МОСТЫ
1 Лишенный глухоты и слепоты, я шепотом выращивал мосты — меж двух отчизн, которым я не нужен. Поэзия — ордынский мой ярлык, мой колокол, мой вырванный язык; на чьей земле я буду обнаружен? В какое поколение меня швырнет литературная возня? Да будет разум светел и спокоен. Я изучаю смысл родимых сфер: пусть зрение мое — в один Гомер, пускай мой слух — всего в один Бетховен.
2 Слюною ласточки и чирканьем стрижа над головой содержится душа и следует за мною неотступно. И сон тягуч, колхиден. И на зло Мне простыня — галерное весло: тяну к себе, осваиваю тупо. С чужих хлебов и Родина — преступна; над нею пешеходные мосты врастают в землю с птичьей высоты! Душа моя, тебе не хватит духа: темным-темно, и музыка — взашей, но в этом положении вещей есть ностальгия зрения и слуха!
_^_
ГОВОРЯЩИЙ КОЛОДЕЦ
Донкихочется мне: сквозь лазурные выи степей, сквозь лозу винограда, примятую лаем овчарок, возвратиться к тебе, азиатских пригнать лошадей, запах страсти одеть в раскаленную кожу гречанок. Задремаю в тебе, словно жертвенный нож в глубине голубиных очей. И в ничейных объятьях шалавы утомленно проснусь, потому что почудилось мне: заунывная степь и степенная поступь расправы надо мной и тобой. Расставание — легче любви, здесь, в таврийском краю, населенном травой и людьми, сердце — тише воды, а чуть выше моей головы — говорящий колодец, который оставили мы. Опускаешь ведро, выпускаешь лебедку из рук, и она улетает, звеня, улетает на юг, и тяжелая цепь так тебе благодарна, мой друг, за пустую свободу — издать металлический звук. Быть непонятым — это избитый удел меньшинства, Темнота не влюбилась, а просто впервые ослепла. Донкихочется мне: и колодец диктует слова, разбавляет водой, укрепляет присутствием пепла...
_^_
СЛОВО БЕГЛОЕ
1 Где-то, может быть, на юге, может быть, в иной печали — мы не знали друг о друге и себя обозначали: тенью, выпавшей в осадок наших крыльев босикомых и фольгой от шоколадок — до убийства насекомых.
2 Две канальи на канале, порыбачив беззаботно, окунали-выкунали окуней в ночные окна распружиненных гостиниц. А на рейде, еле видно, русской задницей эсминец барражировал обидно.
3 Где-то, может быть, в дороге, прикорнув у облепихи, нам смотреть на все тревоги сквозь вино из Лепетихи, чтоб не верилось, как будто мы не встретились, робея, где барахтается бухта в духоте гиперборея,
4 где отсвечивает синим силуэт старинной башни, где мечтаешь о России, как мечтают о вчерашнем.
Может быть, вернуться снова и придумать на досуге — слово беглое и слово, что останется на юге? Или, может, все остыло, и твою печаль тревожит то, что есть, и то, что было, или то, что быть не может?
_^_
* * *
Мы все — одни. И нам еще не скоро — усталый снег полозьями елозить. Колокола Успенского собора облизывают губы на морозе. Тишайший день, а нам еще не светит впрягать собак и мчаться до оврага. Вселенские, детдомовские дети, Мы — все одни. Мы все — одна ватага. О, санки, нежно смазанные жиром домашних птиц, украденных в Сочельник! Позволь прижаться льготным пассажиром к твоей спине, сопливый соплеменник! Овраг — мне друг, но истина — в валюте свалявшейся, насиженной метели. Мы одиноки потому, что в люди другие звери выйти не успели. Колокола, небесные подранки, лакают облака. Еще не скоро — на плечи брать зареванные санки и приходить к Успенскому собору.
_^_
* * *
Я сам себя забыл о жизни расспросить, так забывают свет в прихожей погасить и двери перед сном закрыть на шпингалет. Я принял эту жизнь. Надежней яда — нет.
