Вид у неё был придурковатый и озабоченный. Манеры суетливые. Вечно что-то бормочет и наскакивает боком. Вся всегда в чёрном с белым — сейчас это сочетание модно. Нос длинный. Глаза круглые, недовольные и глупые. Не ищите по этим приметам знакомых вам дам. Не найдёте. То есть, если и найдёте, то речь идёт не о них. Речь идёт о птице, о сороке. Живёт эта птица-сорока в Париже, на улице Кретель, что против больничного садика. Познакомились мы с ней следующим образом. Шли мы как раз мимо этого садика, шли с собакой. Вдруг видим — шагает по тротуару птица. Вид недовольный, и совершенно нас не боится. Собака на неё залаяла, но птица и глазом не сморгнула, а напротив того — сердито закрякала, будто заругалась, и стала боком-боком наступать на собаку. — Что за притча? — Наверное, ручная. Из окна нижнего этажа высунулась бабья голова и сказала: — Кики! Это, ясно, было обращение к сороке. У французов вообще всё, что не лошадь и не корова, то «кики». «Кики» — кролик, канарейка, обезьяна, черепаха, гиппопотам зоологического сада и собственная внучка. Значит, сорока была для бабы Кики и, очевидно, ручная. Подошли, спросили. Оказывается — угадали. Ручная. И вдобавок известная на весь квартал. Ну вот, как говорится, первый лёд был сломан. Мы стали изредка встречать сороку на её улице. И всегда она бывала сердита, озабоченная какими-то сложными и спешными делами, и видно было, что дела эти не ладились. Но вот — сорока пропала. На улице больше не встречалась. Может быть, захворала? Как-то неловко было наводить справки. Казалось, будто это как-то не принято. Врываться в частную жизнь. Мало ли почему она больше не гуляет. Вообще в культурных государствах не полагается даже давать адрес ваших друзей, если вы о них справляетесь. Мало ли что может быть. Может быть, они именно от вас-то и прячутся. В культурных государствах частная жизнь священна. — Почему сорока не гуляет? — А вам какое дело? Не суйтесь куда вас не спрашивают. Пришлось подавить в себе естественный прорыв любопытства, и сорока мало-помалу сгладилась в нашей памяти. И вот в один прекрасный день, проходя по той же сорочьей улице, слышим мы разговор. Говорила какая-то прохожая с той самой бабьей головой, которая торчала из окна первого этажа и звала сороку «Кики». — А что же её не видно, вашей сороки? — спрашивала прохожая. — Ах, она страшно занята,— отвечала бабья голова.— Она ищет себе мужа и начала вить гнездо. Тут мы не вытерпели. — Где же её гнездо? Вы простите, что мы спрашиваем. Это не простое любопытство. Мы как старые знакомые. Мы часто встречались, и вообще, может быть, что-нибудь нужно… — Вот обернитесь,— указала нам бабья голова.— Видите, за оградой большое дерево. Вон там, высоко-высоко, её гнездо. Чудное гнездо. Роскошное. Уж она туда таскала, таскала всякого добра! У моей дочери лента пропала, искали — с ног сбились, а мадам Раку говорит, что видела, как сорока её в лапах тащила. У Жюля спортивный значок пропал, у Мишлин ложечка. Муж хотел даже влезть, посмотреть, пошарить у неё в гнезде, да уж очень высоко, трудно. У неё там всё шикарно устроено. Теперь сидит и ждёт мужа. Только здесь сорок совсем не видно, одни воробьи. Но ведь для воробья она совсем не подходящая. — В Медоне масса сорок,— вставила прохожая. — Да, говорят. Но как же им дать знать? Они сюда не залетают. — Ей бы самой туда слетать. — Так ведь она не знает. — Я слышала, что есть говорящие сороки. Вот если бы её выучили в своё время говорить, так и можно было бы ей растолковать насчёт Медона. — Теперь уж ей учиться поздно. Теперь у неё не то в голове. — Ну, может быть, ещё и заглянет кто-нибудь сюда. Птицы ведь летают. Кто-нибудь из них увидит сверху и даст знать. — Если бы какая-нибудь сорока увидела. Они ведь болтливые, недаром существует поговорка «сорока на хвосте принесла». Прошло ещё около месяца. И вот снова мы на этой улице, и снова торчит из окна бабья голова. Теперь уж мы, как свои люди, связанные сорочьими интересами, прямо приступаем к делу. — Бонжур-бонжур1, ну как она, нашла мужа? Голова уныло качается. — Ах, если бы вы знали! Ждала-ждала и решила, что гнездо недостаточно шикарно. Представьте себе, бросила его и стала вить новое. Огромное. Прямо точно на орла рассчитывает. У меня за неё сердце болит. Ну, как ей объяснить, что не в этом дело? — Да, если бы её в своё время научили говорить! — Ну, кто же мог знать. И ещё прошло довольно много времени, и снова разговор с бабьей головой. — Ну, что? — Совсем беда. Понимаете, какая вышла история. Свила она гнездо всем на удивление. Не только что птице — авиатору было бы где поместиться. Ну и вот, ждала сорока, ждала — так и не дождалась. Ну и решила на законный брак плюнуть и обойтись своими средствами. Нанесла яиц-жировиков и теперь сидит-высиживает. Второй месяц сидит. Похудела, облезла — один нос да глаза. Хвост потеряла. Вылетит на минутку, облетит вокруг гнезда три раза, очевидно, для моциону, и опять сидит. — Что же теперь делать? Ведь она так погибнет. — Да, все в квартале волнуются. — Может быть, можно было бы дать знать в какое-нибудь такое общество? — В Армию Спасения? — Ну, что вы! В покровительство животным. — Так ведь сорока не животное. — А по-вашему, если не животное, так пусть издыхает? — Ей бы, дуре, в Медоне поселиться. — Ну, не будем, господа, вечно возвращаться к этому вопросу. Гораздо проще купить в животном магазине сороку и привезти сюда, чем тащить женщину в Медон. — Какую женщину? Что вы путаете? — Я хотела сказать — сороку. — Купить в магазине! Вот она, наша милая манера всё переводить на деньги. Самое святое, что только есть на свете,— материнская любовь, и туда человек сунется со своей платёжной силой. Гнусно! — Прошу вас не делать мне замечаний. — Не с того конца сорока начала. Нужно сначала жениха найти, а уж потом квартиру отделывать. — Как вы любите всё опошлять. — Однако! Я бы вас попросил… — Вы видите, что мне неприятно, когда вы о ней так говорите. — Что я особенного сказал? Уж не смей про сороку нормальным языком говорить. Кошмар какой-то! — Господа, перестаньте. Кончится тем, что мы все перессоримся. — И пусть! Когда кто-нибудь борется за идеалы материнства, то здесь подхихикиванье неуместно. — Ну, знаете, это ещё доказать надо, что здесь идеалы. А по-моему, просто старая морда, которая, как ненормальная, каждому готова на шею вешаться. Видали мы тоже таких-то. Да что далеко ходить — вы, наверное, слышали про нашу Лукию Тарасовну, мадам Кудысело? В нашем отельчике живёт. Неужели не слыхали? Столовников держит. Оборотистая такая баба. Два сына женатых, внук. Так вот эта дамочка решила в прошлом году переменить свою судьбу. А именно — выйти замуж. Мы все так и ахнули. Наружность у неё, между нами будь сказано, не очень к таким планам подходящая. Плечи широкие, толстые, а ног быдто совсем нет. Когда сидит, так коленки где-то невидимо под животом сгибаются. Шеи, между прочим, уж окончательно нет, так, одна поперечная морщина, и кончено. Голос у этой дамочки совсем особенный. Не то что неприятный, а какой-то в нашей теперешней заграничной жизни ни к чему. Одним словом, впечатление даёт такое, как будто как у нас в Малороссии бабы через тын перекликались. И звук такой, и сила, и выразительность. Ну вот, значит, представляете себе картину. И ко всему этому нос вздёрнутый, глазки белесенькие и на голове плешь. Когда она нам своё намерение объяснила, мы, знаете, даже и посмеяться не захотели, а прямо говорим: — Вы бы всё-таки о своих годах подумали. Может быть, внуку обидным покажется. А она в ответ только фыркает. — Удивляюсь,— говорит,— вашей серости. Это у нас в Россеюшке, как женщине сорок стукнуло, так уж она в старухах считается. Здесь, милые мои, не так. Здесь женщина в пятьдесят только ещё расцветает. Вот водили меня в ихний театр, называют Музик-Голь. Музик — значит с музыкой, и голь показывают. Так там одна бабка была, лет, говорят, под семьдесят, и среди голи самая первая. Так она выводила шесть матёрых молодцов, ставила их в ряд, и потом они эту бабку-то за большие деньги в воздухе друг дружке перекидывали. За ногу её хватят и гоп! Я каждый раз так и взвизгну. Вот какие дела, а вы говорите, что мне замуж поздно. Ну и дала она в журнал объявление. «Меланхолическая блондинка тоскует по идеалу, умеет немножко готовить, желает вступить в серьёзную переписку с брюнетом тридцати трёх лет, рост не обязателен». И что же вы думаете? Получает из Гренобля письмо. «Разочарованный в жизни идеалист зовёт свою мечту. Имею небольшой, но прочный заработок». Словом — послала она ему свою старую фотографию, он ей выслал денег на дорогу, и покатила наша Тарасовна в Гренобль. Приехала — на вокзале никого подходящего. Бродит какой-то пузатый старик и всем барышням заглядывает под шляпки. Пригляделась Тарасовна к старику, а у него из кармана торчит номер того самого журнала. У неё дыханье спёрло. И закричала она своим зычным голосом. Как баба через тын: — Ой, да неужто ж вы тот самый идеалист? Ой, лышечко! Он глазки выпучил, да как закудахчет. — Тах-тах-тах-тах! Так это вы? Так вы же мне какую фотографию прислали? С дояпонской войны? Ну, наша Тарасовна себя в обиду не даст: — А чего же тебе посылать? Карт-д’идантитэ2 с кривым рылом, с косым глазом, с тремя носами? Туда же, претензии, идеалист паршивый. Договорились до того, что он стрекулист, а она старая квашня, однако пришлось ему обратный билет купить и даже напоил в буфете пивом, потому что уж очень она его расчехвостила. Так с обратным поездом и вернулась. — Всё это хорошо, господа, все эти ваши романы с неизвестными. «Где волны морские, там бури, где люди, там страсти», как выразился поэт. А вот как нам быть с сорокой? — Н-да. С сорокой дело сложнее. Про сороку ни один поэт ничего не выразил. Сорока, она ведь глубоко переживает. От неё на пиве не отъедешь. И как в природе всё премудро! Как подумаешь, так прямо затошнит! 1936 1. Бонжур-бонжур… — Здравствуйте-здравствуйте (от фр. bonjour). |