День человеческий

Дома

Утром, когда жена ещё спит, я выхожу в столовую и пью с жениной тёткой чай. Тётка — глупая, толстая женщина — держит чашку, отставив далеко мизинец правой руки, что кажется ей крайне изящным и светски изнеженным жестом.

— Как вы нынче спали? — спрашивает тётка, желая отвлечь моё внимание от десятого сдобного сухаря, который она втаптывает ложкой в противный жидкий чай.

— Прекрасно. Вы всю ночь мне грезились.

— Ах ты господи! Я серьёзно вас спрашиваю, а вы всё со своими неуместными шутками.

Я задумчиво смотрю в её круглое обвислое лицо.

— Хорошо. Будем говорить серьёзно… Вас действительно интересует, как я спал эту ночь? Для чего это вам? Если я скажу, что спалось неважно — вас это опечалит и угнетёт на весь день? А если я хорошо проспал — ликованию и душевной радости вашей не будет пределов?.. Сегодняшний день покажется вам праздником, и все предметы будут окрашены отблеском весёлого солнца и удовлетворённого сердца?

Она обиженно отталкивает от себя чашку.

— Я вас не понимаю…

— Вот это сказано хорошо, искренне. Конечно, вы меня не понимаете… Ей-богу, лично против вас я ничего не имею… простая вы, обыкновенная тётка… Но когда вам нечего говорить — сидите молча. Это так просто. Ведь вы спросили меня о прошедшей ночи без всякой надобности, даже без пустого любопытства… И если бы я ответил вам: «Благодарю вас, хорошо»,— вы стали бы мучительно выискивать предлог для дальнейшей фразы. Вы спросили бы: «А Женя ещё спит?» — хотя вы прекрасно знаете, что она спит, ибо она спит так каждый день и выходит к чаю в двенадцать часов, что вам, конечно, тоже известно…

Мы сидим долго-долго и оба молчим.

Но ей трудно молчать. Хотя она обижена, но я вижу, как под её толстым красным лбом ворочается тяжёлая, беспомощная, неуклюжая мысль: что бы сказать ещё?

— Дни теперь стали прибавляться,— говорит наконец она, смотря в окно.

— Что вы говорите?! Вот так штука. Скажите, вы намерены опубликовать это редкое наблюдение, ещё неизвестное людям науки, или вы просто хотели заботливо предупредить меня об этом, чтобы я в дальнейшем знал, как поступать?

Она вскакивает на ноги и шумно отодвигает стул.

— Вы тяжёлый грубиян, и больше ничего.

— Ну как же так — и больше ничего… У меня есть ещё другие достоинства и недостатки… Да я и не грубиян вовсе. Зачем вы сочли необходимым сообщить мне, что дни прибавляются? Все, вплоть до маленьких детей, хорошо знают об этом. Оно и по часам видно, и по календарю, и по лампам, которые зажигаются позднее.

Тётка плачет, тряся жирным плечом.

Я одеваюсь и выхожу из дому.

На улице

Навстречу мне озабоченно и быстро шагает чиновник Хрякин, торопящийся на службу.

Увидев меня, он расплывается в изумлённой улыбке (мы встречаемся с ним каждый день), быстро суёт мне руку, бросает на ходу:

— Как поживаете, что поделываете?

И делает движение устремиться дальше. Но я задерживаю его руку в своей, делаю серьёзное лицо и говорю:

— Как поживаю? Да вот я вам сейчас расскажу… Хотя особенного в моей жизни за это время ничего не случилось, но есть всё же некоторые факты, которые вас должны заинтересовать… Позавчера я простудился, думал, что-нибудь серьёзное — оказывается, пустяки… Поставил термометр, а он…

Чиновник Хрякин тихонько дёргает свою руку, думая освободиться, но я сжимаю её и продолжаю монотонно, с расстановкой, смакуя каждое слово:

— Да… Так о чём я, бишь, говорил… Беру зеркало, смотрю в горло — красноты нет… Думаю, пустяки — можно пойти гулять. Выхожу… Выхожу это я, вижу, почтальон повестку несёт. Что за шум, думаю… От кого бы это? И можете вообразить…