Зима — все на мази, все схвачено, браток: на каждое мгновенье придуман свой шесток, бензин подорожал, провинция в грязи. Шофер моей души, прошу, притормози! Застынь, застопорись и выпей натощак двойной одеколон студенческих общаг. Отчизны не видать — сплошные закрома. Шофер моей души, не дай сойти с ума, услышав костный хруст промерзших деревень. И в лучшие стихи — мои слова одень. Как в ярые меха с боярского плеча, одень стихи мои в рычанье тягача: пусть лязгает полями и согревает вас печальное чудовище моих бессонных глаз. Все схвачено, браток. Врагов понамело. Чу! Кто-то постучался в лобастое стекло: вот так, вечерним летом, стучится мотылек, как будто женский пальчик в простреленный висок! Остановись, мгновенье, в краю родных осин! Шофер моей души, финита ля бензин! Какой сегодня век? — Четверг, браток, четверг. А обещали — жизнь. А говорили: "Снег"...
_^_
АППАНСИОНАТА
Море хрустит леденцой за щеками, режется в покер, и похер ему похолодание в Старом Крыму. Вечером море топили щенками — не дочитали в детстве "Му-му". Вот санаторий писателей в море, старых какателей пансионат: чайки и чай, симпатичный юннат (катер заправлен в штаны). И Оноре, даже Бальзак, уже не виноват. Даже бальзам, привезенный из Риги, не окупает любовной интриги — кончился калия перманганат. Вечером — время воды и травы, вечером — время гниет с головы. Мертвый хирург продолжает лечить, можно услышать,— нельзя различить,— хрупая снегом, вгрызаясь в хурму,— море, которое в Старом Крыму.
_^_
* * *
Вечно-зеленая накипь холмов. Алиготе. Словно кофейник, забытый на общей плите, берег, предчувствуя море, сбегает во вне,— ближе к волне, в лошадиной своей наготе. Стол полирован. Сельдью прижат сельдерей, Брынза, еще не расстрел, но бледна и дырява, и репродуктор орет, и орава детей. И на иконе вырванных с мясом дверей — влажный язык волкодава. Вот и налили, и выпили, морщась в рукав, сквозь волосатые ноздри пары выдыхая. "Что там с погодой?" Хозяин трактира лукав — снова налив, отвечает: "Погода плохая" Каждый по-своему жив и по-своему прав, но почему не посажен на цепь волкодав?
_^_
ФОНТАНГО
Водевиль, водяное букетство, фонтан-отщепенец! Саблезубый гранит, в глубине леденцовых коленец, замирает, искрясь, и целует фарфоровый краник — Так танцует фонтан, так пластмассовый тонет "Титаник"! Так, в размеренный такт, убежав с головы кашалота, окунается женская ножка, в серебряных родинках пота: и еще, и еще, и на счет поднялась над тобою! Так отточен зрачок и нацелен гарпун китобоя. Под давленьем воды, соблюдая диаметр жизни, возникают свобода пространства и верность Отчизне, и минутная слабость — остаться, в себя оглянуться, "но", почуяв поводья, вернуться, вернуться, вернуться! — в проржавевшую сталь, в черноземную похоть судьбы и в пропахшие хлоркой негритянские губы трубы...
_^_
* * *
Я на себя смотрю издалека зрачком непревзойденного стрелка и целю в скороспелый опыт свой отточенною стрелкой часовой. Зачем я разговариваю с Вами? нездешними, грядущими губами благодарю за то, что это — Вы? Покойный век в прыщавый лоб целую, чтоб незаметно сплюнуть. Почему я Вас презираю с силою любви? В районе сердца, в области груди мои слова прописаны. Приди, приди, отчизна, в звании Поэта! и, даже грязь, улыбкой освети! Над миром тьма. Четвертый месяц лета. Бессильна смерть. И есть тому причина — я жизнью болен так неизлечимо, что женщина любимая боится хроническим бессмертьем заразиться. И остается: ангелу — кружить, Вспорхнув с декоративного камина, А мне — писать, а Вам — при этом жить, Мои стихи в камине ворошить — банальное горит неповторимо. И остается только морщить лбы, дрянной портвейн потягивать из фляги, смотреть на звезды и считать столбы, завернутые в праздничные флаги.
_^_
* * *
На Страстной бульвар, зверь печальный мой, где никто от нас — носа не воротит, где зевает в ночь сытой тишиной сброшенный намордник подворотни. Дверью прищемив музыку в кафе, портупеи сняв, потупев от фальши, покурить выходят люди в галифе, мы с тобой идем, зверь печальный, дальше. Где натянут дождь, словно поводок. кем? Не разобрать царственного знака. Как собака, я, до крови промок, что ж, пойми меня, ведь и ты — собака. Сахарно хрустит косточка-ответ: (пир прошел. Объедки остаются смердам.) если темнота — отыщи в ней свет, если пустота — заполняй бессмертным? Брат печальный мой, преданность моя, мокрый нос моей маленькой удачи, ведь не для того создан Богом я, чтобы эту жизнь называть собачьей? Оттого ее чувствуешь нутром и вмещаешь все, что тебе захочется, оттого душа пахнет, как метро: днем — людской толпой, ночью — одиночеством.
_^_
* * *
Молчат ниверьситетские сады, садысь, биджо, на краешек ля-ля, Отечество, спасибо за труды! Любил (*бал)? Не видно с корабля. За этот хаос в сонной голове, за этих яблонь голые ряды, за хлеб и соль на мокром рукаве. Отечество, спасибо за труды! Когда перед тобою свет и тьма — в две задницы сомкнут свои ряды, не все ль равно, куда сходить с ума, кого благодарить за все труды? Не все ль равно, улыбка или пасть в твоих садах последует за мной? Зима сменяет зиму. А зимой — на чьих коленях яблоку упасть?
_^_
СОН В КИПАРИСОВЫХ СТРУЯХ
Мы не уходим. Смерть мудрей и старше любви, Отчизны; и, порой, она мне так напоминает возвращенье к любви, Отчизне, к жизни, наконец. Она рифмует и она ревнует, а ты ее совсем не замечаешь: в строю агав, в полночном лае псов, в гробах, которые несут навстречу твои друзья. И воздух обожжен, и слепотой зрачок вооружен. Мы не уходим. Легче написать, посплетничать за рюмкою цикуты. чем полюбить. Опустошенный речью,— ты ловишь кипарисовые струи, как в первый раз, последние минуты...
_^_
ИСТОРИЧЕСКИЙ РОМАНС
Отливал синевой и молился поленьям смолистым колченогий топор во дворе анархиста. И чистым, свежевымытым телом, просторной, холщовой рубахой покорялась деревня. И шея белела над плахой. И входили войска: грохоча, веселясь, портупея. В это страшное время в любви признавался тебе я. В сумасшедшей стране (топоров, полуправд, полуистин) Бог прощает того, кто себе не прощает корысти, кто себе не прощает: ни Бога, ни черта, ни друга. Пробуждается страх — и готов умереть от испуга. Наша память болтается, словно колхозное вымя между ног исторических дат. Называется имя, называется город, а дальше, немного робея,— дом, подъезд, где в любви признавался тебе я...
_^_
* * *
Мир недосказан. И оставлен нам в незавершенной прелести мученья, как женщина — обыденным словам уже не придающая значенья. Достигнув совершенства в немоте, уныло мореходствуя над рифмой, я понимаю, что — бессилен стих мой, замешанный на крови и воде — Пред музыкой, одетой в кружева осенних рощ. Перед тобой, Россия, любовь моя бессильна, и слова — лишь способ выражения бессилья. Я знаю: твой полночный бег светил и все вокруг, в своем движеньи новом, придумал тот, кто воплотил и не открылся ни единым словом.
_^_
* * *
Лелея розу в животе ладонью мертвого младенца, ты говоришь о чистоте под белым флагом полотенца. В пеленках пенистых валов пищат моллюски перламутра, крадутся крабы кромкой утра, и разум — ящероголов. И выползают из воды, вздымая тучные хребтины, морские ящеры. И ты им обрезаешь пуповины. Они рычат одни в одно, буравя крыльями лопатки. Морское дно обнажено. Беременность. Начало схватки! Покуда рыцарь не зачат, иные вводятся законы. Не ищут драки — лишь рычат — новорожденные драконы. Лишь вертит головой маяк в наивных поисках подмоги. Выходят евнухи в моря — и волны раздвигают ноги...
_^_
ОТЪЕЗД
(поезд + 620, "Херсонец") Прежде всего: чьи-то прощальные губы, запах раздавленных завтраков, пыль террикона — Фирменный поезд Небритой щекой лесоруба сонно уткнулся в людской муравейник перрона Прежде всего: я уезжаю отсюда — в город почтовых ларьков и расплавленных плавней. Тише воды, в роли немытой посуды — можно разбиться от счастья! — но будет забавней: Тронется поезд, выпью вишневой настойки, пальцами щелкну и усмехнувшись проводнице, выйду в заплеванный тамбур, тесный настолько, что невозможно руку поднять и застрелиться, прежде всего...
_^_
* * *
Фиолетовой, густой сиренью Таврии я весной заправлю ручку наливную. В этом воздухе — по-женскому — кентавровом, столько нежности и прыти! Я ревную. Я ревную в лошадином знаменателе, ты — кокетливо смеешься надо мною, Обещаешь быть послушной и внимательной, Я не руки умываю — ноги мою. Мы поскачем, но, до первого издателя, от которого (которой) я не скрою — нелегко быть в лошадином знаменателе, оставаясь половиною мужскою.
_^_
* * *
Бушпритом корябая то, что еще подвыпивший боцман не принял в расчет, корабль предчувствует и, постепенно, сквозь дымку, одетую в брызги и пену, себя на привычную гибель несет. В такую погоду, в такую Елену — обкуренным ногтем царапаешь стену приморской гостиницы. Рядом с тобой швейцар освещает казенным затылком кораблик, зачатый шампанской бутылкой, а где-то, за дверью, робеет прибой. И ты, заслонившись вечерней газетой, прочтешь про убийство в гостинице этой — и на фотографии собственный труп, накрытый газетой, узнаешь не сразу. И вспомнишь слова, недоступные глазу, и вспомнишь глаза, недостойные губ.
_^_
* * *
Возле самого-самого синего, на террасе в оправе настурций, я вкушаю вино Абиссинии, и скрипит подо мной обессилено, сладко плачет бамбуковый стульчик. Там, на рейде, волна полусонная, сухогруз, очертания мыса — замусолены всеми муссонами. Подскажи, чем тебя дорисовывать: высотой, глубиной или смыслом? Что оставить на этом листочке — шорох моря из радиоточки? или кромку песчаного берега, или крону упавшего дерева, может, свет — сквозь оконный проем? пусть над ним мотылек полетает. Оттого ли ты, горе мое, что для счастья тебя не хватает?
_^_
* * *
Как виноград, раздавлен был и ты. Волынки надрывали животы, кудахтал бубен, щурилась гармонь, танцор ногами разводил огонь, на вертелах, ощипанная впрок, шальная дичь летела на восток! А рядом, вдоль осиновых оград, в давильнях целовали виноград. Слепила и дурманила глаза лазурная и черная лоза: - Мы вместе, брат, мы вместе — ты и я, - Накрытые ступнею бытия, еще не знаем, равные в одном, какое это счастье — быть вином! — когда в тебя, который год подряд, любимая подмешивает яд!
_^_
* * *
В Месопотамии, там, где барабаны кочевников нежно обтянуты кожей плененных и ветреных женщин, я просыпался под эту печальную, дикую музыку и замирал, превращаясь в орудие слуха и зрения. Сердце (и всадник, и лошадь) за волосы приподнималось над Тамутамской трясиною. Шли носороги, и сахарный рог альбиноса был погружен в золоченую чашу тумана. Завтра, под утро, немытое племя масаев съест мою белую плоть, и берцовая кость им будет служить барабанною палочкой. Что же: - Здравствуй, любимая! И разреши мне ударить...
_^_
АТЛАНТОВ ОМУТ
Когда ручей тишайшее рече, прохладной шеей выгнувшись в ключе, над лебедою, ночною порою. Мир замирал, как скрипка на плече, перед игрою. И вновь звучал, не требуя смычка, одною нотой древнего сверчка, в одной из комнат, затем в лесу, затем опять в лесу моей квартиры, спящей на весу — Атлантов Омут. Атлантов тьма белеет тяжело, опять воды на кухне натекло, а ты, святая, на ужин съев куриную звезду, читаешь у плиты сковороду, желудок мой надеждами питая,— как запятая...
_^_
* * *
Сентебряцая и колокольча, вертикально веной трубя, что ж ты, сердце мое, сердце волчье, принимаешь любовь на себя? Что ж ты, сердце мое — самоволка, отчего не боишься уже сжатых намертво, словно двухстволка, вороненых коленей драже?..
В тишине земляничного мыла, в полумраке расплющенных дней, эта женщина кажется милой — на простреленной шкуре моей.
_^_
* * *
Переливистей форели и печали, нам баклуши бить и ваши плечи гладить, в двух щепотках подавать ночной халатик, в коем ласточки о ливнях лопотали. Фраернулись эти волны. Отзвучало бедный чико, так и ты навеки сгинешь. Жопа в мыле у аркадьевских причалов — видно к шторму. Отойди от штор, простынешь. Кушай вишни в проштампованной постели, словно в прошлом — так знаком пододеяльник, так печально за окном шипит паяльник и блестит шальное олово форели. Вот еще немного смысла и немного надподсолнечного масла на ожоги. Ты выходишь из себя: и слава Богу! Слава Богу за отрубленные ноги.
_^_
* * *
Мой милый друг! Такая ночь в Крыму, что я — не сторож сердцу своему. Рай переполнен. Небеса провисли, ночую в перевернутой арбе, И если перед сном приходят мысли, то как заснуть при мысли о тебе? Такая ночь токайского разлива, сквозь щели в потолке, неторопливо струится и густеет, августев. Так нежно пахнут звездные глубины подмышками твоими голубыми; Уже, наполовину опустев, к речной воде, на корточках, с откосов — сползает сад — шершав и абрикосов! В консервной банке — плавает звезда. О, женщина — сожженное огниво: так тяжело, так страшно, так счастливо! И жить всегда — так мало, как всегда.
_^_
ПОСТСЕКСУАЛЫ
Покачиваясь в амфоре одесского "Икаруса", я Вам шептал о ветренном и одиноком парусе. Я Вам мусолил Кушнера, я Рейна Вам насвистывал и пальчиком Лимонова — под юбкою неиствовал! Затем: диван, лобзания, "известные" усилия — так действует поэзия, (особый вид насилия!). Вино в стихах, отдельная квартира от родителей, А хочешь, будь Юпитером, быком-производителем, Но! Не ломай просодию, читай стихи взыскательно, иначе не получится. Не даст. И окончательно. Запомнить — дело плевое, но перед Вашей плевою — ну что такое — правая и что такое — левая?! Бессмертные, пошлейшие. Нас вывезут в Аркадию, к Овидию — на видео, и с бабелем — на катере! Нас вывезут чиновники, рифмовником грозящие: Неужто, вы, бегущие и по волнам скользящие?
_^_
НОВЫЙ ШЕКСПИР
Большие мотыли, мохнатые кудесники, авгуры, страшилища ночные, осипшими крылами хлопоча, В пылу библиотек, в нетронутых садах макулатуры — летайте, расшибайтесь!, блаженствуйте на лезвии луча. Хотел сказать: Свеча,— да спички почему-то отсырели, хотел на ощупь вымолвить: Гори!.. Отелло спал в задушливом мотеле, лишь мотыли на шторах шелестели и молоком мерцали изнутри. - Подай платок, приди ко мне ОТТУДА, с плацкартных полок книжного тепла. Где жизнь и смерть — лишь насморк и простуда — одной иглой прошитые крыла. |