В заботах суетного света…

Жили в Мюнхене два друга. Одного звали Тютчев, другого — Гейне. И жили в Мюнхене две сестры: одна — двадцатипятилетняя вдова Элеонора, другая — шестнадцатилетняя девица Клотильда. Два друга за ними небезуспешно ухаживали, о чем Гейне и посплетничал в письме: «Знаете ли вы дочерей графа Ботмера из Штутгарта, где вы так часто бываете? Одна из них, пусть не самая юная, но бесконечно очаровательная, тайком замужем за моим лучшим здесь другом — русским дипломатом по имени Тютчев… Я умею всюду в большой пустыне жизни открывать прекрасные оазисы».

Хотя на письме и стояло 1 апреля 1828 года, первоапрельской шуткой оно не было. В «оазисах» Гейне искал удовольствий, а Тютчев — забвенья. Забвенья обиды, нанесенной ему родителями прелестной пятнадцатилетней графини Амалии Лерхенфельд, которые в ответ на просьбу о браке выдали дочку замуж за прямого начальника просителя — перваго секретаря российской миссии барона Александра Крюднера. Обида была двойной, и дело чуть не дошло до дуэли…

Но время — лучший целитель обид. А когда обнаружилось, что забвенье способно вызвать непредусмотренный эффект, в январе 1829 года Тютчев и Нелли, как звал он Элеонору, предстали перед алтарем. И быстро, 21 апреля, родилась дочь Анна — будущая супруга писателя Ивана Аксакова, первого биографа ее великого отца.

А Клотильду легкомысленный Гейне оставил, уехал нивесть куда, и жила она в семье Федора Ивановича Тютчева двенадцать лет, пока не вышла замуж за российского дипломата барона фон Мальтица. Но и потом не оставляла своими заботами детей Элеоноры, которые очень ее любили,— и Анна, и Дарья, и Катенька… Расстались, когда Тютчев вернулся в Россию насовсем, и обнялись через три десятилетия в Карлсбаде (нынешних Карловых Варах):

Я встретил вас, и все былое
В отжившем сердце ожило;
Я вспомнил время золотое –
И сердцу стало так тепло…

Кем-то была написана музыка, и романс пели и поют миллионы россиян, порой не зная имени автора…

Если же вернуться к дружбе с Гейне, то русский читатель впервые узнал о нем именно по тютчевским переводам. А что его лучший друг пишет собственные стихи, Гейне не знал. Впрочем, откуда он это узнал бы? Тютчев был скромен, а русским языком Гейне не владел, и не удалось ему восхититься написанным в те годы удивительным «Полднем»:

Лениво дышит полдень мглистый,
Лениво катится река,
И в тверди пламенной и чистой
Лениво тают облака.

И всю природу, как туман,
Дремота жаркая объемлет,
И сам теперь великий Пан
В пещере нимф покойно дремлет.

Ну, а Амалия… Считается почему-то, что только в России девушка любит одного, выходит замуж за другого, а потом эти трое всю жизнь несчастны,— нет, бывает такое в любой стране… Амалия уехала с мужем в Петербург, всех там восхитила, Пушкина в том числе, овдовела, вышла замуж вторично, опять за российского немца графа Адлерберга, генерал-губернатора Финляндии, и вроде бы беззаботно танцевала на придворных балах. Но в марте 1873 года в столицу Финляндской губернии Гельсингфорс пришла весть о смертельном недуге Тютчева. Амалия бросилась в Петербург. Она появилась у его постели — живая страница давней молодости — и поцеловала прощальным поцелуем…

Дипломат из рода дипломатов

Когда ставшего знаменитым Тютчева кто-то спросил, какими новыми стихами порадует он читающую публику, то услышал в ответ: «Мы, дипломаты, пишем прозой…»

Да, поэтом себя не считал, тоской по поэтической славе не терзался, что было отнюдь не позой, а просто пренебрежением к суете: рифмованные строчки складывались легко, между делом. Делом же была дипломатическая служба, позже — Главный цензурный комитет. который он возглавлял. Князь Иван Гагарин, с которым вместе Тютчев служил в мюнхенском посольстве, говорил как о чем-то само собой разумеющемся: «Богатство, почести и самая слава имели мало привлекательности для него». А зять Иван Аксаков изумлялся, сколь беззаботен тесть к своим стихам,— без всякого трепета теряет кусочки бумаги, на которых царапает кое-как… Но была ли это беззаботность? Скорее, иное: обязанный, как чиновник, мнений не высказыывать, он выговаривался стихами и, выслушав сам себя и с собою согласившись, дальнейшим не интересовался…

Предки Тютчева со стороны отца издавна служили дипломатами. «Хитрый муж Захарий Тутчев» отправлен был, согласно легенде, великим князем московским Дмитрием к хану Мамаю в 1380 году с посольством. Принял хан Захария сурово, сказал, что непослушного Дмитрия поставит «стадо пасти верблюжье». Тутчев на оскорбление ответил дерзко, чуть не поплатился жизнью. Мамай, однако, казнить не велел: «Вижу в тебе человека, который достоин быть в первых моих служителях». Получилось, пригласил на службу, но Захарий извернулся. Ответил, что рад милости, да сначала должен выполнить княжеское посольское поручение, а потом готов служить хану. Тот поверил, отправил Захария назад с охраной и, конечно, оказался одураченным.

По материнской линии предком Федора Ивановича тоже был дипломат, но уже эпохи Петра Великого,— граф Остерман. А один из героев Бородинского сражения, граф Остерман-Толстой, устроил восемнадцатилетнего родственника в Государственную коллегию иностранных дел. В чине губернского секретаря и должности сверхштатного посольского чиновника ехал восемнадцатилетний Тютчев в Баварию в карете своего влиятельного дядюшки: тот отправился за границу, как нынче говорят, расслабляться.

Дипломатическая карьера долго не ладилась. Бывали промахи, испытал крутое начальственное неудовольствие: уволили из министерства и лишили придворного чина камергера. А европейская жизнь была бурной: греки воевали за свою независимость, одна за другой случались революции, поднимали восстания поляки… Тютчев, владевший даром аналитика, полагал, что может серьезно послужить России.

Вадим Кожинов, автор книги о поэте, сообщает: «…его небольшие по объему несколько статей, которые он опубликовал на Западе в 1840-е годы, вызвали более чем 25-летнюю полемику.[…] Cпустя десятилетия тютчеведы, и среди них англичанин Рональд Лэйн, обнаружили в западной прессе около 50 откликов на статьи Тютчева. В том числе некоторые — в виде книг. С Тютчевым резко спорили, но не было ни одного человека, не признававшего его ума, его острого пера. Скажем, в одной из статей он предсказал Крымскую войну за 10 лет до ее начала. Предсказал даже то, как она кончится».

Заметил Тютчева всерьез только Горчаков (тот самый, лицейский однокашник Пушкина): едва стал министром иностранных дел, сразу восстановил камергерство и дипломатическую карьеру поэта. «Мне удалось доказать,— пишет Кожинов,— что основные дипломатические решения, которые принимал Горчаков, в той или иной степени подсказаны Тютчевым».

Европеец-славянофил

Двадцать два года, не считая недолгих отпусков, провел Тютчев вне русских порядков, стал истым европейцем. Всю жизнь говорил по-французски — в посольстве с сослуживцами, на дипломатических приемах, в министерстве иностранных дел, в салонах Мюнхена, Турина и Петербурга, все письма и статьи писал на языке мадам де-Сталь и Теофиля Готье и как-то признался, что легче высказывается на их языке, нежели на языке Пушкина. «За границей он женился, стал отцом семейства, овдовел, снова женился, оба раза на иностранках. В эти двадцать два года он практически не слышит русской речи. Его первая жена не знала ни слова по-русски, а вторая выучилась русскому языку только по переселении в Россию, собственно, для того, чтобы понимать стихи своего мужа»,— писал Иван Аксаков.

Но вот парадокс: самые сокровенные свои порывы выражал Тютчев только по-русски и только в стихах,— например таких, относящихся к концу сороковых годов:

РУССКАЯ ГЕОГРАФИЯ

Москва и град Петров, и Константинов град —
Вот царства русского заветные столицы…
Но где предел ему? и где его границы —
На север, на восток, на юг и на закат?
Грядущим временам судьбы их обличат…

Семь внутренних морей и семь великих рек…
От Нила до Невы, от Эльбы до Китая,
От Волги по Евфрат, от Ганга до Дуная…
Вот царство русское… и не прейдет вовек,
Как то провидел Дух и Даниил предрек.

Масштаб, как видим, грандиозный. Православная вселенская империя и столица ее Константинополь — мечта камергера Тютчева:

И своды древние Софии
В возобновленной Византии
Вновь осенят Христов алтарь.
Пади пред ним, о царь России,
И встань как всеславянский царь.

Здесь он в родстве с Достоевским, прямо так и высказавшемся: «Рано ли, поздно ли, а Константинополь должен быть наш». Глубоко проникли в обоих славянофильские абстрактные рассуждения о «мировом призвании русского народа» и «полном оскудении духовного начала западной цивилизации». Тютчеву принадлежит цитированное миллион раз:

Умом Россию не понять,
Аршином общим не измерить:
У ней особенная стать,
В Россию можно только верить.

Знаменитый Тертуллиан сказал по поводу неустранимых противоречий в священных текстах: «Верую, ибо нелепо». То есть посоветовал бросить логику и принять «нутром» откровение свыше. Но Россия не есть священный текст. И, предлагая «только верить»,— как же оценивал ее своим четверостишьем Тютчев: в плюс или в минус? На этот вопрос он сам ответил стихами, написанными в пути между Кёнигсбергом и Петербургом, когда думать не мог без ужаса (именно так выразился!), что вот-вот очутится на родине:

Родной ландшафт… Под дымчатым навесом
Огромной тучи снеговой
Синеет даль — с ее угрюмым лесом,
Окутанным осенней мглой…
Все голо так — и пусто-необъятно
В однообразии немом…
Местами лишь просвечивают пятна
Стоячих вод, покрытых первым льдом.

Ни звуков здесь, ни красок, ни движенья –
Жизнь отошла — и, покорясь судьбе,
В каком-то забытьи изнеможенья
Здесь человек лишь снится сам себе.
Как свет дневной, его тускнеют взоры,
Не верит он, хоть видел их вчера,
Что есть края, где радужные горы
В лазурные глядятся озера…

«Я испытываю не Heimweh, а Herausweh»,— сказал Гагарину. Итак, не «тоску по родине», а «тоску по чужбине»,— но почему? За двадцать с лишним лет реальная Российская империя превратилась для него в понятие дипломатическое и картографическое,— и столкнувшись с российской «самобытностью», он приходил в ужас:

Куда сомнителен мне твой,
Святая Русь, прогресс житейский!
Была крестьянской ты избой –
Теперь ты сделалась лакейской.

Или язвил, читая реляции о победоносных сражениях с горцами осенью 1862 года:

Затею этого рассказа
Определить мы можем так:
То грязный русский наш кабак
Придвинут к высотам Кавказа.

Говоря о впечатлених от Москвы после восемнадцатилетнего отсутствия, Тютчев назвал их путешествием в прошлое. И для яркости картины посоветовал читать третий том «Россия в 1839 году» пера маркиза Астольфа де-Кюстина: «Российская империя — это армейская дисциплина вместо государственного устройства, это осадное положение, возведенное в ранг нормального состояния общества», а Сибирь — «…та же Россия, только еще страшнее». И так далее…

«Переживи, переживи!»

В Турин, тогда столицу Сардинского королевства, российский поверенный в делах Тютчев приехал в 1837 году в одиночестве. Элеонора с детьми осталась в Петербурге. Поздравляя ее с Новым, 1838 годом, он вскользь сообщает: «… в начале этого месяца я вернулся из Генуи…» И, понятно, умалчивает, что ездил туда к красавице-вдове Эрнестине фон Дёрнберг, дочери баварского дипломата фон Пфеффеля. С ней Тютчев познакомился на мюнхенском карнавале пять лет назад, через два года стал ее любовником, а теперь по ее просьбе расстался. Об их связи уже перешептывались, скандалов Эрнестина не выносила, и расставание оказалось запечатленным в стихах:

Так здесь-то суждено нам было
Сказать последнее прости…

Элеонора приехала в Турин ранним летом 1838 года, простудилась, 28 августа умерла, и это тоже стало поводом для стихов:

Еще томлюсь тоской желаний,
Еще стремлюсь к тебе душой –
И в сумраке воспоминаний
Еще ловлю я образ твой…
Твой милый образ незабвенный,
Он предо мной везде, всегда,
Недостижимый, неизменный,
Как ночью на небе звезда…

Впрочем, тоска не помешала поэту за месяц до окончания положенного годичного траура обвенчаться с Эрнестиной, причем дважды: 17 июля 1839 в православной церкви в Берне, а 29 июля — в евангелической церкви в Констанце на Бодензее. Опять пошли дети — стало их у Тютчева шестеро: к Анне, Дарье и Катерине прибавились Мария, Дмитрий и Иван.

Эрнестина была женщина выдающегося ума, беззаветной любви и несгибаемой стойкости, которая понадобилась ей, когда в 1851 году в Петербурге у 47-летнего Тютчева появилась 24-летняя любовница Елена Денисьева — классная дама его дочерей в Смольном институте. Родилась Елена-младшая, потом еще двое детей… Скандал был чудовищный: девица сожительствует с семейным человеком! Елене приходилось сидеть дома. Она плакала, устраивала скандалы, винила во всем Федора Ивановича. А он разрывался между ней и Эрнестиной. Сожительство с Еленой оказалось тяжким испытанием: для самоутверждения она требовала, чтобы Тютчев посвятил ей собрание своих стихотворений, что было абсолютно невыполнимо…

Эрнестина же уехала из Петербурга в Орловскую губернию, в родовое имение Тютчевых Овсуг, провела там четырнадцать лет, пока соперница не умерла. Как прошли все эти годы, можно только догадываться… Но Россию она, в отличие от мужа, вопринимала иначе: «Эти обширные равнины, вздувающиеся точно широкие морские волны, это беспредельное пространство, которое невозможно охватить взглядом,— все это исполнено величия и бесконечной печали,— писала она Вяземскому.— Мой муж погружается здесь в тоску, я же в этой глуши чувствую себя спокойно и безмятежно».

А муж… Он содержал ее и детей, писал ей по привычке письма (за 34 года брака их набралось полтысячи),— спрашивал советов, каялся, просил понять:

Всё, что сберечь мне удалось –
Надежды, веры и любви,
В одну молитву всё слилось:
Переживи, переживи!

Она пережила. После его кончины готовила полное собрание сочинений, отыскивала разбросанные по альманахам и журналам стихи и статьи… Она любила его, и только однажды съязвила в письме кому-то из знакомых: «Бедняга задыхается от всего, что ему хотелось бы высказать, другой постарался бы избавиться от переизбытка мучающих его мыслей статьями в разные газеты, но он так ленив и до такой степени утратил привычку (если она только у него когда-нибудь была!) к систематической работе, что ни на что не годен, кроме обсуждения вопросов вслух».

Но это «вслух» было блистательным. Граф Соллогуб вспоминал: «Много раз случалось на моём веку слушать знакомых рассказчиков, но ни один из них не производил на меня такого чарующего впечатления, как Тютчев». А еще Тютчев был великий острослов, не щадащий никого,— из уст в уста переходили его шутки, порой опасные, в том числе об Александре II: «Когда император разговаривает с умным человеком, у него вид ревматика, стоящего на сквозном ветру».

* * *

Пушкин о «Горе от ума» сказал, что половина стихов войдет в пословицы. Стихи Тютчева он печатал в своем «Современнике» с исключительно благожелательными комментариями,— подписанные по желанию автора только инициалами и с общим заголовком «Стихотворения, присланные из Германии». Но даже Пушкин не мог предполагать, что не пословицами, не вырванными строчками, а хрестоматийными текстами, запомненными каждым россиянином со школы, станут тютчевские стихи.

И что с наступлением космической эры мы все вздрогнем от пронзительного предвидения:

Небесный свод, горящий славой звездной,
Таинственно глядит из глубины,–
И мы плывем, пылающею бездной
Со всех сторон окружены.

Один комментарий к “В заботах суетного света…”

Добавить комментарий для terra Отменить ответ

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *