: ей предстоит пережить ещё одну кражу. Вижу, что женщина расстроена случившемся, но всё же осторожно интересуюсь, насколько надёжен у неё дверной замок. «А мы замок и не меняли, потому что ключ у вора». Ничего не понимаю. Как же так — не поменять замок, если у вора ключ от квартиры, где деньги лежат?! «А мы нарочно так сделали»,— поясняет она. «Вот он зайдёт, а мы и увидим. Мама дома всё время, а после работы и я с ней». «А вы не боитесь за жизнь и безопасность мамы?»,— спрашиваю. «Бабушке уж, наверное, за семьдесят. Сумеет ли она задержать и передать в руки полиции забравшегося в квартиру вора?». Клиентка моя молчит. И вдруг крик, причитания, слёзы в три ручья. Да так громко, соседям наверняка всё слышно. Умыла я её наговоренной водичкой, успокоила. «Не волнуйтесь,— говорю,— всё обойдётся. Только как приедете домой, сразу же смените в двери замок».
Уехала моя клиентка, и мне домой пора. Выхожу, а тут сосед, смотрит на меня подозрительно: «Что там было-то у вас, что за крики?». «Да вот, женщине одной гадала... ».

* * *

Иногда ко мне приходят сумасшедшие. Чаще такие визиты выпадают на полнолуние. Надо сказать, что сумасшедших настоящие экстрасенсы и другие целители, в том числе и деревенские знахари, не лечат. Причина проста: если экстрасенс начинает этим серьёзно заниматься, то у самого крыша едет. В Риге был врач-психиатр, обнаруживший в себе экстрасенсорные способности. После того, как он начал лечить своих пациентов как экстрасенс, он стал сам пациентом своей же психиатрической клиники. Верно говорит Виктор Каган (доктор медицинских наук, профессор, вице-президент Независимой Психиатрической Лиги России): «Шизофрения – тест на порядочность экстрасенса. Настоящие экстрасенсы шизофрению видят и за лечение её не берутся». Но на уровне симптоматики кое-что сделать всё-таки можно, чтобы человек почувствовал себя лучше.

* * *

Сумасшедшим можно тоже иногда помочь. Даже если они в бредовом состоянии. Джон Розен, великий психиатр и психотерапевт, прекрасно умел делать это. Время от времени мне приходится работать по Джону Розену.
Приходит женщина и жалуется, что соседи на неё порчу навели. Рассказывает: всюду соседи эти вреднющие установили скрытые камеры, которые запечатлевают её интимную жизнь, и тут же передают всё в Интернет. И лучи космические на неё насылают, с вредной энергией. И не только соседи, но и другие подозрительные личности.
Не первый раз я с такими вещами встречаюсь. В психиатрии это называется бредом отношения и бредом воздействия. Очень нехорошее состояние, между прочим. Экстрасенс здесь не поможет, нужны нейролептики. Оказалось, что психиатра она посещает, и даже в больнице несколько раз была. Лекарства ей выписывают, но она их не принимает, поскольку все эти её таблетки «заряжены вредной космической энергией от лучей, которые насылают соседи». Врачу об этом не говорит.
Переубеждать бесполезно, это для неё – реальность, в которой она живёт. А таблеточки попить бы ей надо, тогда и реальность её проявит себя к ней не так враждебно, изменится в лучшую сторону. Только как её заставить эти таблеточки принимать?
Джон Розен в таких случаях присоединялся к реальности пациента и менял её в нужном для пациента направлении. То же делаю и я.
«Правильно делаете,— говорю ей,— что не принимаете эти таблетки. Раз они космическими лучами заряжены, этого делать ни в коем случае нельзя. А только после энергетической чистки таблеток, которую я проделаю тут же при вас. Лекарства с собой?». Оказалось, что не с собой, но пациентка живёт тут рядом и сейчас же их принесёт. Принесла она лекарства свои, ну и... Читающий эти строки пусть простит меня — к эзотерике я отношусь очень серьёзно. Но тут пришлось произвести действия бестолковые, однако производящие сильное впечатление на мою клиентку. «Всё»,— говорю,— таблетки ваши от лучей очищены, можете принимать. Прямо сейчас уже можете. А как домой придёте, положите их в стеклянный стаканчик, а на него вот это зеркальце (даю ей), оно все космические лучи от ваших таблеток отражать будет». Тут же она при мне приняла таблеточку, водичкой запила, поблагодарила и ушла. Больше не приходила. Возможно, после приёма этих таблеток и лучи космические исчезли.

* * *

Читаешь в русских газетах объявления разных кудесников, обещающих всё что угодно, вплоть до излечения рака в последней стадии и диву даёшься, как люди верят этой ахинее? Приезжий шаман Оюн-Батыр лечил женщин от бесплодия половыми актами, по очень дорогой цене! (После чего, согласно его обещаниям, женщины обязательно должны были забеременеть от собственных мужей). В желающих «лечиться» недостатка не было. Кончилось это как в известной песенке: его поймали, арестовали, велели паспорт показать. Паспорт был, а вот разрешение на работу в Германии (Arbeitserlaubnis) отсутствовало. По сей причине шаман был выдворен за пределы Германии и занесён в компьютер как злостный нарушитель здешних порядков
Говорят, что кто-то из мужей «лечащихся» таким оригинальным способом пациенток, «настучал» на шамана в полицию. А может, кто и позавидовал.

* * *

Провожу занятия по НЛП и эриксоновскому гипнозу. Люди приходят в основном образованные, критически настроенные ко всему и вся. Работать с ними интересно. Тот, кто посещает занятия с самого начала, в курсе того, чем занимается группа. Но вот приходит девушка новенькая, на пятое моё занятие. Тема: понятие о суггестивной лингвистике, «порча» с научных позиций. Говорим о фоносемантике, о воздействии некоторых звуковых сочетаний на подсознание, об их действии в изменённом состоянии сознания. Даю в качестве примера несколько негативно действующих фраз. У девушки округляются глаза, в них ужас. Куда она попала?! К колдунам, наводящим порчу на людей?! Объясняю ей всё подробнее, и она успокаивается. Ведь не считает же она убийцей продавца, продавшего ей кухонный нож. Хотя большинство преступлений на бытовой почве совершается именно таким ножом.

* * *

Интересно: часто люди, утверждающие, что на них навели порчу, уже до прихода ко мне знают, какой злодей на них эту порчу навёл, и готовы расправиться с ним. Ко мне же приходят за подтверждением того, что именно она, свекровка подлючая навела, или золовка бесстыжая испортила. Часто цель такого визита — моральную ответственность за расправу с наводящим порчу злодеем снять с себя и переложить на гадалку.
И как же в таких случаях трудно работать, чтобы от моих действий никто не пострадал.

* * *

Очень нравится мне изречение Артура Кларка: «Хорошо разработанная технология неотличима от магии».
То же самое можно сказать о психотехнологиях. Ведь если вдуматься, то с чем работаем? С бессознательным? А кто его видел, слышал? По сути дела, психотерапевты работают с тем, что не входит в материалистическую модель мира.

* * *

Милтон Эриксон, Ричард Бендлер, Джон Гриндер, Коннира Андреас, Стив Андреас, Стивен Гиллиген, Фриц Перлз, Ирина Черепанова, Леонид Кроль, Джей Хейли, Аронольд Минделл, Эми Минделл, Лесли Камерон – Бендлер. Сергей Ковалёв!

Я вас всех очень люблю.

14 июля 2006 года  14:48:56
Хелена Церр | Нюрнберг | Германия

Станислав Шуляк

Люди и сумерки
рассказ

Могло ли что-то быть хуже, чем – просто стоять и рассматривать дверь? И все же стоял и рассматривал. Быть может, с яростью или с недоумением, но дело здесь было вовсе не в двери. В чем – этого тоже не знал или всего лишь не отдавал себе отчета.
Потом еще взглянул над собою, на оштукатуренный потолок с прилипшими к нему горелыми спичками, и вдруг подумал, что следовало бы взять с собою какого-нибудь шоколада или зефира, чтобы не ощущать себя, положим, нахлебником или сиротою, ведь ничего не было бы проще, чем взять что-то с собою, и больше всего боялся сгореть самому одинокою спичкою рассудительности, иного же не боялся ничего, но тут дверь, устало скрипнув, открылась.
– Это ты? – сказала Вера, впуская меня.
Интересно, кто бы это мог быть другой, если она сама звонила недавно и звала? Ведь в гости к ней не напрашивался, никогда и ни к кому не напрашиваюсь (я и в мир не напрашивался, тогда, много лет назад), не имею этой привычки; обычно приглашают сами.
Она задвинула засов, обернулась, я поймал ее рукою, и мы неловко обнялись, прямо в прихожей. Как два изголодавшихся хищных зверька, как барсуки чащобные, мелькнуло у меня в голове; а о прочем я не задумывался.
Плечом вдруг коснулся ее груди, она поцеловала меня в горло, я не стал отвечать ей тем же, да Вера, впрочем, и сама почти сразу выскользнула из моих рук. Оба мы были асимметричны и непредсказуемы. Оба мы всякий раз, даже без особой нужды, грешили угловатыми ухватками и непреднамеренною эксцентричностью.
– Мать дома, – только и шепнула она, отстраняясь.
– Это еще почему? – спросил я.
Вера пожала плечами.
– Откуда я знаю. Раньше времени вернулась.
– Ты же говорила...
– Что я могу сделать...
– Может, лучше сходим куда-нибудь?
– Чего ты боишься? – досадливо отмахнулась Вера.
– Чего мне бояться... – ответил и я. Лапидарность наша была от мира сего, от земли сей, холодной и безжалостной, от спертого воздуха дней наших долгих, заурядных, от стен и лестниц обшарпанных окружающих.
– Тем более – вы ведь знакомы, – рассудительно сказала Вера.
При чем здесь «тем более»? Разве здесь есть какое-то «тем более»? Где вообще место «тем более», в чем его смысл, каковы правила и предназначение?.. Я положил себе почаще думать в дальнейшем обо всех невыразимых местоимениях и наречиях нашего оголтелого языка.
Знакомы мы с матерью Веры, пожалуй, что и не были – так: один раз помог поднести сумку, когда встретил их обеих на улице. Вера издали махала мне рукой, пришлось подойти, взять всученную сумку и идти с ними, Вера что-то угрюмо рассказывала матери, частенько поминая меня, все время в третьем лице – имя же не прозвучало ни разу. Собственно, вот и все знакомство.
– Лучше я потом, – сказал я еще Вере, будто бы собираясь уходить, хотя сам даже не двинулся с места.
– Перестань, – скривилась та.
Вдруг из комнаты в коридор вышла мать Веры, выпорхнула тяжеловесною птицей, шагнула коммунальной матроною, мы с Верой на мгновение застыли на месте, будто нас застукали за чем-то неприличным, хотя были пред тем вполне обыкновенны, вполне никакие.
– Верочка, что ж ты не сказала, что Денис придет к нам в гости, – проговорила женщина, с наигранною строгостью учительницы. – Здравствуйте, Денис, – это уже мне. – Надо было хоть предупредить, что придете. Мы бы что-нибудь приготовили. Что-то особенное... Кекс или расстегай.
– Это Олег, мама, – сказала Вера. – Не надо называть его Денисом.
– Ты же сама сказала, – пожала плечами женщина.
– Мама, это – Олег! – настойчиво повторила Вера. – Денис был в прошлом году. А Олег теперь. Мне иногда кажется, что он гений.
Это было чересчур. Я этого не любил. Я теперь не знал, что мне делать с моим лицом, улыбаться ли, протестовать, негодовать, хмуриться, и просто на минуту стал так, чтобы меня можно было получше рассмотреть. Возможно, у меня сама собою выпятилась грудь. Я не делал этого специально; просто так уж получилось... Я успел уже побывать за границею горделивости.
– Те-те-те-те, – говорила женщина. – Какие мы стараемся употреблять громкие слова!
– Не спорь, пожалуйста. Олег работает в школе, но он безмерно выше этого, – говорила еще Вера.
– Ну, да-да, конечно, конечно, – иронически говорила женщина. – Все-то мы поприща свои презираем.
Да что же это вообще было такое? Я быстро прошелся по себе, по смыслу своему, по своему самому сокровенному. Но нет, я ничего в себе не обнаружил особенного. Возможно, его не было, или оно вдруг свернулось котенком, забилось мышью в подполе, метнулось ласточкою в недосягаемое, я не знал, где вообще следовало его искать. Быть может, все это было не самой жизнью, но лишь фрагментом ее генеральной репетиции.
– Да? – сказала еще женщина. – А что же вы делаете в школе? Чему учите?
– Истории... – мутно сказал я. Будто старался говорить через вату, жалкий мой голос будто тщился прорваться через иные тяжелые холсты. – Историю в старших классах.
– Очень интересно, – ответили мне. С праздничною причудливостью. С кондовою куртуазностью.
– Черт побери! – крикнула Вера. – Я этого просто не понимаю! Зачем нужно говорить «Денис», когда – Олег? Я сказала это уже десять раз, но история повторяется заново. Все прекрасно понимают, что я права, но продолжают делать по-своему. Откуда это упрямство? Откуда эта бесцеремонность? Откуда это пренебрежение, я не понимаю? И зачем нужно изводить меня, холодно и методично, может мне кто-нибудь ответить на этот вопрос?!
– Ну, проходите, – сказала женщина.
– Спасибо, – сказал я.
– Ты, кажется, как всегда забыла нас представить, – сказала мать Веры. – Людмила, – протянула она мне руку.
– Петровна, – поправила ее Вера.
– Да, – пожал я ее руку. – Хорошо. Конечно. Олег. Впрочем, я уже не знаю...
– Ты бы лучше чаю налила своему «Олегу», – сказала мать Веры. – Денис, вы пьете цветочный чай? – спросила она еще, беря меня за руку. Кто здесь был кем? Был ли я собою, и были ли они матерью и дочерью? Пребывала ли меж ними кровная близость или душевное родство? Связывало ли их что-нибудь иное, кроме ужаса обыденных обстоятельств, кроме наваждений монотонности или лживости логик?
– Конечно, – с холодною оловянною вязкостью пробормотал я, постаравшись подумать о чае. Но думать ни о каком чае не удавалось.
– Мама! – крикнула Вера.
– Ну, ладно, ладно! Что ты, в самом деле?! Какое это несчастье, когда дочь – истеричка! – вздохнула женщина.
– Да, – сказал я; должен же был я сказать хоть что-то.
Каких еще отместок ожидать мне за мои внезапные фальшивые солидарности?!
Сами непокорные и непримиримые, здесь будто бы ожидали от меня лишь разжигания согласия.
Я подозревал, что они теперь могут враз ополчиться против меня, что они уже готовят свои испанские сапоги насмешек. Я обернулся и затравленно поглядел на стену у себя за спиной. Может, мне следовало почаще стоять и подпирать ее плечом, ради того, чтобы и она хоть изредка подпирала меня. Мы вообще слишком равнодушны к предметам, никогда не подозревая в них наших возможных незримых соратников.
– Ну... ладно... пускай действительно будет чай, – сказала Вера и повлекла меня за собою в кухню.
Верина мать поплелась за нами следом. Зачем она это делала? Мы оба покосились на нее неприязненно, мы с Верой были едины и идентичны в нашей неприязни. Впрочем, было ли это долго, хотя бы минуту или десять секунд? Можно ли было положиться на нашу неприязнь, понадеяться на нее, возвести ее в добродетель, посчитать за принцип?
– Ну и варенье, конечно!.. – воскликнула женщина. – Надеюсь, ты не забудешь?..
Я стиснул зубы до хруста, тоскливая оскомина была на душе моей. Я все-таки иногда умел извести себя и других своею скрупулезностью, но перед этими двумя женщинами я, казалось, был мальчишкою, несмышленым щенком, и это мне не то, чтобы нравилось, но все же отчасти устраивало.
– Может, хватит уже?! – прикрикнула еще Вера.
– Ну что ты, моя девочка, – вдруг фальшиво говорила женщина и потрепала дочь по щеке.
Густые сизые сумерки вваливались в окно кухни, будто старавшиеся овладеть не только пространством, но даже и насельниками этого самого пространства. Удавалось ли сумеркам овладеть нами? Или, может, мы капитулировали перед теми с готовностью? Или мы готовы были принять правила любой игры, лишь бы та позволяла нам забывать себя? Я потоптался на месте и сел подле стола без приглашения.
Чайник шумел на плите. Вера сняла его с конфорки и отставила в сторону. Мать Веры резала какой-то пирог на столе. Обо мне забыли на минуту. Я сидел, задумавшись. Мысли мои были ни о чем, как и вся жизнь моя была ни о чем и ни для кого, будто составленная из невнятных выражений и бесформенных обстоятельств. Все мы, кажется, играем на бильярде по правилам боулинга, или, быть может, нами так играет кто-то другой. Быть может, я вовсе и не человек, но лишь какое-то живое здание без отделки.
– Мама, – сухо сказала Вера, – я хочу тебя предупредить: если ты еще раз назовешь Олега Денисом, я ошпарю тебя кипятком. Я, совершенно не шутя, предупреждаю тебя об этом. Понимаешь ты, что я тебе говорю?
Я видел, как раскрывается и закрывается ее рот, как плотно и упрямо сжимаются ее губы в промежутках между словами или даже хотя бы между частями слов. Звуки нашего языка управляли ее живыми влажными губами. Я хотел торжествовать, я хотел главенствовать над этими губами, но не хотел никаких звуков, производимых теми.
– Иногда становишься просто невозможною, – безразлично отозвалась та.
Она вдруг засмеялась смехом девушки, цветным переливчатым смехом, в промежутке от кобальта до индиго. У нее к тому же было такое лицо, будто она хотела оглушить меня ультразвуком благожелательности.
– Что еще? Что я сказала смешного? – в раздражении говорила Вера.
– Этого тебе знать не обязательно. Это я могла бы рассказать самому твоему молодому человеку.
Кажется, теперь та всегда будет старательно избегать моего имени. Должно быть, боясь кипятка. Впрочем, это лучше, чем взирать на их бесцельные перепалки, подумал я. Остается лишь внутренне чертыхаться, досадовать, либо – что более всего предпочтительно – приумножать свою прирожденную и прославленную бесцветность.
– Просто какое-то сусальное серебро сарказма, – подумал еще я.
– Может, мне уйти, чтобы вы могли спокойно посекретничать? – скривилась Вера. – Обо мне!.. Или вообще о чем угодно!..
– Ты же знаешь, я не слишком одобрительно отношусь к мужчинам.
– Что это еще такое? – крикнула Вера.
– Не могу сказать, что не люблю их. Просто не всегда отношусь одобрительно. У всех у них есть привычка мочиться в ванну. Причем не потому, что, например, туалет занят. А так просто. Мочиться в ванну им кажется гораздо удобнее. Мы же этого не делаем никогда...
– Зато у нас пупырышки на коже, и на бедрах и там, знаешь... в самом сокровенном месте... как гусиная кожа...
– Не слушайте ее, молодой человек, вам этого знать не нужно... пупырышки... Какие еще пупырышки?! Мужчинам только кажется, будто они жаждут тесноты и плотности, но, на самом деле, они тех не переносят.
– Да-да, пупырышки!.. Зачем они вообще у нас? Это гадость!.. Гадость!..
– Что ты такое говоришь? У мужчин всегда страх перед теснотою...
– Я не хочу! Не хочу тебя слушать!..
– Ты злишься оттого, что тебе давно пора замуж, а этого никак не выходит, – сказала женщина. – Причина проста, как ты можешь догадаться.
– А у тебя... – вспыхнула Вера, – а у тебя вообще ничего не получилось: ни жизнь, ни замужество, ни карьера. У тебя нет ни особенного ума, ни образованности, ни доброты, ни терпения!.. Ничего!.. Ничего!.. Ты столько лет прожила – и ничего!.. Зачем ты столько прожила? Как это вообще возможно?! Единственное, что ты умудрилась сделать, – это произвести на свет такое никчемное, жалкое существо, как я, которое, если по совести, надо было утопить в ведре сразу после рождения и выбросить на помойку, завернув в старые газеты...
Вера задыхалась и выкрикивала свои разнузданные слова, будто выплевывая те изо рта. И слова ее казались булыжниками.
– Бабушка!.. – вдруг вскрикнула немолодая женщина.
– Что – бабушка? – закричала Вера. – Почему ты – чуть что – прикрываешься бабушкой?!
– Бабушка одинока!..
– Бабушка одинока... – воскликнула Вера, и руки ее опустились безвольно.
Куда девается упавший голос? Бывает ли он подобран, подхвачен небытием, водружен на его безразличное знамя? Становится ли он почетным гражданином мира запустения, переживает ли новое рождение, новое воцарение, новую гордость? Я хотел бы быть заступником упавшего голоса, ходатаем за него, я чувствовал в себе волю к бесплодию...
– Нельзя быть такою жестокою! – гневно сказала женщина и, всплеснув руками, прочь метнулась из кухни стремительным и приземистым шагом ондатры.
Мы с Верою переглянулись. Губы ее были плотно сжаты, мои же никак не могли отыскать должного им положения.
– Это мучение, – шепнула Вера. – Это каторга.
– Да, – сказал я.
Я отхлебнул чай из чашки и потянулся за пирогом. Всякий смысл во мне всегда синхронен с моим существованием. Синхронен, но, впрочем, не взаимосвязан.
– Не трогай пирог! – одернула меня Вера. Будто хлестнула меня своим голосом, будто огрела плетью заурядного и жестокого языка.
Я вздрогнул и встал со стула. Быть может, мне следовало теперь даже вытянуть руки по швам, столько вдруг обрушилось на меня императивного и недвусмысленного. Я не привык к такому. Вера, должно быть, и сама почувствовала это. Замолчала, поникла и была такою минуты две или даже все три, потом стала постреливать на меня взглядами, полными хитрецы. Она словно просила прощения за прежнее, вроде даже, хотела загладить его.
Я снова сел. Она же стояла подле меня.
– Сядь, – попросил я.
Вера села рядом, но потом снова встала. Она будто не находила своего места, ни жесты случайные не удовлетворяли ее, ни положение тела.
– Мне уйти? – вопросительно взглянул я на Веру.
– Подожди, – шепнула она. – Все еще будет.
– Когда?
– Подожди...
Я смирился и снова стал пить чай. Чего же мне следовало ждать? На что надеяться? Я и сам не знаю, что во мне от фитиля, а что от нагара. Я только жду угасания во мне огня сарказма – бесплоднейшего из огней. Впрочем, бывают ли огни плодовитые, точно ли они бывают таковыми? Да, бывают. Любой огонь приносит восхитительные плоды разрушения. Истинная жизнь всегда начинается лишь на пепелище. После ожога любые ощущения нестерпимы.
Вера будто к чему-то прислушивалась. Я пытался прислушаться вместе с нею, но не знал, чего мне следовало ожидать – каких-то особенных звуков, или вообще их отсутствия.
Все сумерки сваливаются с неба и питаются земным недоумением. Ныне именно я был этим самым недоумением. Все никак не удавалось мне схватить жизнь мою за плечо или за край одежды и с силою повернуть к себе лицом. Всегда она от меня ускользает, манит за собой, но беззастенчиво морочит; тыльная же ее часть неизменно настораживает. Хорошо быть не человеком – иероглифом, начертанным в два взмаха кисти, без биографии, без рефлексий, без внутренних монологов, но лишь с одною внешнею отграниченностью.
Я взял пирог и откусил от него.
– Я же просила тебя!.. – воскликнула Вера и вырвала пирог из моей руки.
– Но я хочу... – пробормотал я. – Ну... хорошо...
Она меня уже не слушала. Как она меня не слушала! От ее неслушанья можно было даже ужаснуться!.. Но им можно было и восхититься тоже. Ее язык игриво облизывал ее верхнюю губу, какое-то обещание скрывалось в том, какое-то обольщение. Я замер, глядя на эти кокетливые маневры.
Мы лишь нарочно предлагали друг другу наиболее мучительные из всех возможных форм взаимодействия.
Что я здесь делал? А что я вообще делаю в себе самом и с собою самим, отчего мне никак не смешаться с дыханием ветра, с мерцанием света, с угрюмым копошением этих чертовых сумерек?
Вера была прямою как статуя. Она коротко мотнула головою, будто призывая меня куда-то.
– Что? – глуповато спросил я.
– Пошли, – сказала она.
Куда она меня звала – о том я спрашивать не стал, лишь вышел из-за стола и поплелся за Верой. Она погасила за нами свет в кухне, отчего я на минуту совсем потерялся. Коридор был темен и заковырист, с какими-то скоропостижными нишами и неожиданными наглыми выступами. Вера вела меня за рукав, и мы шли на цыпочках. Я удивлялся, откуда в ней столько терпимости, сам бы себя я осыпал теперь градом насмешек, окажись я на ее месте, она же себе такого не позволяла. Что за умысел мог таиться в жалких складках этой загадочной и немыслимой женской души?! Этого я не понимал.
– Здесь мать, – шепнула Вера, когда мы проходили мимо одной двери, в щель меж которой и косяком пробивалась будто щепотка тусклого света. Вера снова потянула меня. – Бабушка... – еще тише сказала она подле следующей двери. Оттуда доносилось какое-то невнятное бормотание, и я взглянул на дверь с уважением и трепетом.
В моей жизни вообще было слишком много какой-то немыслимой плотной странности, в этом же доме странность неуловимо размывалась и даже обесценивалась. Делалась особенною и небывалою. Или даже, пожалуй, особенною и небывалой в одно время. Такое тоже было возможно.
Я вдруг представил, что меня действительно зовут Денисом. Должно быть, и жизнь моя и характер мой тогда основательно переменились бы, во мне бы появилось что-то весьма изменчивое, уклончивое, зависимое, сослагательное наклонение всею своей немыслимой массой вдавилось бы в мой обиход. Я бы, наверное, стал курить длинные, тонкие, ментоловые сигареты с травяными добавками, рассуждать об Эзре Паунде, я бы тогда разучился выговаривать какую-нибудь важнейшую букву языка, например, «г» – все это могло бы произойти во мне, переменись паче чаяния мое имя, от которого я коробился еще в детстве, да и не перестал коробиться теперь. Любое иное имя, кроме моего, стреножило бы меня.
Двумя пронырливыми ужами мы проскользнули в Верину комнату. Я вцепился в девушку, притянул к себе, приложился губами к щеке и к шее, она же щипала пальцами мою грудь. Это было хорошо, мы давно стремились к тому, нам мешали, нам препятствовали, но мы думали только об этом, сейчас я мог утверждать такое смело, да и Вера со мною согласилась бы, наверное. Она стянула с себя свитер и футболку, под последнею же не было ничего. Я захватил ладонями ее груди, стал их сжимать; чего касались мои руки – соски, ключицы, девичьи плечи – то и принадлежало моим рукам по праву нежного захватчика. И попробовал бы кто-то оспорить такое их право. Весь мир не мог оспорить странное право моих рук.
– Давай... – шепнула Вера.
Мы осторожно сели на кровать, но та все равно скрипнула. Кровати всегда скрипят, выдавая всякое происходящее на них – укромное и потаенное. Кровати – предательницы, подушки – молчаливые мученицы, одеяла же... Нагие, мы переплелись, я старался прижиматься к Вере всею своей кожей, но той все равно не хватало, той все равно не было достаточно; во рту пересохло, я дышал и не дышал, я старался сглатывать слюну, враз будто ушедшую в песок, в недра языка, гортани и нёба. Войдя же в Веру, я ощутил вдруг спокойствие, теперь не надо было спешить, теперь само время подчинилось нам, оно стушевалось, оно перестало о себе напоминать, оно было дымкою в наших ногах или у изголовья. И Бог более не был объектом наших муторных галлюцинаций, а я же, наверное, всего лишь – человек, потерявший свой райский аусвайс.
Потом обессиленные мы лежали, прижавшись друг к другу, и слушали лишь самих себя. Я хорошо изучил отвращение к воздуху дней своих, грудь моя понурая нередко тяготилась им. Я иногда говорил себе, что власть Хама даже лучше, чем безвластие Орфея. Первая хотя бы побуждает к сопротивлению, последнее же подтачивает и подрывает все.
– Что? – первым спросил я, когда Вера будто передернула плечами, или мне так только показалось.
Она помолчала еще, будто собираясь со словами. Я не мешал ей молчать, я любил молчание, я бы молчал всякую минуту жизни своей, но это было невозможно, разумеется. Человек выдумал слово и утратил себя.
– Я так устала от всего этого... Мать... Бабушка... Я сама... Во мне есть воля, есть решимость... я знаю... но их не может хватать надолго. На месяц, на год, на всю жизнь. Я хотела бы стать камикадзе. Не знаешь – где-нибудь учат быть камикадзе? Если б была такая школа... я бы пошла. Я готова умереть, но только чтобы это было быстро. Чтобы сразу всю меня разнесло в клочки...
– Не знаю, – сказал я.
– Надо искать, – сказала Вера. – Должна быть где-то школа камикадзе. Возможно, она засекречена.
– Зачем тебе это? – пожал я плечами.
– Я же сказала.
– Скажи еще раз.
– Как же ты не понимаешь? Смысл... Решимость. Без смысла это невозможно. А здесь... смерть, но со смыслом. И вся жизнь твоя... она как вспышка: раз! – и все... Вместо того, чтобы каждый день... вот это вот все...
– Да, хорошо, – зачем-то сказал я. Действительно ли это было хорошо? Зачем я сказал это? Я теперь ожидал ареста, но особенного, какого-то мистического ареста, при котором независимость свою я не сложу к ногам земного правосудия, но лишь вытолкаю взашей из смутного мира своего. Сейчас бы вдруг пришли и торжественно объявили мою несвободу. Количество и качество дней, мне отпущенных, есть основа будущего моего обвинительного материала мирозданию и Всевышнему. Все никак не удавалось мне примириться с собственною незаурядностью. Я будто выскребал в себе и с души своей потаенный нутряной жир.
– Я сейчас, – сказала Вера, вставая.
Неужто она догадалась, что я хотел от нее избавиться? Но нет, такая прозорливость в ней невозможна. Она вообще ни в ком невозможна, она и для мира помеха, и для человека обуза; прозорливость – достояние лишь существ бестелесных, плоть же всегда –препятствие пристального взгляда.
Она натянула футболку, я сзади смотрел на ее полные бедра. Пройдет время, и я снова буду прежним, я снова стану ее хотеть, войду в другую Гераклитову воду, взалкаю иной жены, иной женщины, иной жизни...
Вера вышла и тихонько притворила за собою дверь. Я тоже оделся, сам не знаю, для чего. Мне бы, наверное, нужно было остаться под одеялом и ожидать Веру. И потом, когда она вернется, прижаться к ней и забыться до утра. А после снова подумать о своем предназначении, подумать над странными словами Веры, или забыть их совсем, такое тоже было возможно. Для забвения нужно больше воли, чем для всякого из причудливых дел наших.
Я был полуодет, я выскользнул в коридор. Я не видел ни зги, я шел ощупью. Язык наш будто спертый воздух всего нашего сокровенного – разве не так? Я искал Веру, я думал, что она в ванной или в туалете, но ее не было ни там, ни там. Я закрылся в ванной и помочился в нее; разумеется, я сделал именно так. Мог ли я сделать иначе? Мне кажется, я шел уже по проторенному пути, я должен был исполнить нечто предначертанное, я и исполнял именно это. Быть может, мира вовсе не существует, есть лишь бесконечный набор неких странных суггестий.
Я вышел из ванной, дверь скрипнула, и я погасил за собой свет. Пронзительною темнотой был окутан я от концов волос до лодыжек и щиколоток. Я не знал, куда мне идти, и снова пошел ощупью. Быть ли мне изобретателем нового кромешного артистизма, кротовых ужимок, полуночных ритуалов? – говорил я себе. Мир был застигнут врасплох в дебрях его угрюмой монотонности, мне же до того не было дела. Я – человек сомнения и обескураженности, а теперь еще и вдобавок не мог отыскать нужной мне двери в этой чужой и немыслимой квартире. Была ли прежде вообще Вера? Или не было ее вовсе? И она лишь сон, она лишь тоска, она лишь причуда и смутное наваждение мои...
Черт побери, я действительно не знал, куда мне идти!.. Не одного меня, должно быть, мог бы свести с ума этот проклятый коридор, в котором ничего прочного, ничего определенного, в котором и сам я терял не то, что уверенность, но даже и всякие душевные (или бездушные) основания.
Внезапно узкая полоска света оказалась подле моего лица, я старался отыскать ее рукою и нащупал как будто бы дверь. Значит пока я ходил, Вера вернулась в комнату и теперь ждала меня. Женщины, даже самые независимые, все же жаждут быть желанными, сказал себе я и толкнул дверь, которая вдруг отворилась без звука.
Я не сразу понял, что ошибся, не в то же мгновение.
– Ой! – сказал я, увидев сидящую в комнате Верину мать, но не попятился, не выскользнул в дверь, но застыл у порога под каким-то неясным одобрительным взглядом женщины.
– Денис, – сказала она.
– Да, – сказал я. Что ж, мне нужно было спорить, возражать, отнекиваться? Я не стал делать всего этого.
– Ты, конечно, просто ошибся дверью, совершенно случайно, не правда ли?
– Да, – сказал я.
– Просто шел, шел, было темно, ты увидел дверь, открыл ее и вошел...
– Да, – сказал я.
– Случайно? – спросила женщина.
– Да, – снова сказал я.
– Или все-таки не совсем случайно? – спросила она.
– Да, – опять говорил я.
– Я и не сомневалась в этом, – сказала Верина мать.
– Да, – сказал я.
– Я открою тебе один секрет, малыш, – сказала женщина.
– Какой? – спросил я.
– Но для этого ты должен сесть рядом со мной.
Я подошел молча и сел рядом с женщиной, на ее постель. Потом вопросительно посмотрел на Верину мать. Ночь, едва начавшаяся, мне отчего-то уже казалась и нескончаемою. В такую ночь происходит и вся жизнь, со всеми ее опустошениями и наполненностями, разочарованиями и энтузиазмами. В такую ночь проходишь мимо себя самого, приняв себя за кого-то другого.
– Вера – сумасшедшая, – сказала мне женщина. – Ну, то есть натуральная сумасшедшая. Она просто больна. Она умалишенная. Ты видел когда-нибудь умалишенных? Так вот – Вера одна из них.
Я промолчал.
– Я вижу, что ты удивлен, огорчен, даже огорошен... Сознайся.
– Нет, – сказал я.
– Ее нельзя любить. Я имею в виду – мужчине. Ты ведь мужчина? Это ее убьет, уничтожит, это ее растопчет. Она всегда будет требовать большего, чем ей смогут дать. И этого она не перенесет. Ты готов к этому? Скажи, готов?
Я опять промолчал.
– Когда Вера была маленькой, у нее был глобус, старый-престарый. С дыркой в районе Тихого Океана. Вера тогда говорила, что надо отремонтировать земной шар. Она и сейчас стремится ремонтировать земной шар. Но что толку его ремонтировать, когда не можешь даже отремонтировать самое себя? Это ли не безумие, скажи мне!..
– Может быть, – сказал я.
– И вот теперь еще в довершение всего – этот кипяток, угроза кипятка...
– Ужасно, – сказал я.
– Я тебе покажу кое-что... – сказала женщина. Я начинал уже догадываться... Я верил и не верил себе, это казалось почти невозможным и вместе с тем таким очевидным.
– Да, – сказал я.
Она вдруг взяла мою руку и засунула в вырез своего халата. Я не стал отнимать руки, только лишь ждал терпеливо.
– Чувствуешь? – спросила она.
– Да, – сказал я.
Удивительно: грудь ее была даже более упругой, чем у Веры.
– Ты помнишь еще, как меня зовут?
– Да, – сказал я.
Женщина водила моей рукой по своей груди, я придвигался все ближе, потом поцеловал ее в ухо. Я уже прозревал, кажется, причины своей званности, но не угадывал по-прежнему обстоятельств своей избранности. Во мне тем больше мучительного, чем больше человеческого; я всегда мучаюсь своим человеческим. Она еще больше притягивала меня к себе, я вдруг потерял равновесие и навалился на Верину мать.
Она выпрямилась, отстранилась немного, потом стала раздеваться. Я смотрел за нею с удивлением и ужасом и стал раздеваться тоже. Какими же мы теперь были животными? Вернее, с какими из животных нас теперь возможно было сравнить? С барсуками? С енотами? Мне отчего-то показалось, что мы – два выхухоля, охваченные выхухолиною брачною лихорадкой. Это было непривычно, это было необъяснимо, но ведь, принимая себя, принимаешь и всякую свою участь, разве не так? Всякое происходящее лишь расширяет спектр невозможного. Да, и вот еще что... Я вдруг подумал о Денисе, ну да, о том, о настоящем Денисе, который, по-видимому, бывал здесь прежде меня, и делал, возможно, то же, что делал теперь я. Я всего лишь шел, должно быть, по стопам Дениса, и это, возможно, хоть что-нибудь объясняло.
Это была работа, долгая и трудная работа. Я будто наблюдал за собою со стороны, я наблюдал за нами обоими, слушал дыхание женщины, учащенное и поминутно пресекающееся, слушал ее стоны, видел закушенную губу. Мне, кажется, не в чем было себя упрекнуть. Простолюдин без страха и упрека. Можем ли мы дожить до времени, когда умрет последний солдат? Или все же солдаты, даже убитые и истлевшие, более бередят мир, чем мы, живые, с нашей согбенной иссякшей энергией, с нашими стадными бесчувствиями? Мне мерещилась какая-то империя, где прежние недруги сошлись, соединились в новом мистическом дружестве. Дело они себе сыскали особенное – копошиться в благодарности, русский с австрийцем, пруссак с сербом, депрессивный, кареглазый коротышка-японец с румянолицым, гладким, статным голландцем. К империи сей ведут лишь небесные тропы, неподалеку от которых столпились с добром и миром на сердце одни только надмирные и немыслимые наши провожатые. Надеяться было не на что; в этой жизни все уже было упущено, включая и саму жизнь; всякое слово, всякий смысл были призваны заделать одну из брешей в недавних моих недоговоренностях. Я лишь не успевал, катастрофически не успевал к раздаче всех на свете уверенностей, я был выплеснутым вместе с водою ребенком, выплюнутым вместе с дыханием смыслом, по крайней мере, ощущал себя так... Что? Гамбургский счет? Да в Гамбурге вообще никогда считать не умели.
– Ты молодчина! – сказала Людмила, кокетливо чмокнув меня в скулу, и тут я очнулся. Тонкая обморочная испарина была на стенках непримиримой души моей.
– Что? – глухо сказал я. Вопрос это или не вопрос? Возможно, это всего лишь недоумение. Никакой власти я не признавал над собою, за исключением тонкой власти, власти метафизической. Где я был – во сне или в наслаждении? Может, не там и не там, но лишь в преддверии бодрости, на подступах к великой алмазной хватке моей.
Однако же что-то со всем этим надо было мне делать. Точно ли это была женщина, даже если и носила свое заурядное звание женщины?
– На минуточку, – запахнула она короткий халатик и, будто стыдясь моих взоров, поспешно выскользнула из комнаты прочь.
Кажется, было уже что-то подобное сегодня. Только я, разумеется, не собирался подражать мелкой технике их фальшивого обихода. Я встал, нашел что-то из своей одежды, кое-как натянул это на себя. Походка и осанка мои теперь, кажется, дождались их аномальной горделивой выработки.
Я тоже шел «на минуточку». Вся жизнь моя была «на минуточку», но каждый вздох мой, каждый удар моего сердца были навсегда.
Души всех моих прежних женщин всегда имели длину и ширину, даже скопления цветов и ароматов, но никогда не имели объема.
Темнота делалась для меня уж привычной. Я жаждал ее, я в ней нуждался. Я добрался до кухни, но света не стал зажигать. Несколько раз усталым зрачкам моим казалось, что там кто-то есть, помимо меня. Возможно, я больше хотел бы, чтобы это была Вера, но возможно также, что мне это теперь было и все равно. Но нет, на кухне не оказалось Веры, там не было вообще никого, если не брать в рассмотрение некоего случайного сгущения сумерек, вдруг отчего-то показавшегося Верой. Я нашел на столе оставленный пирог и впился в него зубами. Вкуса я не ощущал, я не был и голоден, я лишь наверстывал упущенное, или это упущенное наверстывало меня, или мы старались соединиться на полдороге – я и упущенное, и если бы такое случилось, быть может, мы еще задохнулись в восторге от нашего внезапного великого соединения. Жизнь есть все наше упущенное. Я не знал, что у пирога была за начинка, я не понимал этой начинки, я подозревал, что той не существует вовсе, такое тоже совсем уж не исключалось.
Надмирная география иногда бывала доступной мне, так возможно разве было не разобраться в закоулках этого лживого и причудливого коридора. Я теперь, после пирога, знал уж, куда иду. Можно по-разному относиться к Сотворению мира, но уж человек-то точно оказался ошибкой. Я был один, и нас было много. В заплечных мешках наших человеческих – лишь любовь к родине, боязнь Бога и иные эффекты плацебо. Я ныне шел повелителем людей и пространств, внезапно вблизи моего плеча оказалась еще какая-то дверь, я толкнул ее, но та оказалась заперта. Я постучал в дверь вполне хладнокровно.
В комнате зажегся свет, потом кто-то приблизился к двери, тогда я постучал снова. Дверь открылась, и я вошел без приглашения.
Там в ночной рубашке стояла старуха и смотрела на меня испуганно.
– Кто здесь? – сказала она. – Вера? Зачем ты пришла?
– Я Денис, – сказал я. – Теперь это я. Теперь меня зовут так. Ты помнишь меня? Я приходил раньше. Самое простое – взять и замкнуться в своем одиночестве, жить им, наслаждаться им, возвести на свое знамя, мучить им остальных.
– Ты маляр? – спросила старуха.
– Я учитель. Я учу истории. Я учу истории детей, но по-настоящему истории нужно учить взрослых, учить стариков. Чтобы они не создавали лживого умственного пространства, мифической напряженности. Нужно научить стариков, чтобы они потом передавали себя остальным.
– Денис был маляр, от него пахло красками.
– Не надо об этом говорить, – нахмурился я.
– Верка с Людкой хотят меня отравить, я прячусь от них, но они все равно меня находят.
– Ничего, – сказал я, – я велю им этого не делать.
– Ты уж похлопочи, пожалуйста.
– Сказал – значит похлопочу, – твердо обещал я.
– Да, – замялась еще бабушка. – Так-то вот...
– Все! Хватит!.. – сказал я. – Этого я не люблю.
Откуда во мне взялось такое? Я не хотел никогда сложных отношений; сложные – значит никакие. К тому же ведь жизнь такая короткая, что даже не успеваешь толком в ней себя полюбить. Я подошел к старухе и стал задирать подол ее рубашки. Когда раздеваешь женщину, всегда знаешь, что там увидишь, но никогда не знаешь, каким будет увиденное. Всякая женщина – наше ненаглядное пособие, хотя вовсе и не всякая радует глаз. Удивление суть главный наркотик нашего беспокойного глаза. Я видел худенькие старушечьи ляжки, темноватый перелесок влагалища, морщинистую полянку живота с врожденным кратером пупка посередине... Бабушка позволяла делать с собой все. Я увидел два абрикосика грудей, острые ключицы, старуха в это мгновение захихикала, будто от щекотки, и помогла мне содрать с себя рубашку.
Я повел бабушку к ее жесткому диванчику со смятыми простынями и положил ее пред собою бережно, как, может быть, положил бы свою невесту. Я рассматривал ее тело с удивлением, меня влекло к этому телу. Старуха будто бы вцепилась в меня, она трогала меня везде, где было только возможно, я стоял перед нею, а она, шепча что-то бессвязное и непонятное, гладила мой живот, бедра и то, что теперь так мучительно восстало меж теми.
Знал ли я кого-нибудь из них, из прежних моих женщин? А хотел ли я их знать? Возможно, и нет. Оргазм еще не повод для знакомства, говорил себе я. Я был на полдороге между агнцем и хищником или всеядным, на полусмысле, на полунамерении.
Нет никакой истории, нет; мне уже никогда и никого более не учить той. Есть лишь дрема, греза, марево, вот и я теперь пребывал в таком мареве, из которого выхода не было, из которого спасения я не знал, а может, и не хотел знать... Научить ближнего языкам счастья? Да ведь и мне самому никто не открыл секреты этих языков. Быть может, это был не старухин, но мой это был последний раз. Я двигался с отчаянием последнего раза, я ощущал все с этим отчаяньем, я захлебывался, я упивался им. Я – человек последнего часа и неугаданного, непонятого намерения. Предназначением моим была лишь насмешка над миром и над человеком, но насмешка моя также была полна отчаянья, а литература есть лишь искусство заносчивых приблизительностей, говорил себе я. С блестящею никелевою упругостью говорил себе я. Впрочем, литература меня уже не интересовала так же, как и история. В крайнем случае, я готов был еще поставлять материалы для молитв. Да и мог ли я тогда еще что-то себе говорить? После я слышал какой-то шум, какие-то возгласы, гневные или любовные, где-то у себя за спиной или подле затылка слышал я те, и, обернувшись, подобно сомнамбуле, подобно тоскливому истукану, видел распахнутую дверь, откуда пробивался слабый свет коридорного ночника, видел испуганных Веру и ее мать, что-то кричащих или плачущих, я вскочил и уселся на краю диванчика, растерзанный и ошарашенный, и лишь стыдливо старался прикрыться одеялом, которое я все больше и больше стаскивал с лежащей прямо передо мною мертвой старухи.

18 июля 2006 года  23:25:27
Станислав Шуляк | shuljak@peterlink.ru | Санкт-Петербург |

Станислав Шуляк

Подполье
монодрама

Странные бывают люди: вроде, ведь и мелкий, и незаметный, и даже гадкий какой-то, а вместе с тем и такой, что вполне собою заполняет пространство, как-то так к сему пространству прирастает, прицепляется, и даже порою захочешь вполне обойтись без него, так ведь нет: вот он здесь и понемногу, исподволь заполняет твои мысли. А всего-то О н сидит за столом и пьет самый обыкновенный русский чаек из самовара.

О н. Да… Люблю чаек-то… эдак… вот так… из самоварчика… ох… хорошо… А иногда так… даже… из блюдечка-то… (Наливает чай в блюдечко.) Ничего здесь нет… такого… Иные говорят, мол, гадость… (Прихлебывает чай.) Из блюдечка-то… А какая ж гадость-то?.. Нет гадости!.. Нет!.. А иногда так даже и пальчик… так сказать… в стороночку… Мизинчик… Мещанство, говорят, мол… Дикость… Пошлость… Азиатчина… купечество… А какая ж дикость? Ежели удовольствие!.. Пальчик-то… В пальчике-то, пожалуй, все удовольствие, вся поэзия… Азиатчина – это-то, пожалуй, и есть наше главное удовольствие. Сидишь вот так… вечер за окном… или ночь… И такая пакость там… Дождь или снег… А ты вот тут, и – чаек, и самоварчик, и пальчик, должно быть… Чай даже и не важен. И самовар не важен. И ничуть-то ведь и не вкуснее, коль из самовара. Так, миф один… Ничего страшного: можно хоть в банке стеклянной заварить. Или даже из пакетика. Ну а хоть бы даже и вкуснее – что ж из того? А ничего, собственно… Вот пальчик-то… от пальчика нельзя отмахнуться. Никак нельзя! А уж сам чай!.. по мне так хоть голый кипяток хлебай, ничуть это не будет лучше или хуже. Ишь ты!.. Оказывается, они пальчиком моим покоробились. Вот еще новости!.. Он, мол, не вместе с прочими пальцами, а эдак вот… в сторонку… В этом, мол, самолюбие… В этом, мол, гордость… Гордец, значит, я… На свои бы пальцы взглянули!.. Где ваши пальцы? Куда указывают они? А? Вы сами-то не в сторонку указываете? Нет, ну я-то точно в сторонку… но да ведь это ничего… Да…
Я очень добрый человек. Добрый… и здоровый, пожалуй… На том и стою. А то повадились, понимаешь, своими болезнями кичиться. Чего же в том хорошего? А они и не ищут хорошего. И не от скверного бегут… А я бегу от скверного. Пускай и не далеко. Или и вовсе не бегу… А что же тогда? Ну, ничего, разберемся. Вот раньше я точно был злым. Надо было бы быть добрым, великодушным, а я был зол. А теперь… успокоился, что ли… Скверного бояться не надо. Оно ведь тоже наше родное, человеческое… Живем мы, будто перед миром извиняемся. Тогда как бытие наше должно быть дерзким, беспричинным и неосновательным. Там вот за окном снег, дождь… или вообще черт знает что… звезды небесные пали на землю, как смоковница, потрясаемая сильным ветром, роняет, так сказать, незрелые смоквы свои… и небо, знаете ли, скрылось, свившись как свиток… А у меня здесь тепло… и чаек сладкий… Чаечек!.. А там-то, у вас, может, уже и вообще ничего нет… Все в тартарарах каких-нибудь!.. И так при этом, знаете, становится хорошо… так себя начинаешь любить, что, кажется, вот даже расцеловал бы себя самого везде-везде, что, кажется, даже повесился прямо вот тут и сейчас… от одного восторгу, разумеется!.. И ничуть бы и не пожалел об этом!.. Умри, Фонвизин! Все равно никогда тебе уже лучше не будет в этой жизни!.. Никогда уж больше, чем теперь, не будешь себя любить… Да-с!.. Умри, Фонвизин!.. Вот пусть и умирает!.. По мне так хоть пусть все фонвизины перемрут, может, оно даже и лучше всего. А я еще поживу немного… И любить себя буду… и за чаечек этот проклятый!.. (С отвращением выплескивает чай на пол, невозмутимо наливает новый, пьет.) и за мысли… да и так просто, и без чаечка, и без мыслей!..
Ибо надобно же все-таки себя любить. А кого же еще любить-то? Вас, что ли? Вас? Нет уж, увольте, вас я любить отказываюсь самым что ни на есть решительным образом! Даже и не просите! И не ходите за мной!.. Да вы вот на себя взгляните: за что вас любить? Да повнимательнее. повнимательнее!.. Как вы сами ходите, как вы дышите, как разговариваете с женами или приятелями!.. Как пытаетесь быть умными, независимыми, либеральными!.. Ну и как? Нравитесь сами себе? Я-то, положим, делаю это все не лучше вашего… Да что там не лучше?! Хуже! Гаже! Мерзее!.. Да вот же и спинка-то у меня кривая!.. Ну, не то, что совсем кривая, а – так… не идеал стройности. Да опять же и хожу-то я, прихрамывая… Покашливаю иногда. А ведь все-таки любить вам меня придется! Придется, придется!.. Я вам любить себя просто приказываю!.. Да вы-то, впрочем, и без приказов, по велению, так сказать, сердца… Никуда-то вы от этой любви не денетесь!.. И раздражитесь, и возненавидите, и содрогнетесь, и, пожалуй, за гадину почитать станете, а ведь все равно полюбите!.. Ибо только таких, которых за гадин почитаете, любить-то и следует!.. А прочих любить, пожалуй, и не за что. Красивых, гуманных, совершенных любить ведь никакая не заслуга. А должна же быть в любви хоть какая-то заслуга, не так ли? А иначе ведь какая ж это любовь? Это так!.. Это все равно, что поскользнуться там, где и без того скользко. А вы вот попробуйте пройти прямо, не покачнувшись, там, где все падают и расшибают себе лбы!.. То-то!.. Я знаю, вы бы и рады во мне какой-нибудь там горбик подозревать. Но вот нет, нет во мне никакого горбика!.. Не повезло вам!..
Это, пожалуй, неплохая тема – любовь!.. Об этом можно и поподробнее. Так много напридумывали слов, которые как будто ничего вовсе не означают. Или, кажется, что не означают. Папаша мой… Или нет, не папаша… Старичок один… Неважно!.. Давно это было. Сказал: мир красотою спасется. Мир… Прямо так и сказал. Интересно, что здесь преобладает – идеализм или размягчение мозга? (С усмешкой.) Красотою!.. Спасется!.. Представляете? Не-ет, этого, пожалуй, извинить нельзя!.. Какою, собственно, красотой? Природными всякими пейзажами? Рафаэлями с тинтореттами? Этими вашими: я помню чудное мгновенье?.. Так, что ли? И что ж, мало разве было рафаэлей с тинтореттами? Да большему числу их, пожалуй, и места-то не найдется: перегрызутся, изведут да перебьют друг дружку!.. И что ж, при всех ваших рафаэлях спасается мир? Так уж он спасся? А я вас по-другому спрошу: а зачем ему, собственно, спасаться? Вы скажете: так ведь и ты ж пропадешь, если мир пропадет!.. На что я вам отвечу: и прекрасно! Если миру дорога пропадать, прямо сейчас… или завтра… так я вовсе не собираюсь быть на этой дороге какой-то помехою!.. Этаким камешком!.. Пусть и он пропадет, и я пропаду! Я бы его даже как-нибудь эдак… и подтолкнул… плечиком, плечиком… да, боюсь, на то силенок моих слабеньких не достанет. А вы еще говорите: любовь!..
Правильно, впрочем, конечно, говорите. Ибо здесь-то высшая любовь как раз и заключается!.. Что ж вы думаете, я мира-то не люблю? Люблю, очень люблю! Хоть он мерзок и гадок!.. Со всеми своими рафаэлями мерзок!.. Да он, пожалуй, рафаэлями-то по-настоящему и мерзок, ибо рафаэли-то все эти ваши, они красотой, которую на холсте-то отображают, только стараются меня еще больше к миру привязать, заставить меня его любить еще больше!.. А ведь надо же когда-то уметь и отстраняться!.. Смыслу-то в вашем Рафаэле ничуть не больше, чем в моем давешнем отставленном пальчике, а уж раздули-то, раздули!.. Прямо до беспредельности!.. Да, если откровенно, то в мизинчике-то моем смысла побольше, чем во всех ваших рафаэлях вместе взятых, ибо пальчик поболее о сущности человеческой, о природе человеческой рассказать может. Умейте только смотреть!.. А вот смотреть-то как раз и не умеем. (Пьет чай, задумывается.)
Хорошо!.. Хорошо, когда не просто чаечек, но и сахарок эдак вот… вприкуску. И еще бубличек какой-нибудь, сушечка… И это ничего, если черствые. В чаечке размочишь, да и пососешь… особенно, коль зубки уже не те, что у молодого были… Начинаешь при этом и норку свою темную любить, без телефона и без телевизора, и думаешь: вот выйдешь сейчас на улицу – а там тоже все хорошо!.. А что ж, разве на улице так все хорошо? Скажите-ка себе откровенно!.. Норка эта теперь, правда, не моя. Раньше моя была, а теперь может вот прийти гражданин такой с бровями черными сросшимися и с говорком южным, взять тебя, извиняюсь, за одежду, повернуть лицом к выходу и пнуть коленкою пониже спины, то есть в жопу, как вы понимаете!.. И на законном, причем, основании!.. Законы-то теперь разве для нас с вами писаны?! Впрочем, это я вперед забегаю. А не надо вперед забегать. Мы-то ведь о любви говорить хотели!..
Да нет же, как ни крути, как ни повертывай, а все ж не то, что для любви, но даже для самой обыкновенной гордости собою положительных оснований никаких не имеется. Не согласитесь, знаю, что не согласитесь. И станете даже всякие резоны приводить. Ум свой, честность, да и либерализм, пожалуй!.. Ах, как приятно собраться вот так компанией, разговоры вести умные, да либерализмом-то своим гордиться. И от гуманности от своей слюною сладкой исходить!.. Патриотизм свой полагать за образцовый!.. Искренне веровать в сие, надеяться!.. И прекрасно!.. Все надежды человечества можно убивать совершенно безнаказанно. Артист тут один… Знаменитый!.. Такой, что его всякий мальчишка знает и помнит… по старым еще временам… Либерал!.. Депутат!.. Ему тут премию какую-то очередную дают, он, как водится, на фуршете речь говорит: беден, мол, наш театр!.. Бедствует!.. Чего, мол, ждать от театра, каких таких откровений, когда наш актер в погоне за куском хлеба должен полжизни на брюхе ползать?! Либерально так сказал, гуманно, икорочкой так закусывая!.. Ах ты ж, думаю, сволочь такая!.. Я-то ведь знаю, что роль тебе… не помню, какую-то там особенную предлагали, так ты тыщу долларов за один выход потребовал и отказался, когда тебе давали только семьсот. Свой либерализм-то ты значит тогда повыше ценил.
А ведь и я тоже выпал когда-то из гнезда этого самого вашего либерализма. Впрочем, это я опять вперед забегаю. Хочу об одной любви, да все на какую-то пакость скатываюсь. (Пауза. Пьет чай, закусывает бубликом.) А чаек-то это только недавно стал… Раньше я все больше другими напитками увлекался. Водочку любил… Ну, то есть не любил, конечно, ненавидел. А вместе с тем употреблял ее каждый божий день, с отвращением к себе, со скрежетом зубовным, да с замиранием сердца, прямо с утра, едва из дурманного, свинцового сна своего выбирался… тут же и начинал. С гусарством пил, с девочками, с поездками на такси, с сидением на чьих-нибудь дачах!.. До свинства напивался, до поросячьего визга, до вырождения полного!.. Как и весь народ наш вырождается… С какими-то личностями темными дружил, со двора да с рынка. На рынок-то пойду и там дружу, дружу себе с кем-нибудь, до отвращения!.. Знал ведь, что выше их неизмеримо, да только нарочно себя в грязь втаптывал. Со злобою пил, но и с идеей тоже. И идея та… была либеральной до мозга костей. Коль я свободный человек, так кто ж мне запретить может мою свободу распространить до того, чтоб хотя бы истребить ближнего моего? Или вот хотя бы и себя истребить, пожалуй. Потихоньку так, исподволь… С расстановочкой!.. Свобода – так уж свобода!.. Вышли на волю, дорвались до воздуха, так и дышите всей грудью, пожалуй!.. А уж что там за воздух, на воле-то!.. Кислород с азотом, или смрад затхлый, гуманистический!.. Этого-то поначалу никто не хотел разбирать.
Скажете, небось: дело бы себе, уважаемый, поискали лучше!.. Тогда б и не до мыслей было, да, пожалуй, глядишь, и от водочки-то отохотились бы!.. А вот уж это-то самая бессовестная ложь и есть! Так себе и на ус намотайте! И другим намотать велите! Ибо главные-то наши русские мысли одновременно с поросячьим визгом и происходят, самые сокровенные дела наши между полетами на кочерге-то и делаются. Или чаще даже во время этих полетов. Клеймо такое на русском человеке, состав его таков химический. Знаю, знаю я все эти ваши искусства и порывы!.. Знаю!.. Сам статейки в газетки пописывал!..
Вам, поди, экстракты-то мои умственные уже прискучили. Ничего-ничего, скоро уж и до дела доберемся. Без дела ведь нельзя, тут-то вы правы. Сидишь вот так вечером, чаек попиваешь, а сам что-нибудь мастеришь понемногу. Это я люблю. Шить что-то или там собирать… (Вздыхает.) Хорошо!.. Вроде, и сам при деле, да и руки заняты…

Достает откуда-то небольшой кусок плотной ткани, вроде брезента, достает иголку с ниткой, складывает ткань по длине вдвое и прошивает края своего изделия, так что выходит что-то вроде небольшого мешка.

Мне так и друг мой всегда один говорил: “Пьешь, свинья, пей! Но и дело делай! Дело! Дело!.. ” Казбек его звали. Впрочем, это я опять вперед забегаю… Хотя нарочно забегаю, конечно. Так оно расскажется, пожалуй, получше. Ибо когда презрение ко мне на великое обожание менять станете, вот тогда и припомните, пожалуй: вот это, мол, уже было, это он учел, это предусмотрел, это предвидел. А обожать меня станете непременно, уж верно я это говорю!.. Даже если б я вас, положим, и убивать стал, и тогда, пожалуй, любить будете. Да так оно всегда всех и любят. Уж я-то знаю. Когда кого-нибудь там в заложники захватывают и мучают страхом самым последним, смертным, так те на третьи сутки мучителей своих пуще освободителей возможных любят. Боготворят даже. Мучители-то вот здесь, рядом, а освободители где-то там далеко, снаружи… А вот я-то мучитель этот самый ваш и есть!.. В нравственном, разумеется, смысле…
Когда в отечестве нашем стали происходить перемены, начали мы эдак понемногу выходить на волю, на улицу, стали собираться в разные кружки, в общества. Вдруг всем показалось: вот еще чуть-чуть, и настанет новая жизнь, небывалая, удивительная. И тогда только нужно будет быть счастливым заодно со всеми. Стыдно быть счастливым в одиночку!.. Когда такие вот великолепные времена… Это-то, положим, и пережиток, но уж какой-то свой, привычный пережиток. И собирались мы тогда в кружки, чтобы совместно обсуждать наше всеобщее счастье. Кто как это самое счастье переживает и понимает. Тогда, правда, начали уже постреливать, да дома взрывать, но это воспринималось как казусы. Вообще нет такой закономерности, которую нельзя принять за казус. Особенно при либеральном нашем взгляде-то!..
В те времена я тоже захаживал в один кружок, либеральный до нестерпимости!.. Соберемся мы эдак, бывало, и они так, ручки-то потирая: свобода!..
И я так тоже: свобода!..
Они: раньше была несвобода, а теперь свобода!..
И я так: точно – была несвобода, а нынче свобода самая настоящая!..
Они: раньше мы задыхались, а теперь полной грудью дышим.
Я: и никакого в груди, так сказать, стеснения!..
Они: превосходно!
И я: замечательно!..
Потом так начинают об других материях толковать, но тоже все по преимуществу либеральных. Ежели, положим, за свободу надо чуть-чуть крови пролить, так вот и надо ее проливать, не задумываясь и не рассуждая. Если надо много пролить, значит и много проливать надо!.. Отчего-то мы, человеки, все стесняемся кровь проливать за принципы, да за идеи свои человеческие!.. А ведь, ежели так, значит мы и не достойны ни свободы и ни идей с принципами. Волк, положим, проливает кровь, когда кушать хочет, а ведь для человека свобода – та же пища и есть.
И что-то меня тогда стало вдруг разбирать, что-то такое сатирическое, или, пожалуй, двусмысленное!..
Прекрасно, говорю. А вот ежели свобода, спрашиваю, так свободен ли я ныне настолько, чтобы беспрепятственно дать вам теперь, положим, по морде?
Вполне, отвечают, но и мы тоже свободны, чтобы дать вам на то сдачи.
Ну, это понятно, соглашаюсь я. А ежели, к примеру, мне теперь придет охота вас как-нибудь эдак убить? – спрашиваю. Тогда как?
А вот это уж нет, отвечают: свобода, но в рамках закона.
А положим, тогда спрашиваю, кто-то в духе истинного либерализма свободу выше закона почитать станет и беспрепятственно оттого людишек мочить пожелает?
Что ж, говорят, либерализма без издержек тоже не бывает.
Я оттого только про себя дух перевожу.

Заканчивает прошивать свой мешочек по периметру с трех сторон. Разглядывает свое рукоделие, потом внезапно выворачивает его наизнанку. Пришивает тесемки с концов. Начинает прошивать мешок теперь уж поперек, отчего выходят этакие небольшие отсеки, кармашки.

А если я, говорю еще, несмотря на весь европейский гуманизм свой и идеалы просвещения смерти до замирания сердца боюсь, то не есть ли всякая свобода – гарантированное приумножение этого самого страха смерти во мне и в сообществах?
А вы, говорят, дурашливый демагог и сатирический провокатор и вообще вроде нашего Казбека выражаетесь.
Что за Казбек такой? – спрашиваю.
Фамилия его Танауров, наш друг, отвечают, он к нам с гор спустился, он нас примером своим либерализму учит.
Я тоже, говорю, хочу, чтобы примером.
А вот приходите завтра. Казбек завтра быть обещал, вот он вас и научит.
На другой день прихожу, а посреди моих либералов и вправду такой: красивый, молодой, бородатый, башлык на плечи наброшен… Похаживает так по залу и вещает во всеуслышание: русские, говорит, бараны, они правителей своих достойны, а мы – маленький гордый народ, мы – пример всем прочим народам. Я, мол, специально с гор спустился, чтобы вас, глупых, свободе научить.
Мои либералы ему аплодируют.
А он опять: вы нас всех за третий мир держите, а третий мир, он и есть самый главный!.. Нас два миллиарда, и мы плодимся так быстро, как вы вымираете. Вы – наши рабы, мы – господа!..
Либералы опять ему аплодируют. Звонко так, зажигательно!.. Я и сам чуть было не зааплодировал ему. Да и как же можно было ему не аплодировать, когда даже эта знаменитая проститутка английская, кинозвезда застарелая нашего Казбека, говорят, целовала в его небритую щеку?!
Но все-таки я удержался и не зааплодировал. Вернее, зааплодировал, но как-то так вполсилы, одною рукой. Он это дело заметил, в перерыве подходит ко мне и говорит: а что это, глупый Иван, все мне аплодируют, ты один не аплодируешь? Может, ты свободы не любишь? Это он меня вот так глупым Иваном называл. Да и потом тоже всегда называл так.
Свободу-то я люблю, отвечаю, хотя, может, на самом деле, и не слишком, но вот мне зато интересно знать, чем это таким мы еще плохи.
Вы плохи уж тем, отвечает, что вы рабы вашего телевизора, вы пресмыкаетесь перед ним, а он же вас всякую минуту через коленку ломает. Вы словами его дрянными говорите, вы мыслями его гадкими мыслите, вы жвачку его мерзкую жуете, и не способны истребить его ни в доме своем, ни в сердце своем.
Вот таков был наш Казбек.
А еще? – говорю. Нарочно так говорю, чтобы самому побольше этой желчи презрительной испить.
А еще, говорит, смерти вы все, русские, боитесь. Научились у Европы, что в смерти ваш самый главный страх заключается. А я вот смерти не боюсь!.. Я могу умереть в любую минуту, и тебя с собою в смерть взять, и тем самым я заведомо сильнее вас всех, русских.
Так-так, говорю, будто не соглашаясь. А сам думаю, а может, вообще первейшее и единственное предназначение России – в тартарары катиться и тем самым миру пример указывать, которому следовать нельзя.
А Казбек все не унимается. Христос ваш, говорит, за грех полагает, ежели кто-то жизнью собственною распорядится самовольно, а между тем, будь вы по-настоящему свободны, так распоряжались бы самовольно не только жизнью, но и самим Христом.
Я уж, кажется, что-то возразить готовился, что-то вроде: в говне, мол, но с демократией, оно ведь тоже не так плохо, но тут к нам подошел распорядитель нашего кружка и говорит мне: у друга нашего Казбека временные жилищные затруднения, так не могли бы вы, иронист вы наш уважаемый…
Я тут же в смущении: помилуйте!.. Каморка моя невелика, и одному темно и тесно, но уж если друг Казбек не побрезгует…
Ну, вот и отлично, говорят и Казбек, и распорядитель как будто одним голосом. Вот и решено!..
Так Казбек поселился у меня. Иногда на коленях на молитве стоял, и лицом так в сторону промтоварного магазина, что у меня через дорогу напротив. Но не так, чтобы слишком часто. Чтобы только, я думал, превосходство душевное надо мной показать. Я-то ведь, ясное дело, на молитве не стоял. Русский человек, он всякими другими молитвами силен!..
Тут-то я уж и стал вырождаться. И даже, пожалуй, вымирать.
Когда живешь эдак вот своею мелкою жизнью, такая иногда в тебе вдруг накипает тоска, такой ужас нарастает от своих, так сказать, ничтожных обстоятельств, что хочется порою обняться со слезами с самым первым встречным!.. Да нет, что обняться – вцепиться в него мертвою хваткой и умолять, умолять его простить тебя, умолять его избавить тебя от сего страха и содрогания или даже помочь тебе самую свою жизнь изжить!.. Вот ведь о чем мечтаешь порой в норке своей проклятой!..
Казбек-то мой как будто даже любил меня за мои мысли. Ему было хорошо от моих мыслей. Он был ими доволен. Но и я тоже любил Казбека. Он был мне даже не друг, он был мне брат, действительно брат, даже больше брата!..
Проснешься вот так утром, бывало… угар полный… и думаешь: с Европой еще вот можно поискать точек соприкосновения на базе общечеловеческих ценностей, а уж Америка-то точно жаждет нашего истребления. Умираю, друг, только так говорю Казбеку с отчаяньем, а на столе уже бутылочка белого вожделенная стоит. Знаю, отвечает, пей, Ваня. Пей, русский брат мой! Как он так знал всегда, что мне только и нужно было?!
Потом, вроде, и к жизни новой вот так возродишься, в мыслях своих. Надолго ли? Нет, надолго не получалось.
Черт, никак не хотела Европа нам поклониться!.. Все заносилась над нами, все самолюбием своим тешилась, а нам самолюбием тешиться никак нельзя было. Вот мы и страдали. И я страдал тоже.
А Америка, та вроде снайпера, хитрая, наглая, бесцеремонная!..
У Казбека жена была молодая и двое детей – мальчик десяти лет и девочка восьми. Они все приходили к нам попеременно. Все-все у меня на глазах и происходило!..
И ты, Казбек, все еще этого глупого Ивана терпишь? – иногда говорила жена брата, жена друга моего, да на меня пальцем показывала.
Терплю, терплю пока, – отмахивался от жены своей Казбек. – Час его не пришел еще!..
А когда, когда придет? Час-то? Его час, и мой час? И наш час?
Скоро, говорил Казбек, скоро!..
Дети Казбековы тоже смотрели на меня с отвращением.
Все теперь стали бояться на улицу выходить. Кто ж теперь не боится на улицу выходить? Вы не боитесь на улицу выходить? А я вот с некоторых пор перестал… А прежде-то боялся тоже!..
Казбек все куда-то уходил; бывало даже, по нескольку дней не появлялся… Пацаненок его мне тогда утром бутылочку белого принесет, да еще сосисок каких-нибудь, глянет так презрительно и убежит себе восвояси…
Судьба моя, черта родовая – быть таким, какой я есть. Со страной, впрочем, то же самое. Яблочко от яблоньки падает недалеко. Кто здесь яблочко? Кто здесь яблонька?..

Заканчивает прострачивать карманы на своем мешке. Достает откуда-то коробку с гайками, болтами, шурупами и засыпает все эти мелкие предметы в карманы мешка. Гайки просыпаются, катаются по столу, падают на пол.

Помнится, прежде я тоже немало высказывал разнообразных мучительных мыслей. Хорошо хоть, я научился их забывать!.. Это-то меня и спасало. Но вот только не спасло, разумеется…
Мне нужно взять в руки перо, но я не мог взять в руки перо, не держали руки… А может, и не было у меня никаких рук, так мне казалось временами. Где были тогда мои руки?.. А сам-то я где? И где мы все, где?.. И что за дурман такой тогда в моем мозгу был?..
Казбек меня не выпускал. Уходя, он запирал меня на замок и еще поставил решетки на окнах. Этаж хоть и первый, да в землю вросший, а не выберешься.
Если я говорил ему что-то такое поперек, он избивал меня. Но главное – он перестал со мной говорить так, как говорил раньше. А я-то тогда любил его разговоры!..
Потом куда-то делась жена Казбека, и я как-то догадался, что ее больше нет.
Каждый день тогда что-то происходило – то взрыв, то пожар, то вдруг тотальное отравление. Лишь в нашей норке мы этого как будто не замечали.
Потом пропал и сын Казбека. Утром как-то брат мой Казбек прибегает, весь такой возбужденный. Норка твоя была твоей норкой – а теперь моей стала! – кричит.
Как так твоей? – спрашиваю.
Так моей! – кричит. Нотариус, помнишь, приходил? Ты договор подписал!..
Ну, было, было!.. Подписывал я какие-то там бумажки. Не помню какие. На кочерге летавши-то!..
Вот! – кричит Казбек. – Моя теперь норка! Если захочу – могу тебе, глупый Иван, пинка под жопу дать. И ты бомжом станешь! – говорит.
Что ж, отвечаю, не привыкать русскому человеку по помойкам шастать. Птица-Феникс из пепла, а мы, глядишь, из мусора возродимся-то!..
Ты, Иван, не будешь по помойкам шастать, говорит Казбек, страшно так говорит, спокойно, у меня для тебя другое дело есть.
Какое? – спрашиваю.
Такое! – отвечает. А сам пояс мне подает. – Возьмешь вот это и пойдешь!..

Достает откуда-то странный прямоугольный предмет, и это, быть может, куски мыла, обернутые в бумагу, но, может, и толовая шашка. Батарейки прикручены к сему предмету, торчат проводки…

Куда? – спрашиваю.
Куда скажу! – отвечает.
А тут дочурка Казбекова восьми лет за папой увивается. Папочка, папочка, дай мне пояс! Я пойду! Я хочу поскорее с мамочкой и с братиком в раю повидаться.
Нет! – говорит. – Сначала Иван пойдет. На него никто не подумает. Потом ты, а потом уже я. Все в раю встретимся, а Иван в аду своем глупом будет в смоле жариться.
Казбек, говорю, брат, говорю. Прости, не готов я еще.
Не готов?! Не готов?! – орет и слюной брызгает. – Женщина готова, пацан готов, девчонка готова, а он не готов!..
Он избил меня до полусмерти, ребра сломал, почки отбил. А я так либерально по полу катаюсь себе, да ноги Казбековы целовать хочу, простить меня умоляючи. Ах, как я его любил тогда!.. Никого никогда в жизни не любил так, как Казбека в эту минуту!..

Прикручивает скотчем мешочек с металлическими изделиями к подозрительному “предмету”, соединяет торчащие проводки с неким выключателем, болтающемся тут же, на сем взрывоопасном сооружении.

На другой день меня снова спрашивает: готов идти, Иван?
Не готов, Казбекушка, отвечаю. Ребра болят, дышать не могу. Пойду – так свалюсь сразу, не дойду, куда надо.
Казбек мой на меня только зубами скрипит.
На другой день снова: готов?
Не готов, плачу, все болит, кровью писаю, помереть могу.
И хорошо, что помереть можешь, говорит, так хоть с пользой помрешь.
Не могу, не могу, не могу!..
Он снова поколотил меня.
Я тогда думаю: плохо дело-то!.. И в тот же день, лишь только в норке остался один, кое-как до окошка дополз, в форточку высунулся и, как кто по двору пойдет, шепчу через силу: девушка, спаси! дедушка, подойди!.. Что уж там шептал – сам не помню!.. Но чудо все же произошло. Дошептался я!.. Сгинул Казбек!..
Взяли его или сбежал да где-то по другим либеральным кружкам геройствует – сие мне неведомо!.. Меня тоже таскали по разбирательствам разным, да только я дурачком законченным прикинулся, от меня и отстали.
Так приятно, оказывается, в дурачках-то ходить!.. Этаким фарфоровым болванчиком выглядеть!.. Вы-то все, умные, образованные, либеральные, ничего этого знать, разумеется, не хотите!..
И правильно!.. И хорошо!..
У России бы точно мог быть иной, особенный путь. Ежели бы, конечно, не русский народ!..
Нет ничего радостнее обреченной борьбы!.. Кампф ради кампфа. А все цели же – наши великие обманки, наши лживые жупелы, не следует обольщаться ни одной из них.
Друзья еще Казбековы приходили: убьем, говорят. Да это-то и так понятно. Могли бы даже и не говорить.
Но главное: видение мне было!.. Раньше-то все гадюки, да тараканы… Всё такое пакостное!.. А тут вдруг Христа увидел. Точно Христа!.. Но не нашего, какого-то другого… Стоит такой впереди, ослепительный, чистый, смотрит на меня строго, потом палец поднимает и говорит… говорком своим южным: Встань, глупый Иван, говорит, пояс возьми и иди!.. Иди, а Я тебя вести стану!.. Иди за Мной, говорит!..

Встает, опоясывается своим смертоносным изделием, надевает сверху пальто. Неловко топчется на месте.

Может… Раз Он сам… меня… может, и впрямь, впереди будет… любовь… Как же тут спорить?.. Пусть недолго, мгновенье всего… грохот… боль… ужас… любовь… всего мгновенье, только мгновенье… Но это мгновенье… будет мое!.. (Медленно и будто с сожалением уходит.)

К о н е ц

18 июля 2006 года  23:30:25
Станислав Шуляк | shuljak@peterlink.ru | Санкт-Петербург |

Олег Галинский

Лесная Роса
Глава

Ребята готовились спать, суетились, возились возле коек, в конце концов ложились, но даже ребята не засыпали. Кощей чья койка была вблизи двери уже лежал беззаботно а пристально вёл наблюдение
Маклай вдруг с чего интересного засмеялся. Ребятам стало интересно.
— Пинокет?
— Что?
— Витюшку горниста помнишь прошлогоднего?
— Помню,— ответил Пинокет и тоже засмеялся.
Маклай с Пинокетом смеялись не спеша делится тайной радостью с остальными.
— Кто? Что? – начали пацаны.
— Да активист тут был один во втором,— начал наконец таки Пинокет.
— Горнист! В прошлом году! – продолжил Маклай
— Ага. У него развлечение было!!! Выйдет за лагерь на дорогу или к речке и из рогатки навесом болтом или шаром от подшипника, куда придётся.
— И что дальше? – заинтересовался Сохатый.
— Выгнали его дальше Он стекло разбил, в копыто кому-то попал, и чуть вожатую не убил! – ответил Маклай.
— Постреляет-постреляет прибежит и сразу под дурачка. Кто стреляет? И куда попал?
— У него даже рогатка была миномётная, из какой-то редкой мощной резины. Сука! И болты специальные привёз. Пол рюкзака!!!
— Так мог бы убить?! – осторожно высказался Сохатый после очередного группового смеха.
— Мог. Болтом в башку!!! – смачно выдавил Пинокет когда все смолкли.
— Мы тогда как раз в беседке были. Так болты градом сыпались по крыше. А один в перекладину попал, там даже до сих пор вмятина осталась.
— Вот так вот! – вместе спим и не знаешь от кого смерть придёт.
Кощей как всегда молча слушал байки старших, иногда весёлые, иногда жуткие. …Болтом в череп… Девчонки высасывающие кисло-сладенькую кровь до потери сознания… Стариков едящих детское мясо... И всякие мелкие хулиганские истории. Вначале было страшно и жутко, освоился, да и бежать как-то расхотелось. Ко всему этому он уже привык. Привык спать на спине. До сна нужно было вести визуально и слуховое наблюдение за всеми.

29 июля 2006 года  15:16:46
Олег | Владивосток | РОССИЯ

Олег Галинский

* * *

Б-52 и Кощей.
(Б-52- упитанная и очень крепкая девушка 14 лет. Кощей – худенький Игорёк 11 лет.)
Кто-то из родственников или близких навещал каждую неделю Б-52, подогревая её ко всему прочему чем-нибудь вкусненьким и сладеньким как конфетами, пряниками, и даже диковинными городскими бананами и апельсинами.
То ли в силу воспитания то ли в силу злобы Б-52 не делилась ни с девочками ни с мальчиками, хотя у ней были и союзники и друзья. Б-52 брав гостинец уходила обычно в беседку и ела, ела и ела.
Кощей как раз вот так и наткнулся на Б-52 а жрущую седьмой или восьмой раз до обеда в беседке у бассейна. Ему бы Кощею сразу уйти, и не мучить и не унижать себя, но не было у 11летнего Игорька-Кощея ни жизненного опыта ни воли которая приобретается с мужскими качествами. И вроде любопытства он стал наблюдать за медленно исчезающими сладостями во рту Б-52.
Сначала Б-52 и не обратила внимание на появления Кощея. Но и заметив даже никак не отреагировала. Кощей же не осмелился близко дойти и попросить кусочек чего-нибудь.
Естественно Б-52 догадывалась чего хочет от неё подросток. Догадывалась но не понимала до какой степени и насколько он хочет вкусненького. Апельсина Кощей ещё не пробовал.
— Ты один? – спросила она Кощея поглядывая по сторонам.
— Да! – радостно ответил Кощей.
Взрослеющие худенькое детские тельце тоже .Не рот, не язык, так хотели и сладенького и кисленько и мучного.
Покончив с пряникам, несколькими мармеладками, и ириской, Б-52 медленно короткими и толстыми пальцами начала ковырять диковинный для Кощея фрукт. Толстые, короткие как обрубки пальцы Б-52 с короткими не девичьими ногтями никак не могли разверзнуть шкурку. Не стесняясь Кощея она при поднесла ко рту и зацепив всё же крепкую шкурку.
— А где твой Пинокет, бандит? – спросила Б-52 бросая
— Не знаю,— ответил ребёнок полу-тёти полу девице.
— А кто твои родители? – всё же взглянув поросячьими глазами.
Ко всемуВ силу не только воспитанности но и религиозности но мог подумать ничего плохого в отношении Б-52. Делится личным никто не обязывался и в такого
Б-52 спрашивала Кощея всё же не осмеливаясь встретится с ним взглядом.
— Ну
— Мама? – просил.
— На ферме она работает
— Да,— подтвердила Б-52
Апельсиновый сок потёк по подбородку и начал какать на яркое модное но неудобное платье кримпленовое. Кощей пытался уловить взгляд Б-52 в надежде во взаимном что-то общее. Только когда Кощей
Наконец таки до Кощея стало понемногу доходить что Б-52 не даст ему ни кусочка. Во всём её виде не только грубость и отчуждённость и властность и ещё что-то другое потустороннее. Б-52 поскольку была сыта и хорошо прикрыта то пыталась всячески ухватить власть. Другая она и он другой. Влась была у старших и Б-52 НАЙТИ ЗВЕНО В цепи чтобы всячески покомандовать. Ичего он с ней точнее она с ним разговаривает. Даже Алёнка с которой он уже подрался и то была чем то ближе. А Б-52 была другая. Какие-то её вопросы о родных.
Мучительная для Кощея сцена поедания сладостей закончилась иа Кощей всё никак не мог ретироваться.
Разговаривая а точнее допрашивая Кощея Б-52 питон обволакивала его всего как кролика.
Мгновениями если не секундами в Б-52 в 14 летней проглядывалась взрослая тётка лет 44 лет.

Полжизни человек живёт хорошо, или наоборот. Похоже Б-52 начала свою половину неплохо. А Кощей наоборот плохо. Ну не так что бы плохо. Набожные бабушки и безобидные мужичонки никакой закалки не давали.
— Пошли
— Нет меня ребята ждут – уклонился Кощей и убежал.

29 июля 2006 года  15:20:55
Олег | Владивосток | РОССИЯ

Демьян Островной

Слепые
миниатюра

Эскалатор метро медленно, натужно нес на поверхность, уставшую за день толпу.
При этом недовольно скрипел.
… Не заметить их было невозможно.
Тонюсенькая, хрупкая, как хрустальное изваяние, девушка с русыми волосами, в сиреневой болоньевой курточке с капюшоном. Необыкновенно красивая. Единственная странность – закрытые глаза. В левой руке – черная, парусиновая сумочка. Правая – на изгибе локтя спутника.
Парень – высокий брюнет с правильными мужественными чертами лица. На нем черная, из кожи куртка. Через правое плечо – небольшая спортивная сумка. Глаза открыты, но в них не отражается никакой реакции на окружающий мир.
Левой рукой парень бережно поддерживает, доверчиво лежащую на ней миниатюрную ладошку, на безымянном пальчике которой тоненькое обручальное колечко.
Супруги.
Юные.
Обоим не более двадцати лет.
В правой руке парня белая трость.
Незрячие.
Оба.
На троллейбусную остановку пара прошла, осторожно миновав людей и препятствия.
Белая трость никого не задела. Как они чувствовали этот мир, одному Богу известно.
Мокрый, слякотный мартовский снег вынуждал всех обитателей остановки ежиться и морщиться.
Неуютно в Большом Северном Городе.
Парень с белой тростью склонился к своей спутнице и что-то сказал. Она послушно, отдав ему сумочку, накинула капюшон на русую головку. И тут же ее ручонки, как лебединые крылья изящно-безошибочно взметнулись вверх, к его голове. Эти руки видели своего любимого. Они заботливо проверили, удобно ли сидит вязаная шапочка. Ласково скользнули вниз по щекам, смахивая капли воды, нежно потеребили подбородок. Руки были зрячими. Ими смотрели сердце и душа девочки.
Подкатил троллейбус – грязный и ворчливый.
Хлопок открывшейся двери прозвучал, как выстрел стартового пистолета.
Обезумевшая толпа, повинуясь сигналу, рванулась вперед – сработал приобретенный инстинкт.
Замешкалась, наткнулась на невидимую стену.
Остановилась.
Уплотнившиеся задние ряды не понимали причины задержки. Они осатанели и давили на передних.
У самой двери светилась серебристо-седая, волнистая шевелюра мужчины лет шестидесяти. Неуместное в этой ситуации благородство его еще больше подчеркивалось омерзительной погодой и ослепительно белым кашне, накинутом поверх приподнятого воротника черного пальто. Видать, из бывших.
Он-то, по всей видимости, и застопорил продвижение толпы.
Послышался хриплый голос краснощекого детины в пуховике и бейсболке, из-под которой торчал мясистый нос, заканчивающийся нелепой щеткой усов:
— Двигайся конкретно, древность!
Седая шевелюра попыталась интеллигентно объяснить:
— Видите ли, здесь надо бы пропустить молодых людей…
И указал на пару с белой тростью.
Такой аргумент не возымел на поведение детины никакого воздействия. Он усилил натиск всей своей стокилограммовой тушей.
Седая шевелюра пожилого мужчины на мгновенье, как-то странно и незаметно для окружающих, резко вздрогнула. Словно высокое напряжение пробежало по его фигуре, которая продолжала удерживать проем двери свободным.
Тело детины при этом обмякло и завяло непонятным образом.
Молодая пара с белой тростью проследовала по ступенькам в салон. При этом девушка задела бедром средний поручень прохода. Больно.
Пожилой мужчина поморщился. Как будто он столкнулся с холодным металлом.
Не торопясь, вслед он поднялся в троллейбус. Дышал часто и взволнованно.
Одним из последних в салон проскользнул детина и спрятался за спиной тучной тетки с сумками снеди. Не осмеливался поднять глаза, боясь встретиться с жестким взглядом пожилого мужчины.
Мест в троллейбусе оказалось больше, чем пассажиров.
Заметили это не все.
Молодая пара, шаря белой тростью по полу, нашла свободное место и села. В обнимку.
Незрячие видели счастье.
А мы все — слепые.

2004

31 июля 2006 года  01:11:29
демьян островной | klepetr@yandex.ru | санкт-петербург | россия

  1 • 11 / 11  
© 1997-2012 Ostrovok - ostrovok.de - ссылки - гостевая - контакт - impressum powered by Алексей Нагель
Рейтинг@Mail.ru TOP.germany.ru