— Извините,— страдальчески говорит Хрякин,— мне нужно спешить…

— Нет, ведь вы же заинтересовались, что я поделываю. А поделываю я вот что… Да. На чём я остановился? Ах, да… Что поделываю? Еду я вчера к Кокуркину, справиться насчёт любительского спектакля — встречаю Марью Потаповну. «Приезжайте,— говорит,— завтра к нам…»

Хрякин делает нечеловеческое усилие, вырывает из моей руки свою, долго трясёт слипшимися пальцами и бежит куда-то вдаль, толкая прохожих…

Я рассеянно иду по тротуару и через минуту натыкаюсь на другого знакомого — Игнашкина.

Игнашкин никуда не спешит.

— Здравствуйте. Что новенького?

— А как же,— говорю, вздыхая.— Везувий вчера провалился. Читали?

— Да? Вот так штука. А я вчера в клубе был, семь рублей выиграл. Курите?

— Нет, не курю.

— Счастливый человек. Деньги всё собираете?

— Нет, так.

— По этому поводу существует…

— Хорошо! Знаю. Один другому говорит: «Если бы вы не курили, а откладывали эти деньги, был бы у вас свой домик». А тот его спрашивает: «А вы курите?» — «Нет».— «Значит, есть домик?» — «Нет».— «Ха-ха!» Да?

— Да, я именно этот анекдот и хотел рассказать. Откуда вы догадались?..

Я его перебиваю:

— Как поживаете?

— Ничего себе. Вы как?

— Спасибо. До свидания. Заходите.

— Зайду. До свиданья. Спасибо.

Я смотрю с отвращением на его спокойное, дремлющее лицо и говорю:

— А вы счастливый человек, чтоб вас черти побрали!

— Почему — черти побрали?

— Такой анекдот есть. До свиданья. Заходите.

— Спасибо, зайду. Кстати, знаете новый армянский анекдот?

— Знаю, знаю, очень смешно. До свиданья, до свиданья.

Перед лицом смерти

В этот день я был на поминальном обеде.

Стол был уставлен бутылками, тарелочками с колбасой, разложенной звёздочками, и икрой, размазанной по тарелке так, чтобы её казалось больше, чем на самом деле.

Ко мне подошла вдова, прижимая ко рту платок.

— Слышали? Какое у меня несчастие-то…

— Конечно, я слышал… Иначе бы я здесь не был и не молился бы, когда отпевали покойника.

— Да, да…

Я хочу спросить долго ли мучился покойник, и указать вдове на то полное риска и опасности обстоятельство, что все мы под Богом ходим, но вместо этого говорю:

— Зачем вы держите платок у рта? Ведь слёзы текут не оттуда, а из глаз?

Она внимательно смотрит на меня и вдруг спохватывается:

— Водочки? Колбаски? Помяните дорогого покойника.

И сотрясается от рыданий…

Дама в лиловом тоже плачет и говорит ей:

— Не надо так! Пожалейте себя… Успокойтесь.

— Нет!!! Не успо-о-о-коюсь!! Что ты сделал со мной, Иван Семёныч?!

— А что он с вами сделал? — с любопытством осведомляюсь я.

— Умер!

— Да,— вздыхает сивый старик в грязном сюртуке.— Юдоль. Жил, жил человек да и помер.

— А вы чего бы хотели? — сумрачно спрашиваю я.

— То есть? — недоумевает сивый старик.

— Да так… Вот вы говорите — жил, жил да и помер! Не хотели ли вы, чтобы он жил, жил да и превратился в евнуха при султанском дворе… или в корову из молочной фермы?

Старик неожиданно начинает смеяться полузадушенным дробненьким смешком.

Я догадываюсь: очевидно, его пригласили из милости, очевидно, он считает меня одним из распорядителей похорон и, очевидно, боится, чтобы я его не прогнал.

Я одобряюще жму его мокрую руку.

Толстый господин утирает слёзы (сейчас он отправил в рот кусок ветчины с горчицей) и спрашивает:

— А сколько дорогому покойнику было лет?

— Шестьдесят.

— Боже! — качает головой толстяк.— Жить бы ему ещё да жить.

Эта классическая фраза рождает ещё три классические фразы:

— Бог дал — Бог и взял! — профессиональным тоном заявляет лохматый священник.

— Все под Богом ходим,— говорит лиловая женщина.

— Как это говорится: все там будем,— шумно вздыхая, соглашаются два гостя сразу.

— Именно — «как это говорится»,— соглашаюсь я.— А я, в сущности, завидую Ивану Семёнычу!

— Да,— вздыхает толстяк.— Он уже там!

— Ну, там ли он — это ещё вопрос… Но он не слышит всего того, что приходится слышать нам.

Толстяк неожиданно наклоняется к моему уху:

— Он и при жизни мало слышал… Дуралей был преестественный. Не замечал даже, что жена его со всеми приказчиками, тово… Слышали?

Так мы, глупые, пошлые люди, хоронили нашего товарища — глупого, пошлого человека.

Веселье

В этот день я, кроме всего, и веселился: попал на вечеринку к Кармалеевым.

Семь человек окружали бледную, истощённую несбыточными мечтами барышню и настойчиво наступали на неё.

— Да спойте!

— Право же, не могу…

— Да спойте!

— Уверяю вас, я не в голосе сегодня!

— Да спойте!

— Я не люблю, господа, заставлять себя просить, но…

— Да спойте!

— Говорю же — я не в голосе…

— Да ничего! Да спойте!

— Что уж с вами делать,— засмеялась барышня.— Придётся спеть.

Сколько в жизни ненужного: сначала можно было подумать, что просившие очень хотели барышниного пения, а она не хотела петь… На самом же деле было наоборот: никто не добивался её пения, а она безумно, истерически хотела спеть своим скверным голосом плохой романс. Этим и кончилось.

Когда она пела, все шептались и пересмеивались, но на последней ноте притихли и сделали вид, что поражены её талантом настолько, что забыли даже зааплодировать.

«Сейчас,— подумал я,— все опомнятся и будут аплодировать, приговаривая: „Прелестно! Ах, как вы, душечка, поёте…“»

Я воспользовался минутой предварительного оцепенения, побарабанил пальцами по столу и задушевным голосом сказал:

— Да-а… Неважно, неважно. Слабовато. Вы действительно, вероятно, не в голосе.

Все ахнули. Я встал, пошёл в другую комнату и наткнулся там на другую барышню. Лицо у неё было красивое, умное, и это был единственный человек, с которым я отдохнул.

— Давайте поболтаем,— предложил я, садясь.— Вы умная и на многое не обидитесь. Сколько здесь вас, барышень?

Она посмотрела на меня смеющимся взглядом:

— Шесть штук.

— И все хотят замуж?

— Безумно.

— И все в разговоре заявляют, что никогда, никогда не выйдут замуж?

— А то как же… Все.

— И обирать будут мужей и изменять им — все?

— Если есть темперамент — изменят, нет его — только обдерут мужа.

— И вы тоже такая?

— И я.

В комнате никого, кроме нас, не было. Я обнял милую барышню крепко, и благодарно поцеловал её, и ушёл от Кармалеевых немного успокоенный.

Перед сном

Дома жена встретила меня слезами:

— Зачем ты обидел тётку утром?

— А зачем она разговаривает?!

— Нельзя же всё время молчать…

— Можно. Если сказать нечего.

— Она старая. Старость нужно уважать.

— У нас есть старый ковёр. Ты велишь прислуге каждый день выбивать палкой из него пыль. Позволь мне это сделать с тёткой. Оба старые, оба глупы, оба пыльные.

Жена плачет, и день мой заканчивается последней, самой классической фразой:

— Все вы, мужчины, одинаковы.

Ложусь спать.

— Бог! Хотя ты пожалей человека и пошли ему хороших-хороших, светлых-светлых снов!..

1910

Автор

Аркадий Аверченко

Аркадий Тимофеевич Аверченко (27 марта 1880, Севастополь — 12 марта 1925, Прага) — русский писатель, сатирик, драматург и театральный критик, редактор журналов «Сатирикон» (1908—1913) и «Новый Сатирикон» (1913—1918).

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *