Первый детский симфонический (повесть о казанской жизни 70-х)

ПЕРВЫЙ ДЕТСКИЙ СИМФОНИЧЕСКИЙ
(повесть о казанской жизни 70-х)

Светлой памяти друга детства
Валеры Денисова посвящаю

Замысел написания воспоминаний родился у меня под чарующие звуки божественной музыки Шопена. С возрастом, перед глазами всё чаще стал возникать образ мальчика с рабочей окраины, облаченного в «униформу» казанского гопника с непременно вывернутыми наружу голенищами резиновых сапог, который, озираясь по сторонам и прижимая к груди футляр с флейтой, идет на… репетицию симфонического оркестра. И мальчик этот, как вы, наверное, уже успели догадаться — я. Какого такого оркестра? И почему «озираясь по сторонам»? Обо всем по порядку. Скажу по секрету: став уже пожилым человеком, этот «мальчик» всё еще пытается своими короткими корявыми пальцами воспроизвести звуки произведений великого польского волшебника. А тот мальчик из далеких 70-х уже мысленно вышел из троллейбуса на остановке «улица Павлюхина» и пересек дорогу. Спустился по улице Шаляпина, по направлению к улице Хади Такташа, и, улыбнувшись несущейся из окон приятной какофонии голосов и звуков различных инструментов, вошел в фойе музыкальной школы №5.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Подавляющее большинство детей приходят в музыку благодаря родителям. Воочию вижу, как папа или мама заводят за ручку в «музыкалку» своё немного испуганное чадо, еще неостывшее после первого звонка в общеобразовательной школе. Наверное, это правильно, ведь первоклассник еще многого не понимает. А за окном так соблазнительно звучат удары по мячу и крики детворы, еще не успевшей отрезветь от опьяняющей летней вольницы. Да и первые теплые сентябрьские денёчки столь не похожи на осенние! Но… папе с мамой видней. Они не забудут напомнить, что и Моцарт, и Бетховен, и Лист состоялись как музыкальные гении, потому что слушались, в свое время, заботливых отцов.
Однако моя мама бредила спортом. Сама, в прошлом, перворазрядница по альпинизму, призер личного первенства Татарии по настольному теннису, заядлая лыжница, прекрасный спринтер и толкательница ядра, она видела меня исключительно спортсменом. Жили мы в Старо-Татарской слободе, на улице Ахтямова, и самые ранние мои воспоминания — это заснеженная ледяная гладь озера Кабан и я с мамой на маленьких лыжиках с палочками в руках. А ведь как хотелось покатать дома машинки, построить из кубиков домик, покомандовать солдатиками, а не семенить ножками на каких-то деревяшках и, хныкая, пытаться догнать маму, которая, вместо того, чтоб остановиться и подождать, убегает и всё подбадривает непонятными возгласами: «Хоп! Хоп! Хоп!»
В двух шагах от нас, через дорогу, рядом с Садиком меховщиков стояло здание снесенного ныне бассейна. Теплыми деньками через открытые окна оттуда доносились громкие гулкие голоса, заливистые трели спортивных свистков, шумные всплески воды — и… участь моя была предрешена. Меня зачислили в группу мастера спорта Камешкова, но тренировал нас веселый тренер по фамилии Насыров. Нравилось ли мне ходить в бассейн? Не знаю. Точнее, не помню. Ходил да ходил — лишь бы мама была довольна.
Однако занятия плаванием продлились не больше года, поскольку мы переехали в новую квартиру на Курчатова, что на Танкодроме. Ездить стало далеко и неудобно, к тому же бассейн закрыли на какой-то карантин. Всё, больше спортом я никогда регулярно не занимался.
Территория нового микрорайона, «Танкодрома», действительно в прошлом являлась танковым полигоном: внизу, под горой, на Оренбургском тракте стояло Казанское танковое училище. «Танкодром» довольно долгое время сполна оправдывал своё оригинальное название: проехать по нему можно было разве что на танке. Обустройство микрорайона явно запаздывало, социальной инфраструктуры почти никакой, кругом торчали унылые серые пятиэтажные хрущёвки, грязища, регулярно прорывавшиеся на улице канализация или водопровод. Чего стоил один только спуск к остановке шестого троллейбуса по глиняному, скользкому после дождя косогору. Напротив моего дома номер одиннадцать, там где вскоре встала школа №90, был неглубокий овраг, заваленный собачьими костями — по слухам, собачники когда-то свозили туда трупы бедных умерщвленных псов. А мы, мелкая пацанва, надев на палки черепа, часто пугали и гоняли девчонок по двору.
Точнее, «по двору» — не совсем верно сказано. Дворы, в их привычном виде, исчезли с началом массовой типовой панельной застройки. Обширные пространства между домами люди по привычке продолжали называть дворами. Причем само понятие «двор» стало обретать нарицательный смысл: выражения «уличный», «дворовый» воспринимались синонимами чего-то нехорошего. И я часто грустил, вспоминая старые уютные дворики Старо-Татарской слободы.
Помню, как мама после первого посещения будущего нового жилища всё повторяла, смахивая слезу: «Дыра, дыра…» Я и сам, вернувшись тогда домой, вздохнув, испытал ощущения схожие с теми, что чувствуют ноги после примерки в магазине новой, холодной, не разношенной обуви после «возвращения» в старые, потертые, но такие родные ботинки. Еще почему-то врезалась в память мертвая собака в овраге недалеко от остановки «улица Даурская». Словом, какое-то неясное тоскливое состояние…
В те времена, граница Казани в направлении Оренбургского тракта проходила по высокой насыпи железной дороги, что вела на восток. Дальше вдоль тракта стояли деревни — Аметьево, Старые Горки, Ферма, Борисково. Но Танкодром, шагнув за железку, раздвинул границы города. Тем не менее, новый микрорайон воспринимался далекой «тьмутараканью», выселками. Это сейчас, учитывая размеры нынешней Казани, он считается расположенным недалеко от центра.
Но, как говорится, «дают — бери». Выбирать жильё в те годы не приходилось. Мои родители работали инженерами на заводе «Радиоприбор», что на улице Фаткуллина. Мама в 56-м году приехала в Казань по распределению, отец стал трудиться на заводе после окончания Казанского авиационного техникума, успев в процессе работы отслужить в армии и закончить вечернее отделение пятого (радио) факультета КАИ. В 61-м году они поженились и вскоре радостно вселились в девятиметровую комнатку в трехкомнатной коммунальной квартире на трех хозяев на первом этаже. Моя бабушка называла наше более чем скромное жилище «кладовкой со всеми удобствами», что было вполне обычным явлением той поры. Но нужно отметить, что большинство домов Татарской слободы все-таки были дореволюционной постройки и «всех» удобств, понятное дело, не имели.
Через шесть лет мама, имея уже одиннадцатилетний стаж работы на «Радиоприборе», получила возможность расширить жилплощадь, но… всего лишь переехав в другую коммуналку в комнату вдвое большей площади того же дома на Ахтямова. Принятие такого предложения означало бы согласие ожидать очередного улучшения жилищных условий еще неизвестно сколько лет. Мои родители подумали-подумали, отказались от новой комнаты в коммуналке и решили строить кооперативную квартиру.
Квартиры тогда были трех категорий: служебные (проживаешь в ней, пока работаешь в конкретной организации), государственные — таковых было большинство. Эти квартиры давали бесплатно. Государственная квартира ценилась выше: при наличии прописки пользуешься ею бессрочно. Можно разменять ее на другую, но ни продать, ни подарить, ни завещать, ни заложить. Словом, полностью не распорядишься, а слово «приватизация» тогда было народу неведомо. Получить бесплатно «хату» от государства, не тратя кровно заработанных, несомненно, представлялось намного более предпочтительным. Хорошо, если ты работал на большом мощном предприятии, желательно оборонного комплекса, которое активно строило «своё» жильё. Но вот работники школ, вневедомственных детских садиков, больниц, поликлиник или просто небогатых организаций получали его по горисполкомовским очередям, нередко ожидая своего «отдельного благоустроенного» счастья по 10-15, а то и 20 лет. Прописка по адресу квартиры носила разрешительный характер, в отличие от уведомительной регистрации в наше время.
Кооперативное жильё (его было относительно немного) доставалось гораздо быстрее государственного, поскольку будущие жильцы участвовали в его возведении непосредственно. Так и говорили: государственные квартиры «получали», а кооперативные «строили». Но даже желая вложить собственные средства, попасть в жилищный кооператив было не так просто — туда тоже была немаленькая очередь. Однако местком завода «Радиоприбор», получив отказ от переселения в коммунальную комнату, пусть и существенно большей площади, пособил родителям со вступлением в кооператив. И вот, почти полтора года наша семья, отказывая себе во многом, жила на одну зарплату: вторая шла на оплату первого взноса — почти 1800 рублей, что составляло сорок процентов стоимости квартиры. То были большие деньги: месячные зарплаты инженеров немногим превышали сто рублей. Кое-какую сумму пришлось занять у друзей. Остальную часть стоимости жилья выплачивали понемногу еще в течение пятнадцати лет.
Наконец-то, наш кооперативный двухкомнатный «рай» обрёл явь и плоть! Но квартира принадлежала не нам, а кооперативу, где всё решалось на общем собрании под бдительным приглядом избранного председателя. Помнится, одной семье было отказано в удачном обмене на квартиру в другом районе, поскольку кто-то из членов кооператива нуждался в расширении. Дескать, обменяйтесь сперва с ними, и уже их жильём распоряжайтесь, как хотите. Понятное дело, желанный обмен сорвался.
Но всё равно, наша новая двушка, в сравнении с «кладовкой», воспринималась хоромами. И не беда, что одна комната проходная, а кухонка всего четыре квадрата, главное: «отдельная благоустроенная». Совмещенный санузел? Ерунда! Как говорилось в анекдоте, Никита Сергеевич хоть и успел соединить ванны с туалетами, но не успел соединить полы с потолками. И на том спасибо.

* * *

Погожим первым сентябрьским деньком 69-го года я пошел в школу. Но мероприятия первого школьного дня первым звонком и ограничились: новую школу №30, что на улице Латышских Стрелков, не успели до конца отделать, поэтому учиться мы начали только с 4 сентября. Был ли виноват в этом новоиспеченный директор школы Азат Тагирович — немолодой седоволосый, представительный, спортивного сложения мужчина — я не помню, но родители неприкаянных первоклашек дружно «катили бочку» именно на него.
На торжественной линейке я познакомился с будущим одноклассником Валерой Денисовым, с которым мы вскоре стали неразлучными друзьями. Оказалось, что он даже жил в соседнем подъезде, хотя во дворе до этого пересекаться не доводилось. Валерка был юморным, невероятно веселым, находчивым пацаном, неистощимым выдумщиком. С его лица никогда не сходила улыбка. Его младшей сестре Тане в будущем была уготована роль моего первого музыкального «наставника».
Первый класс проскочил незаметно. С Валеркой мы сели за одну парту, после уроков вместе делали домашние задания и коротали время в школьной группе продленного дня. Во второй класс пошли уже в другую новую школу, тоже на Латышских Стрелков, номер девяносто — ту самую, что встала на месте засыпанного оврага с собачьими черепами. Почему обе школы значились тогда на одной улице, мне до сих пор неясно — логически и территориально этот парадокс необъясним. Как непонятно было, отчего на одном пятачке рядышком оказались дома с названиями разных улиц — Курчатова, Комарова и Латышских Стрелков. Ну а про то, почему при нумерации домов выпадали по нескольку порядковых чисел, упоминать вообще не стоит. Этакая топонимическая градостроительная головоломка.
Впрочем занятия в новой школе начались вовремя — первого сентября. Ее директором стала жена Азата Тагировича — Роза Шараповна Ильясова, тоже представительного вида женщина, но, в противоположность мужу, совсем не спортивного склада. Мать Валерки, Алевтина Михайловна, устроилась в нашу школу учителем домоводства. Сестра Валерки Танюшка стала первоклассницей, параллельно поступив в музыкальную школу на класс фортепиано, когда мы уже перешли в третий класс.
Четвертый класс начался для меня с неприятной неожиданности. Придя на торжественную линейку нового учебного года, я был огорошен: Алевтина Михайловна перевела Валерку в другой класс — из «А» в «В».
Дело в том, что классным руководителем 4«В» назначили Зину Ивановну — учительницу предпенсионного возраста, участницу войны, которая, в свое время, была учителем и классным руководителем самой Алевтины Михайловны. Уж не ведаю, каким педагогом она слыла в пору школьной юности матери Валерки, но, забегая вперед, скажу, что ни у меня, ни у моих родителей отношения с Зиной Ивановной (имя изменено по настоятельной просьбе Алевтины Михайловны) не сложились. Она, относилась к категории преподавателей, как сейчас выражаются, старой «сталинской» закалки. Суровая, жесткая, требовательная, на ее уроках всегда царили тишина и порядок.
«Прекрасно!» — скажете вы. Не торопитесь с выводами. Во-первых, никаких шуток, никаких отступлений от темы — только «давай-давай-давай!». Во-вторых, Зина Ивановна не гнушалась оскорблениями детей. Согласен, иногда ребятишки просто напрашиваются на «комплимент», но… Когда из ее уст постоянно звучала фраза «щеки красные, а ума нет», недоуменно представлялось, что щеки бледные — не только неотъемлемый, но и, с ее точки зрения, необходимый атрибут хорошей учебы. Но это ерунда. Намного хуже, когда в адрес одноклассницы, стеснявшейся своей полноты, «заслуженным» педагогом произносилось: «Тебе что, жир учиться не позволяет?»
И совсем брала оторопь, когда, читая на себя характеристику (после шестого класса, уходя на пенсию, Зина Ивановна написала их для нового классного руководителя, а я, каюсь, выкрал), натыкаешься на удивительнейшую фразу: «для него главное — учёба в двух школах, а уже потом всё остальное». Так хотелось узнать, что же это за неведомое «остальное», что «главнее» учёбы в двух школах (вторая, к тому времени, музыкальная)?! В-третьих, за все три года, что Зина Ивановна была у нас классным руководителем, не состоялось ни одного похода, ни одной просто вылазки на природу. Она не интересовалась ни внешкольной жизнью своих учеников, ни ходом чемпионатов школы по футболу и хоккею, где сборная нашего класса неизменно входила в число фаворитов. Словом, было очевидно: человек откровенно дорабатывал до пенсии.
Но тогда, на линейке первого сентября, ясно было лишь одно: Валерка в другом классе! Как такое может быть? Не может! И я направился в сторону «В»-класса. Помню, как остановившись на полпути, я оглянулся на оставляемый мною «А»-класс. Ставшие родными за три года начальной школы однокашники, поняв моё намерение, отчаянно жестикулировали руками: «Куда? Назад, назад!». Однако без Валерки я себя в том классе уже не представлял. «А»-шники еще года два, встречаясь со мной в коридорах школы, не переставали укорять: «Предатель, предатель…»

* * *

Хотя обида на «А»-класс у меня имелась. А дело было так. К очередной годовщине Великой Октябрьской социалистической революции, 7 ноября 1971 года, мы, третьеклассники, с волнением готовились увидеть первых пионеров класса. Кто же ими станет? Решала классный руководитель Вера Петровна Дёмина. В кандидатурах круглых отличниц, примерного поведения учениц Иры Посохиной и Ильсии Сабировой не сомневался никто из класса. Но кто же еще? Моё сердце сладостно заходилось от одной только мысли, что я тоже могу стать пионером — «всем ребятам примером». Однако моё имя не прозвучало: то ли незадолго до этого я что-то сломал в классе, то ли с кем-то подрался, не помню. Помню лишь, что с белой завистью смотрел на «алые галстуки, расцветшие на груди» еще двух сияющих счастливиц — Альфии Габдрахмановой и Иры Шугаевой. Но я, стиснув зубы, терпел, поскольку знал из мультфильма «Чебурашка», вышедшего на экраны в том же году, что «в пионеры берут самых лучших». К тому же видел, как много хороших дел сделали Крокодил Гена с Чебурашкой, прежде чем их «взяли» в пионеры.
Следующий приём в пионеры был назначен аж на 22 апреля — день рождения дедушки Ленина. Блин, не доживу! Хотя лучшего подарка на мой первый круглый юбилей, ожидаемый двумя днями раньше, представить было невозможно. Красный галстук уже был куплен, я тайком носил его дома, даже спал в нем. Сладостно предвкушая «таинство первого посвящения» (приём в октябрята не в счет), на торжественной домашней линейке я принял в пионеры свои любимые игрушки и, повязав на их плюшевые и пластмассовые шеи красные треугольные лоскутки, произнес за них торжественную клятву юного ленинца.
Но и 22 апреля не всем ученикам была уготована великая честь. Для троечников и хулиганов запланировали третью кампанию по приёму в пионеры, аж почти через целый месяц, на 19 мая, в день 50-летнего юбилея Всесоюзной пионерской организации имени Ленина. Логики и высокого смысла в столь изощрено выдуманной последовательности торжественных мероприятий не вижу, хоть убей. И, сдается мне, что, вообще-то, самые достойные должны были стать пионерами именно в день славного юбилея Ленинской пионерии. Недаром на уроках пения почти две четверти учили новую праздничную песню:

«Полстолетья звучат наши песни,
Наши горны на солнце горят,
С той поры как по улицам Пресни
Прошагал самый первый отряд!»

Но, видимо, из тех времен было виднее.
И вот, за несколько дней до двух знаменательных для меня событий случилось непредвиденное. Я устроил потасовку в классе с Эдиком Савченко, он побежал от меня, но я, схватив со стола ножницы (только что кончился урок труда), метнул ими в него. Эдик ловко увернулся, а «снаряд» остриём вперед полетел в сторону сидевшей за партой Гули Шакировой, которую в классе звали «Шакирзя». К счастью, она успела среагировать, выставив перед собой локоть. Ножницы вонзились ей в руку, брызнула кровь, Шакирзя громко заплакала. Класс замер. Влетевшая в класс бледная перепуганная Вера Петровна метнулась к Шакирзе, не забыв громогласно выкрикнуть в мой адрес: «Вон из пионеров!!!»
Только в тот момент до меня дошел весь ужас содеянного. Конечно, было очень жаль ни в чем неповинную Шакирзю (я до конца учебного года угощал ее печеньем и карамельками), и слава Богу, что ничего серьезного с ней не случилось. Но вот «вон из пионеров!» Как же это пережить? Как?! Оглушенный «приговором» я, громко зарыдав, выскочил из класса и побежал домой, забыв про школьный ранец.
Увидев мою безутешную истерику, мама сперва испугалась, но, узнав в чем дело, успокоилась. Я же был просто убит. Прекрасно зная, как я ждал и готовился к грядущему торжественному событию, мама решила действовать. Сперва она узнала через Алевтину Михайловну (Валерка тоже должен был стать пионером в тот день), будет ли присутствовать на приёме в пионеры сама Вера Петровна. — Нет, не будет (выходной день, у нее маленький ребенок, ей это сильно надо?). А кто будет из старших? — Только старшая пионервожатая школы, ну и еще кто-то из сознательных родителей, по желанию. Что ж, добро.
Утречком 22 апреля я, сияя от счастья, в белоснежной рубашечке с красным галстуком на согнутой в локте руке и (внимание!) за ручку с мамой предстал пред ясными очами принимаемых в пионеры одноклассников во дворе школы. Они встретили меня с удивлением, но ничего не сказали. Покатился оживленный разговор, все были в состоянии радостного возбуждения, стоял солнечный погожий денек, щебетали птички — ну, пришел да пришел. Нестройная колонна без пяти минут пионеров двинулась в Танковое училище, где на плацу в присутствии курсантов и офицеров, в торжественной обстановке мы должны были дать клятву верности священному делу Ленина и Коммунистической партии.
Всё прошло нормально. По завершении мероприятия, в ознаменование знакового события, нам выделили для «изучения» два настоящих учебных танка Т-54 с открытыми люками. Обалдевшие от неслыханного счастья мы, пацаны, облазили, общупали две грозные боевые машины вдоль и поперек, испачкав белые рубашки. Не каждый день выпадает такая удача, ведь совсем недавно вышел фильм «Внимание, черепаха!», который нам безумно нравился, и где были точно такие же танки! Правда, девочки, поджав губки, терпеливо стояли в сторонке и ждали, когда закончится наш щенячий восторг — оценить по достоинству такую щедрость командования училища им не было дано.
Я находился в состоянии полной эйфории и блаженства. Картину абсолютного счастья жизни дополнял роскошный подарок на десятилетие — новенький, сверкающий велосипед «Салют», заменивший ставший маленьким «Ветерок».
Но на следующий день… На следующий день меня ждала обструкция одноклассников. Оказалось, что после беспощадного «приговора» Веры Петровны все троечники нашего класса возрадовались: «Ура! Петька будет вступать в пионеры вместе с нами!» А тут он является счастливый, с красным галстуком на груди! Начались непрекращающиеся наезды: «Эх, ты! Позорник! Припёрся с мамочкой за ручку! Отвечай уж, если облажался! Тоже пацан, называется!..» И в том же духе. Как же это отравляло ощущение праздника! Я кипятился, краснел, пытался что-то объяснять, но подсознательно понимал: пацаны правы, даже драками (мы называли их «махачами») дело не исправишь. Им же не расскажешь, что я уже полгода спал в пионерском галстуке! Немного подсластил горькую пилюлю обид вышедший вскоре фильм «Ох, уж эта Настя!», где главной героине тоже пришлось отбиваться от обвинений и козней коварных активистов-одноклассников, доказывая право стать пионеркой, и пройти свой нелегкий путь «через тернии к звездам», красному галстуку, горну и барабану.
Хорошо хоть, что тот третий учебный год вскоре завершился. Потому и ушел я вслед за Валеркой в другой класс без особого сожаления.

* * *

Однако в новом 4«В» мне была уготована непростая жизнь, ведь я был чужаком. Валерке было попроще, ибо все знали: его мать — училка. К тому же женщиной она была весьма строгой и твердой, в том числе, и в отношении к своим детям. За меня особо заступаться было некому, да и ябедничать тогда считалось зазорным.
«Мазу» в новом классе держали двое — Шамиль Хайбуллин, по кличке «Шампунь», и Толя Коровин, по кличке «Куцый». Естественно, при каждом из них были свои «приближенные». Но между собой «авторитеты» класса были не очень, что можно постараться использовать в своих интересах. Куцый, вдобавок, был на год нас старше.
Большинство учеников нового «В»-класса были знакомы между собой с самого раннего детства: их переселили из каких-то бараков с Суконной слободы. Многие байки о прошлом так и начинались: «Когда мы жили в Старых бараках…» Проживали они тоже компактно — в нескольких домах по улице Комарова. Позднее группировка гопников со всего Танкодрома стала именоваться «Комаровские». Уж не ведаю, сохранился ли в сегодняшнем обиходе казанцев тот старый, но такой родной для меня неофициальный топоним «Танкодром»?
Решающее значение для веса в коллективе имело наличие старших братьев или просто «наставников». Так и говорили: «Он ходит с таким-то». Имярек «такой-то», разумеется, должен был принадлежать к числу «блатных», как они себя называли. У меня, к сожалению, ни старших братьев, ни корешей из блатных не было. Помню, как удачно начавшийся для меня махач с приблатненным одноклассником Серёгой Пашкиным, по кличке «Паша́», остановил его старший кореш Олег Дружинин, банально мне навтыкав. А конфликт с Маратом Мардановым, назревавший перерасти в махач, обидно и больно (для меня) прервал его старший брат.
Но и собственные «кондиции» тоже имели значение. В новом 4«В» я, осмотревшись, сразу оценил, что кое-кто из пацанов незаслуженно ставил себя выше меня только потому, что учился в нем с первого класса. Изменить подобный «статус-кво» и продвинуться вверх по пацанячьей иерархической лестнице можно было только одним путем — через махач.
И он вскоре случился! Сцепились из-за какого-то пустяка с Ильгизом Гадельзяновым, по кличке «Грузин», и он дал мне в морду. Зачастую конфликты ограничивались агрессивной риторикой, угрозами и толчками друг друга в грудь. Бывало ни одна из «сторон» не отваживалась перейти на другой уровень противостояния, несмотря на провокационные подбадривания и подначивания «болельщиков», и дать, как мы выражались, «промеж ушей». Удар в морду был равносилен объявлению войны: необходимо было или ответить, или проглотить, фактически сдавшись. Но Грузин явно переоценил свои силы. После короткого динамичного махача он неожиданно для меня отвернулся и заплакал, закрыв лицо руками: я удачно попал ему в глаз. Это означало победу. Меня, еще не остывшего от схватки, не разжавшего кулачки, стали хлопать по плечам Шампунь с Куцым: «Молодец! Молодец!»
Но на наших будущих отношениях с Грузином тот махач никак не отразился. Просто Ильгиз (а вместе с ним и другие обитатели «его» ниши в «табеле о рангах») сделал для себя правильные выводы, а я уверенно шагнул на одну ступеньку вверх. Потом мы с ним стали приятелями, к тому же нас объединял жгучий интерес к футболу и хоккею.
Нужно отметить, что умение играть в футбол и хоккей, разбираться в них было тогда обязательным для любого уважающего себя казанского пацана. У Валерки Денисова не очень получалось играть в футбол-хоккей, но он проявлял к ним интерес.
Иногда можно было заиметь авторитет среди пацанвы, просто хорошо играя. Безусловным авторитетом слыл среди нас игрок от Бога, мой бывший однокашник по «А»-классу Ильхам Маматов (почему-то все звали его «Эдик»). Причем он был одинаково силен и в футболе, и в хоккее, достаточно сказать, что во дворе всегда побеждала та команда, за которую играл Эдик. Его желание сыграть с нами почиталось за честь. Правда, позднее Эдика из-за постоянных тренировок стало видно всё реже и реже. В юности он играл за «Электрон» — футбольную команду завода «Радиоприбор». Мой отец не раз сталкивался с ним в кассе завода, поскольку Маматов был там кем-то оформлен официально. Но громкой карьеры в спорте сделать ему не удалось, поскольку «Рубин», куда он ненадолго попал на место вратаря, никогда не играл в высшей лиге чемпионата СССР. И было это задолго до звездного восхождения главной казанской футбольной команды.
Летом любая ровная полянка превращалась в футбольное поле, воротами становились камушки или школьные портфели. А зимой мы, пацаны, расчищали снег, используя его для строительства бортов, и заливали уже собственную хоккейную площадку. Штангами ворот служили сложенные стопками кирпичи, натасканные отовсюду. Для прочности конструкции «штанги» обливали водой, но ворота оставались без перекладины, а площадка — без задних игровых зон. Со временем, ЖЭКи стали ставить в некоторых дворах деревянные хоккейные коробки.
Но пока на дворе стояла осень. Осень 1972 года — время исторической, незабываемой хоккейной суперсерии СССР — Канада. Описывать колоссальный интерес к этому захватывающему спортивному зрелищу после показа фильма «Легенда номер 17» излишне. Правда, прямых репортажей из Канады тогда не велось: коммунисты трогательно заботились о здоровом сне трудящихся, и сидеть в ресторанах или смотреть телевизор после 23-00 не полагалось. Счет уже сыгранного накануне матча узнать было неоткуда, поэтому репортаж в записи на следующий день фактически превращался в прямой.
Мы бредили этими играми. Конечно, прекрасно знали и любили наших хоккеистов — Михайлова, Петрова, Харламова, Якушева, Мальцева, Рагулина, Васильева, Третьяка, Анисина и других. Но они были наши, свои. Их постоянно показывали по телевизору, их имена были на слуху. Но вот канадцы… Это были инопланетяне. Волосатые, без касок, с выбитыми передними зубами, постоянно что-то жующие. Именно тогда я впервые услышал выражение «жевательная резинка», даже попробовал ластик на зуб — не впечатлило. Крайне редкие случаи появления у кого-то из пацанов этой вожделенной резинки становились настоящим событием — на обжёвки от нее выстраивалась целая очередь, поэтому даже самый маленький кусочек «жвачки» ценился на вес золота и проживал долгую жизнь, пройдя через десятки счастливых пацанячьих ртов. Кому жвачки не доставалось всё равно во время игры в хоккей совершали энергичные жевательные движения.
А имена канадцев! От них у меня до сих пор захватывает дух: Кен Драйден, грозный Фил и Тони Эспозито, счастливчик Хендерсон, забивший победную шайбу всей серии матчей, костолом Боби Кларк, Халл, Стив Курнойе, двое Маховличей, забияка Паризе… Мне немного стыдно вспоминать, но из песни слов не выкинешь. Именно они, а не советские хоккеисты, стали тогда нашими настоящими кумирами, учитывая, что и суперсерию, пусть даже с минимальным перевесом, все-таки выиграли «Кленовые листья»… За право носить имя кого-нибудь из канадских профессионалов шли упорные споры. Тогда же я сменил свой псевдоним «Полупанов» (по-моему, московский динамовец) на «Питера Маховлича», но этим громким именем канадского нападающего меня наградил сам Эдик Маматов! К сожалению, из-за тех же канадцев стало входить в моду драться прямо на площадке во время игры (до этого невыясненные спорные «моменты» оставляли для разборок после матча).
Так мало-помалу я вживался в новый для себя коллектив класса. Да, играл и разбирался в хоккее и футболе, да, мог грамотно «вклеить промеж ушей», да, умел «побазарить» — это тоже необходимо было правильно исполнить, причем не только по содержанию, но и по форме.
Некоторые пацаны свой «базар», или как еще произносили «ба́сар», тренировали специально. До сих пор в ушах стоит хрипяще-сипящее, типа зловещее, шипение детским, еще не сломавшимся голоском: «Ну, ты, чё-о-о, деш-ш-шёвка, блин, в натуре, а?! Ты, чушпан, на кого хвост пружинишь? Чё, вальты загрызли что-ли? Сма-а-ррри у меня, марёха, ща бампер сверну! Пойал?!» Комментарий для непосвященных: «чушпан» — кастрированный поросенок, «марёха» — тот, кого морят, унижают, гнобят. Но что означает фраза «вальты загрызли», честно говоря, забыл. Или более «продвинутая», явно подслушанная у отсидевших старших братьев или корешей фраза: «Забейся в кураж, вша подшхоночная!» («шхонками» на зонах называли койки).
А дворовые песни! Это было нечто совершенно удивительное! Их исполняли с особым выражением и упоением, в сопровождении трёх гитарных аккордов. Кстати, умение бренчать на гитаре, пусть и крайне примитивно, тоже приветствовалось и почиталось.
Не откажу себе в удовольствии привести в пример старую дворовую песенку про Длинного Джека, уж не знаю, звучит ли она доныне.

Вот по полю едет трактор,
А на нем чудак-новатор,
И распевает песню он:
«О, Волга-Волга, Волга-Дон!

Жил на свете Длинный Джек,
Он родился среди грек,
Где сливает свои воды
Миссисипи-дуриводы.

И был он ростом метра с два,
Да так, что выше-выше крыши голова,
Он мало ел и мало спал,
И только ростом выше стал!

Но вот раздался гром войны,
А фронту юноши нужны
И генерал, и рядовой,
И Джек позиции берёт!»

Ох, ладушки! Ох, ладушки!
А где были-были? У бабушки!
Что ели? Кашку! Что пили? Бражку!
А из бражки самогон!
Руки-ноги, буги-вуги!

Припев:
Бабка-бабка, дай на банку!
Дай же, бабка, на пузырек,
Бабка-бабка, дай на банку,
Ну дай же, стерва, шесть рублей!

Чтоб на сердце был толчок,
Нужен, бабка, троячок!
Чтоб толчок был посильней,
Дай же, бабка, шесть рублей!

Снова припев.
Не утомил? Там вообще-то много куплетов. Ладно, хорош. Что, круто?
Но главным моим козырем была хорошая учёба. Это ерунда, когда утверждают, что отличников морили только за успеваемость. Точнее, если от этого не было пользы для других. Но я не жмотился: и домашку дам скатать, и на контрольной списать, и подскажу на уроке, и шпаргалку, когда надо, по возможности, пришлю. Словом, сплошная выгода.
Шампунь, приходя утром в школу до начала первого урока, говорил мне только одно слово: «Быстро!» Это означало, что нужно было быстренько разложить тетради с домашним заданием на подоконнике коридора в нужной последовательности уроков для списывания. И поначалу приходилось мириться с таким неуважительным к себе отношением.
Куцый относился более дружелюбно. Он долгое время сидел у меня за спиной, поэтому со списыванием вообще проблем не возникало. Коровин не раз благодарно говорил мне: «О, Пецца — друг детсца!». Впрочем это не помешало ему как-то раз на уроке прожечь мне штаны, подложив на стул зажженную спичку. Но это так, мелочь, «типа шутка».
Моя мама не раз ходила к нему домой по заданию родительского комитета класса, изучала условия проживания, общалась с родителями. Куцый был из многодетной неблагополучной семьи, его мать, по-моему, не работала, а отец, бывший фронтовик, выпивал. Помнится, Коровин-старший не раз с гордостью декламировал: «Я — лейтенант! И Толька тоже будет лейтенантом!» Однако будущему «лейтенанту» визиты моей мамы к нему домой не нравились категорически.
Но однажды Куцый резко зауважал мою маму после одного случая. Как-то раз на улице он начал ей откровенно хамить. Мама, хоть и была почти на голову ниже, не долго думая, ловко скрутила его своими сильными спортивными руками и выдала такой грамотный «ба́сар», что тот просто обалдел, совершенно не ожидая подобного от маленькой, интеллигентной с виду женщины. И потом всё расспрашивал меня, где это она научилась так «базарить».
Я отшучивался, но не стал ему рассказывать, что жестокие качели судьбы в годину военного лихолетья забросили мою осиротевшую маму, в то время, двенадцатилетнюю девчонку, и в немецко-румынскую оккупацию в Краснодаре, и в детский спецприёмник, и на несколько месяцев в колонию для малолетних преступников на Ставрополье, где она носила кличку «Полковница» и кое-что крепко усвоила на всю жизнь. Позже Полковницу за хорошее поведение перевели в пятигорское специальное ремесленное училище, готовившее военных радистов. Там учились одни военные сироты. Но война, к счастью, закончилась. С той поры моя дорогая матушка, Людмила Петровна, гордо носит почетное звание «Ветеран тыла», а День Победы в нашем доме всегда отмечался как самый светлый, самый радостный праздник. Правда, мама никогда не смотрит военные фильмы, ее до сих пор трясёт от звука заходящего на пике бомбардировщика.
Впрочем, по душам с Куцым она тоже умела поговорить. Как-то раз, уже после окончания школы, мама встретила на улице его, повзрослевшего и немного остепенившегося, и, по-доброму пообщавшись, сделала ему комплимент: «Ты, Толя, стал таким красивым! Если б у меня была дочь, я б ее за тебя отдала!» «Друг детсца», говорит, аж зарделся, настолько приятно ему было это услышать.
Но тогда, школяром, Куцый был злым и жестоким гопником, постоянно кого-то «отоваривал» (бил), «обшакаливал» (отнимал деньги) и, понятное дело, курил, многие его боялись. Он, кстати, единственный из класса не был принят в пионеры. Кое-кто из старших гопников обзывал Куцего «октябрёнком», но из нашего класса на подобный «комплимент» в его адрес не отваживался никто: «промеж ушей» можно было схлопотать железно.

* * *

Но были ли такие паца…, пардон, мальчики, которые не могли принять и усвоить все те правила? Которые не махались, не умели грамотно базарить, не интересовались футболом-хоккеем, не ставили три аккорда на гитаре? Еще и учились не очень? Конечно, были. Участь многих из них в нашей школе оказалась незавидной.
В нашем классе это был прежде всего Тагир Аглиуллин, который переехал с родителями в Казань из райцентра Нурлат где-то в пятом классе. Тихий, скромный, слабенький — мухи не обидит. Морить его, конечно, никто по-настоящему не морил: считалось за низкое, но клевали регулярно. Зачастую просто так, для поддержания своего «рейтинга» из желания самоутвердиться за счет слабого. Даже девчонки его задирали.
Дети жестоки и часто безрассудны, особенно, как я заметил, где-то в средних классах, в раннем подростковом периоде. Потом, в старших классах, мозги постепенно начинали заполняться разумом, отношения между учениками становились более уважительными.
К тому же, количество девятых классов, в сравнении с восьмыми, уменьшилось на один. Наиболее одиозным ученикам давали понять, что в девятый их не возьмут, предлагая загодя подыскать какое-нибудь ГПТУ. Уходили и те, кто выбирал для дальнейшего образования техникумы или творческие училища (музыкальное, художественное или хореографическое). В результате, один класс попадал под сокращение и расформирование. Все мы волновались, задаваясь тревожным вопросом: какой? По иронии судьбы, им оказался как раз мой бывший «А»-класс. А некоторые его ученики, перешедшие к нам, вновь стали моими одноклассниками. Особенно я был рад «воссоединению» с Камилем Зайнутдиновым, по кличке «Камбал», и Толей Таборкиным, по кличке «Баклый». Буквенное обозначение нашего класса тоже поменяли: с «В» на освободившуюся литеру «А», так что с девятого класса я вновь превратился в «А»-шника. Вот такое забавное диалектическое повторение на новом витке спирали истории. Ещё годом позже из пяти восьмых стали делать только три девятых класса, что существенно стимулировало интерес к учебе и хорошему поведению для желавших оставаться учиться в школе.
Из нашего класса тогда и «попросили на выход» Куцего с Шампунем. Кстати, Шамиль сейчас уважаемый человек, крепкий семьянин, прекрасный автомеханик. Он, конечно, в лихие девяностые «поработал» с братвой, но кому тогда не «сносило крышу»? Между прочим, в те же годы он дал, по слухам, хорошие средства на строительство мечети «Мадина», что у нас на Курчатова.
Но тогда, в пятом классе… Каюсь, я тоже изредка поклёвывал бедного Тагира. Потом, уже где-то в восьмом классе, я присмотрелся к нему поближе. Оказалось, что у Тагира тонкая поэтическая натура, он любил литературу, театр, пытался писать небольшие прозаические миниатюры. Но вот учился совсем неважнецки. Я не раз говорил ему: «Тагир, почему ты троечник? Ты же неглупый пацан!» Он: а мне, мол, просто неинтересно учиться. Однако, в последующие годы Тагир закончил заочно филфак Казанского университета, отделение «журналистика», долгое время проработав по специальности. Одним словом, взял я Тагира под своё покровительство. «Поклёвки» почти прекратились, что существенно повысило его самооценку и уверенность в себе.
Ещё одним учеником нашего 4«В», заметно выбивавшимся из общей канвы пацанов, был Фархад Хакимуллин — новичок класса, также как и мы с Валеркой. Но проистекало это не только из-за его физических кондиций. Фархад был тактичен, вежлив, выдержан и, несмотря на совсем юный возраст, внутренне интеллигентен. Он был как бы немного из другого времени. Вспоминаются удивительно точные слова на этот счет из песни Булата Окуджавы: «Дворянство, растворенное в крови, неистребимо, как сама природа…» Это про Фархада, или, как мы стали его называть (и зовём до сих пор), «Форина». Конечно, он был не из дворян, но из рода Мустакимовых — татарской интеллигенции еще дореволюционной поры.
Дед Форина по материнской линии, Мухтар Мустакимов, работал землеустроителем, в Первую мировую войну служил штабс-капитаном. Его родному брату Искандеру удалось до революции закончить «Казанскiй Императорскiй университетъ», что было, для тех времен, исключительным фактом.
Дома у Форина хранился большой семейный альбом в красивом бархатном переплете со старинными фотографиями, я не раз с интересом его перелистывал. Помню черно-белую фотооткрытку, присланную Искандером-абый. На ней — изображение с видом какого-то европейского города и его письмо брату на русском языке, написанное ныне практически «вымершим» идеальным каллиграфическим почерком. Оно начиналось приветствием: «Мой милейшiй братъ Мухтаръ!» Ну, кто сейчас, скажите на милость, пользуется таким трогательным, теплым старомодным эпитетом «милейший»?
Мухтар-абый устанавливал советскую власть в Стерлитамакском уезде. Там же он женился на простой девушке Фатиме, у них родились три дочери. Все сёстры получили высшее образование: старшая Дина закончила с отличием университет, средняя Таисс и младшая Земфира — консерваторию. Словом, обстановку, в которой рос Форин, представить несложно.
Своих детей у сестер Дины и Земфиры не было, поэтому Форин был окружен общей заботой и вниманием. Муж тети Земфиры Рашид-абый тоже любил и привечал его. Бабушку Форина Фатиму-апу, классическую татарскую эбике — такую маленькую, аккуратную, плохо говорившую по-русски, в длинном белом платке — вспоминаю добрейшим души человеком, приветливой и гостеприимной. Она относилась ко мне прекрасно, всегда чем-то угощала, любила пообщаться, повспоминать прошлое. Однако я не забыл, как она коршуницей вылетела из дома, завидев в окно начавшийся у меня с Форином махач. Фатима-апа жила в центре, на улице Жуковского, и часто гостила у дочери с внуком.
В доме Форина (а жил он через три подъезда от моего) меня буквально завораживало старинное, светлого цвета немецкое пианино, инкрустирован-ное изящной резьбой, 1879 года производства. Конечно, почти за сто лет дерево рассохлось настолько, что настроить инструмент было уже невозможно, да и попутешествовать ему довелось немало. Клавиши, покрытые пластинами из слоновьей кости, от времени стали разноцветными. Вдрызг расстроенный звук того пианино очень напоминал тот, что сопровождает старые немые фильмы. Мама Форина — Таисс Мухтаровна — работала преподавателем музыки, поэтому ей пришлось купить обычную советскую «штамповку» — пианино «Казань», которое хоть возможно было настраивать. Но старинный музыкальный раритет до сих пор красуется в их доме, правда, уже много лет на нам никто не играет.
Сейчас тетя Дина живет у Таисс Мухтаровны и Форина. Иногда сёстры общаются между собой по-русски. Знаете ли, довольно экзотичная картинка: слушая их, двух стареньких-стареньких эби в белых платочках, я всегда поражался тому, какая изысканная, можно сказать, «калиброванная» русская речь звучит из их уст — любой филолог бы оценил.
Я так подробно описываю родословную Фархада, чтоб ясно представлялось, насколько глубоко противоестественны и решительно неприемлемы были для него многие «условные рефлексы» и нормы поведения нашей пацанвы. Хотя Форин неплохо играл в футбол-хоккей, обустраивал с нами хоккейную площадку (ох, и наплескали мы в его квартире, таская ведрами воду для заливки льда, пока мать была на работе — он жил на первом этаже) и также, как все, «сходил с ума» осенью 72-го года во время великого советско-канадского противостояния.
Вскоре наш с Валеркой неразлучный дуэт превратился, благодаря Форину, в трио. И не только из-за того, что все трое были в 4«В» новенькими, и, естественно, поддерживали друг друга. Главное, мы почти идеально подходили и интеллектуально, и психологически.
Этажом выше Форина жила одноклассница Эльвирочка Зарипова — отличница, воспитанная, симпатичная девочка. Её мать, Фания-апа, работала учительницей в нашей бывшей тридцатой школе. Форин дружил с Эльвирой, заходил в гости, они часто вместе делали домашние задания. На сленге того времени это называлось «кадрили» или «ходили».
Но вот Эльвира приглянулась Шампуню. Форин был вызван им «на разговор» после уроков в присутствии двух его приблатненных одноклассников-корешей — Паши́ и Рината Гарипова, по прозвищу «Рэм». Мы с Валеркой с некоторого расстояния, на всякий случай, страховали ситуацию. Но общего махача, которого мы, естественно, не желали страшно, к счастью, не случилось. Расстроенный Форин, глубоко вздохнув, поведал нам: «Они пригрозили убить меня, если я буду ходить с Эльвиркой…» Озабоченно вздохнули и мы с Валеркой. Решили доложить ей про состоявший «ба́сар». «Фи! — отреагировала Эльвира на сообщение. — Тоже мне, влюбленный нашелся!» В результате, забегать друг к другу в гости они с Форином не прекратили, но ходить вместе перестали. Хотя, как выяснилось позднее, Эльвире нравился Рэм — что ж, «авторитетные» пацаны, смелые и активные, были не лишены харизмы и привлекательности.
Конечно же, угроза убийством — это так, детские понты, часть общепринятых «правил». Хулиганьё обитало повсюду, их дух, своеобразная субкультура «конкретного пацана», казалось, были разлиты в воздухе той, прежней Казани. И очень многие мальчики из благополучных семей, хорошо успевавшие, занимавшиеся в музыкальных или художественных школах, тем не менее, старались походить на них из желания выглядеть круче.
В нашей неразлучной троице в этом, пожалуй, больше всех преуспел я, часто одеваясь и «базаря», как гопник. Как ни странно, на мою внешнюю «обёртку» регулярно покупалась мать Эльвирки. Она всё «давила на мозг» Таисс Мухтаровне и Фатиме-апе по этому поводу и не раз при мне, повизгивая, громко внушала Форину: «Фархад! Почему ты дружишь с Петей?! Он ничему хорошему тебя не научит!» Понятно, что против его дружбы с Эльвирой она ничего не имела. Я же испытывал двоякие чувства. С одной стороны, казалось странным, что Фания-апа считаем меня гопником, ведь она знала, что я хорошо учусь и была знакома с моими родителями (хотя, к сожалению, иногда хулиганами становились пацаны не только из неблагополучных семей). Но с другой стороны, было лестно осознавать, что выглядел гопником я вполне правдоподобно. Поэтому как-то раз, после очередного «наезда» с ее стороны, я не нашел ничего более умного, как, артистично сплюнув на асфальт, развязно ответить Фание-апе стандартной фразой: «Ну, чё-ё разоралась-то! Отдыхай!» Чем еще больше настроил ее против себя. Впрочем это были ее проблемы.
Форин всё вздыхал, тоскуя по двору своего раннего детства, который находился в Соцгороде. Впрочем не берусь утверждать, что там он бы смог в последующем избежать контактов с хулиганьём.

* * *

Существуют такие святые для каждого понятия, как Родина, малая Родина и, наконец, отчий дом. Но у многих есть ещё одно промежуточное звено: «очень малая» Родина — двор, улица, квартал.
У Форина этим местом как раз и являлся тот дворик в Соцгороде, со скамеечками под кустами сирени у подъездов, выходивший одной стороной на садовые участки. Раньше в Казани было много дачных обществ, как «легальных», так и не очень, расположенных в черте города. И не беда, что участки малюсенькие и порой почти отвесные, а домики напоминали скворечники. Главное — рядом. К сожалению, сейчас этих дачек практически не осталось: земля очень дорога, не до растениеводства.
Форин рассказывал, что когда был совсем маленьким, ему казалось: там, в садах, живет Солнышко, ведь оно каждый день ложилось спать, скрываясь за яблоньками. Много раз он собирался сходить в гости к Солнышку, но так и не дошел: без мамы нельзя, а ей самой почему-то не хотелось — как так?
Об этом Форин трогательно поведал мне несколько лет назад, когда уговорил съездить приобщиться к его святыне. Я из вежливости согласился, поехал, но, понятное дело, ничего особенного не увидел и не прочувствовал. Двор как двор, каких тысячи. Это ЕГО и только ЕГО. Форин до сих пор, прихватив бутылочку легкого винца, изредка навещает свой дворик, сидит на скамеечках, с упоением вдыхая ароматный воздух детства, нежно поглаживает стволы сиреней и с горечью наблюдает, как «Солнышкин домик» всё активнее теснят новые многоэтажки.
Очень малая Родина есть и у меня. И это, нетрудно догадаться, не Танкодром. А тот маленький дворик на углу Тукаевской и Ахтямова, рядом с автобусной остановкой, хотя в пору моего детства ее не было. Была лишь трамвайная остановка «улица Сафьян», чуть выше по Тукаевской. Когда-то этот дворик был для меня целой планетой — таким большим он казался, а наша «кладовка со всеми удобствами» представлялась космическим кораблем.
Вот здесь, в углу двора, была разбита клумба, рядышком — песочек, где можно повозиться с любимым грузовичком. А вот бордюр, похожий на железнодорожный состав — я с детства обожал железную дорогу, поэтому разрисовывал мелом каждую бордюрину: первая — тепловоз, дальше — вагоны. Вот тут стояли сараи, в одном из них сосед по фамилии Бяков держал своих охотничьих собак Тайгу и Достигая; псы, приветливо виляя хвостами, бережно брали еду с моих рук. С его сыном Ильдаром я дружил. В соседнем подъезде жил Альбертик, помню, как я заставил изрядно поволноваться свою маму, когда, не предупредив ее, уехал с ним и его отцом куда-то на их мотоцикле с люлькой. А в небольшом старом двухэтажном домике, примыкавшем к нашему дому, на втором этаже проживал еще один дворовый друг — Рамир Самигуллин. В нашем подъезде жила девчонка, старше меня, Леночка Канцевич — страстная любительница кошек. Она постоянно притаскивала их в подъезд, вывешивая у входа в него грозные объявления, типа «Серую кошечку не бить!»
Но самое любопытное происходило в соседнем дворе, от которого нас отделял дощатый забор: в одном из его домов находился вытрезвитель. И мы, детвора, прильнув к щелям в заборе, с большим интересом наблюдали, как из регулярно подъезжавших милицейских «воронков» выгружался весьма своеобразный контингент, насильно доставленный в это специфическое медучреждение.
А сразу за дворовыми воротами, выходившими на Тукаевскую, для меня распахивался целый мир! Оживленный перекресток, приветствующие перезвонами трамваи восьмого маршрута. Мне ещё удалось застать старинные обветшавшие трамваи в два вагона с деревянным полом и дверями, которые открывались руками. Я называл их «дугу-дугу», по схожему звуку, который они издавали. Более современные трамваи, уже с автоматически открывающимися дверями, получили название «чили-чили». Сейчас трамваи по Тукаевской уже не ходят.
Старо-Татарская слобода, или, по-другому, Иске́-Бисте́, очень интересный с исторической и архитектурной точек зрения район. Испокон веку в нем селилось татарское население Казани, но вихри перемен ХХ века всё перемешали. Однако району удавалось сохранять свою историческую самобытность. Многие старинные двухэтажные домики имели печное отопление, а в глубине двориков стояли дровники. Ветшающих «ветеранов», к сожалению, постепенно сносили, заменяя их новостройками. В одной из них — трехэтажной «сталинке» с балюстрадой и полуколоннами — я и жил. Но тогда, в пору моего детства, Слобода была намного более целостна и колоритна в архитектурном отношении, чем сейчас. Шагая по Тукаевской на прогулку в Юнусовский садик или в кино в ныне почивший кинотеатр имени Тукая, моё внимание неизменно привлекало красивое зданьице с башенками, где до революции жил турецкий консул.
И конечно же, совершенно неповторимый колорит Слободе придавали старинные мечети. Рядом с роддомом №5 на Фаткуллина, где я появился на свет Божий, стояла легкая, словно, рвущаяся ввысь, Азимовская мечеть с красивыми цветными витражами (там, в то время, «квартировала» республиканская школа киномехаников). Мимо Бурнаевской я каждый день ходил в детский садик №66 на улице Нариманова (ныне Сары Садыковой). Еще немного выше по Нариманова стояла Зенгер (голубая) мечеть, а недалеко от нашего дома — Апанаевская. Но и они использовались тогда не по назначению.
Единственной действующей мечетью в городе была Марджани́. Помню, одно лето меня водили к няне — бабе Наташе, проживавшей неподалеку, в четырехэтажном доме желтого цвета на углу улиц Зайни Султана и Каюма Насыри. С ее балкона открывался прекрасный вид на мечеть и ее подворье. Было интересно наблюдать за неспешной жизнью храма, за спешившими на молитву старичками в тюбетейках и с палочками. Я вслушивался в таинственные завораживающие звуки молитвенных сур, которые разрешалось совсем негромко исполнять (православный колокольный звон был вообще запрещен). В доме бабы Наташи их было хорошо слышно. Она жила в их ритме: вставала с утренним намазом, а заслышав обеденную молитву, звала кушать.
В ясли меня отдали девяти месяцев от роду (во, были времена!). Няни-татарочки общались с русскими детьми — по-русски, с татарскими — по-татарски. Благодаря фамилии, я считался татарчонком, поэтому, вернувшись из яслей, продолжал общаться со своими родителями по-татарски, и только где-то через полчаса переходил на русский. Впрочем, лексикон маленького ребенка не настолько сложен, чтоб родители не смогли понять своё чадо, на каком бы языке оно ни говорило, тем более, что мой папа знал немного татарских слов.
Всё это глубинным пластом годами откладывалось в душе, сохранив позитивное восприятие всего татарского на всю жизнь, хотя потом судьба забросила меня за тысячи километров от Татарстана — в Сибирь. И здесь многие считают меня татарином — да и ради Бога, или, как говорилось в одном анекдоте, «ай латна-а-а». Каждый визит в Казань я захожу в свой ныне плотно заставленный автомобилями родной дворик. С годами он сильно «уменьшился» в размерах, да и друзей-соседей там уже никого не осталось.
Далеко не каждый город может похвастаться наличием в своих границах крупного естественного водоема, не считая рек и речек. Зато в Казани целых три озера! И все — Кабаны! Верхний, Средний и Нижний. С каждым из них у меня связано что-то личное: на Верхний Кабан в Борисково, уже проживая на Танкодроме, часто ездил купаться, на Среднем стоит зоопарк, куда я обожал ходить (сперва с родителями, потом уже со своими детьми).
Но самый родной из Кабанов — конечно же, Нижний. Его близость здорово украшает Старо-Татарскую Слободу, тем более, что жили мы вообще в двух шагах от озера. Что может быть лучше вечерних прогулок вдоль тихой, приятно пахнущей озерной воды! Вверх по Комсомольской (ныне Марджани́) набережной до здания электростанции темно-синего цвета (на ее месте сейчас стоит Татарский драмтеатр имени Камала) мимо завсегдатаев-рыбаков. Помню, как один из них подарил нам только что выловленную, бьющую хвостом рыбешку довольно больших размеров, и как я стал умолять маму отпустить ее обратно «домой». С ранней весны, как только сходил лед, до поздней осени гладь озера бороздили спортсмены-гребцы. Их база, большой деревянный барак с дощатым причалом, находилась напротив Слободы. Там же можно было взять покататься лодку. Ну, а про зимнее использование замерзшей поверхности Нижнего Кабана я уже упоминал.
Вновь и вновь я мысленно выхожу со своего дворика и иду вниз по Тукаевской. Вот садик прямо напротив окон кухни нашей коммуналки — там меня когда-то выгуливали в колясочке, рядом Клуб меховщиков. Вот трамвайная остановка «Красный восток» — вокруг нее всегда вкусно пахло пивным солодом и суслом. А вот бани, которые мы регулярно посещали. До химкомбината имени Вахитова лучше не доходить (там пахло невкусно), поэтому лучше через спортплощадку «Радиоприбора» пройти вправо на параллельную Тукаевской улицу Нариманова. Рядом с площадкой — заводской клуб, где проводились новогодние ёлки, которые я так ждал и любил. О! Вот он — целый мир: родной садик №66! Вздыхаю, вспомнив своих детсадовских «дам сердца» — Нелечку Якупову и Гузель Загидуллину, дай Бог им здоровья! Поворачиваю вправо на Ахтямова и мимо Бурнаевской мечети домой… Булды, всё! Экскурсия в прошлое закончилась.
Ах, Слобода, Слобода!..

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Пора вновь возвращаться на Танкодром.
В том же насыщенном 1972 году произошло еще одно событие, которое имело для меня значение — важное, для Форина — судьбоносное.
Гостя у Валерки, я часто слышал треньканье на пианино его младшей сестры Тани. Когда она училась в первых классах обеих школ, ее «музицирование» меня не вдохновляло — так, звучало фоном, пока мы с Валеркой общались. Но во втором классе из-под ее пальцев уже начало звучать что-то осмысленное. Однажды я незаметно подошел сзади и, замерев, стал с интересом наблюдать за таинством рождения какой-то нехитрой, но вполне вразумительной приятной вещицы. Маленькие пальчики Танюши скользили по клавиатуре как будто совершенно хаотично, но музыка звучала самая настоящая. Еще малышом, будучи в гостях, я не раз садился за пианино и с выражением, как мне казалось, хорошо «играл». Взрослые, улыбаясь, аплодировали, говорили что-то одобрительное. Однако мультик «Как Незнайка был музыкантом» вскоре развеял детские иллюзии.
Спросил Таню (меня и самого так не раз впоследствии спрашивали):
— А как ты запоминаешь, на какую клавишу и когда нужно нажимать?
Небольшой ликбез длился минут десять, закончившись предложением:
— Хочешь, я научу тебя какой-нибудь мелодии?
— Хочу!
Первым музыкальным произведением в моей жизни стала детская песенка «Птичка над моим окошком гнёздышко для деток вьёт…» Простенькая трогательная минорная мелодийка увлекла меня, и минут через двадцать я уже вполне уверенно ее исполнял одним пальцем.
— А знаешь, — улыбнувшись, молвила «учительница первая моя», — тебе стоит заниматься музыкой — ты хорошо схватил.
Однако реакция Валерки была неодобрительной:
— Тебе чё, делать нечего? Пойдем лучше посмотрим фотоальбом по истории авиации.
Авиация тогда была нашим увлечением. Но «Птичка» запала в душу. Пару раз в гостях, завидев пианино, я с гордостью заявлял: «А я умею играть одну вещь на фортепиано!» Хозяева из вежливости и любопытства дозволяли это продемонстрировать, после чего разочарованно вздыхали. М-да, бледно.
Постепенно набирало силу желание учиться музыке. Но как это сделать? Шла уже вторая четверть четвертого класса, а в музыкальные школы брали только с семи-восьми лет. Выход был найден. В одном из домов на Комарова находился «Салон проката» — тогда было распространенным явлением не покупать, а брать напрокат бытовую технику, велосипеды, пианино, туристскую амуницию и прочее. При салоне работал музыкальный кружок, дословно, «по привитию музыкальных навыков», располагавшийся в двух комнатках со старенькими пианино, видимо, списанными из числа предлагаемых напрокат. Учиться брали всех желающих, вне зависимости от возраста и наличия музыкальных способностей. Такса 10 рублей в месяц — сумма, по тем временам, немаленькая, но вполне терпимая. Моя мама, в принципе, не возражала. Ещё бы, детей добровольно стремящихся учиться музыке было наперечет, такое желание можно только приветствовать, но… Вздохнув, она не стала скрывать: «Я все-таки хотела, чтобы ты занимался спортом…»
Моей первой преподавательницей музыки стала Венера Галимулловна — представительная дама средних лет. Какое музыкальное образование было у нее самой осталось невыясненным, ее игры я никогда не слышал, а в «салонном» дневнике записи-наставления по каждой разучиваемой пьеске практически не отличались друг от друга. Вдобавок, на занятиях она нередко что-то почитывала или ела, после чего приглушенно отрыгивала. Даже как-то раз жирные пятна на платье солью отчищала. Преподавали как в музыкальной школе: дневники, зачеты, экзамены и, наконец, отчетные концерты перед родителями. И «процесс пошел».
Я тщательно скрывал от одноклассников, что стал учиться играть на пианино — это не вязалось с образом «нормального» пацана. Тем не менее, моя мама известила об этом Зину Ивановну — та пожала плечами, никак не отреагировав. Хотя, мне кажется, классный руководитель должен был, как минимум, одобрить то, что ученик увлекся делом, а не болтался на улице.
Но однажды скрываемый мною факт был обнародован. Как-то раз я плохо ответил по математике, ее вела Зина Ивановна. Успевал я хорошо, но любая «осечка» вызывала острую критику, что, в целом, правильно. Но тут ею был сотворен очередной педагогический «перл»: «Вместо того, чтоб учить математику, ты по клавишам тренькаешь!» Я замер. Пацаны в классе удивленно вскинули головы.
После урока ко мне подошел Шампунь.
— А ты чё, на пианине учишься играть что ли?
— Да, а чё? — отвечаю.
— Ну ты, ващще, в натуре, даешь! Ты чё?!
— Слышь, — говорю, — я тебе домашку списать дал? Дал! На контрольной помог? Помог! Чё те не канает?
— Да не, ничё! — Шампунь, презрительно ухмыльнувшись, пошел информировать пацанов.
Но я вышел из положения: говорю, скоро, мол, должны класс гитары открыть, но пока учат нотной грамоте, развивают слух, знакомят с тем, как правильно играть и так далее. Одним словом, пацаны удовлетворенно отстали: на гитаре — можно.

* * *

Впрочем, процесс моего музыкального образования больше не вызывал нареканий со стороны Зины Ивановны — не было поводов. Ее заботило совсем другое.
Однажды звонкий голосок ведущей радиопрограммы «Пионерская зорька», еженедельно выходившей в эфир по воскресеньям после концертно-юмористической программы «С добрым утром!», восторженно известил: «Вся советская пионерия с большим воодушевлением поднялась на торжественную патриотическую вахту «Идем дорóгой Ленина, дорóгой Октября»! Во всех пионерских организациях нашей необъятной Родины юные ленинцы в едином порыве…» И протчая, и протчая.
Не знаю, какие указания поступили на этот счет из РОНО или райкома, но после педсовета в нашей школе, состоялись «классные часы», на которых среди учеников распределяли направления работы этой «торжественной вахты»: «пионерстрой», «юные тимуровцы», «красные следопыты» и так далее. Не помню, что досталось мне и Форину, но Валерке отрядили под начало «пионерстрой». Он еще так многозначительно к нам повернулся, выпятив нижнюю губу — мол, э-ва, как круто, что мы чуть не рассмеялись. Словом, бал правили привычные для тех времен формализм и обязаловка, к которым приучали «с младых ногтей».
Наконец, очередь дошла до Шампуня.
— Хайбуллин! — гаркнула Зина Ивановна.
— Чё?!
— Какое направление ты хотел бы выбрать для себя?
— Какое направление? Домой! Гы-гы-гы!
Класс по достоинству оценил шутку своего «авторитета», дружно рассмеявшись. Но Зине Ивановне было не до смеха (хотя, скорее всего, ей уже самой хотелось домой, потому она и нервничала). Как обычно в подобных случаях, началось ее эмоциональное речеизвержение с перечислением всех его прегрешений и недостатков, на что, впрочем, Шампунь никак не реагировал — привык.
— Будешь отвечать за направление «красные следопыты»! — вынесла вердикт, заканчивая свой привычный монолог Зина Ивановна.
— Ну, ла-на, ла-на! «Следопыты», так «следопыты». А чё делать-то надо? — Шампунь решил завязать беспредметный «бáсар», а то домой действительно нескоро уйдешь.
— Ну, как что? Всё тебе объяснять надо, щёки красные — а ума нет!Выберешь себе какого-нибудь местного героя революции или гражданской войны, изучишь его биографию, боевой путь, короче, пойдешь по его следам, как полагается следопыту. Ясно?!
— Ага, сама ходи! — Шампунь любил и умел играть на публику.
Далее последовали новый взрыв смеха класса и вторая порция нервной рефлексии нашего классного руководителя в виде привычного, регулярно повторяемого «выступления».
Помимо этой мути в школе ежегодно проводили фестивали народов СССР. Каждому классу поручали одну из братских союзных республик нерушимого Советского Союза, за исключением РСФСР. Нужно было собрать материал про нее, рассказать про какого-нибудь видного исторического деятеля этой республики, прочитать стихотворения национальных поэтов, что-то в тему спеть и сплясать. Фестивали проходили по параллелям классов и были состязательными: школьная комиссия давала баллы за каждое выступление. Помню, как я читал стихотворение какого-то узбекского советского классика про мелиорацию, будучи наряженным в подобие их национального халата, перешитого из маминого домашнего — узор на нем был похож на узбекский. Голову украшала кустарно сшитая нахлобучка, напоминавшая среднеазиатскую тюбетейку, поскольку татарская не подошла бы, в силу заметной несхожести фасонов.
Ежегодными обязательными были смотры строя и песни. А также конкурсы патриотической песни, где каждому классу предписывалось не просто спеть, а немного ее обыграть.
Как-то нам на конкурс дали известную песню «Орлёнок». Актив класса, под бдительным присмотром Зины Ивановны, остался после уроков мирковать над инсценировкой. Было придумано следующее. Роль Орлёнка отвели статному, высокому ученику нашего класса — Саше Куликову. «Орлёнку» нашли какую-то тельняшку, на голову повязали бинт, изобразив на нем фломастерами кровь. Куликов стоял в центре, а справа и слева от него по два ученика, которые при исполнении фразы «на веки умолкли веселые хлопцы» должны были выразительно упасть на пол. В число несчастных «веселых хлопцев» отрядили меня, Форина и Валерку. На наших головах тоже красовались разрисованные красным бинты, а для пущей достоверности каждый «хлопец» держал себя кто за руку, кто за бок, изображая боевые ранения. За «орлятами» полукругом стояла подпевка из девчонок.
Сперва Зина Ивановна предлагала нарядить Куликова-Орлёнка в военную форму (ее муж был военнослужащим), но форма оказалась полевой, темной с портупеей, и здорово смахивала на белогвардейскую. Поэтому от первоначального замысла пришлось отказаться, а облачить в нее Рэма, предусмотрительно сняв кокарду с фуражки. При словах «лети на станицу, родимой расскажешь, как сына вели на расстрел» он должен был выйти с игрушечным пистолетом и увести Куликова со сцены.
Честно говоря, меня сразу стали «терзать смутные подозрения» относительно неминуемого провала всего задуманного сценария. Но, как ни странно, Зина Ивановна одобрила эту туфту, да и времени, чтоб придумать что-то другое уже не оставалось.
Однако впечатляющее фиаско превзошло все наши нехорошие предчувствия. Конкурс стартовал. Мы вышли на сцену с героическими лицами и все вместе запели: «Орлёнок-орлёнок, взлети выше солнца, собою затми белый свет!» — пока всё нормально. «Навеки умолкли веселые хлопцы…» — мы, кто вскинув руки, кто схватившись за грудь, картинно грохнулись на пол сцены школьного актового зала. К сожалению, я упал неудачно и ударил локоть, поэтому, «навеки умолкая», чуть слышно матюкнулся. Услышав мою ругань, «орлёнок» Куликов почему-то смутился и следующую фразу «В живых я остался один!», которую он должен был громогласно произнести, не исполнил. За него ее спели своими тоненькими голосками одноклассницы из «массовки».
Лёжа на полу, я реально осознал весь идиотизм происходившего на сцене, поэтому меня стал разбирать смех. Валерка лежал напротив и улыбался, «кровавая» повязка с его головы слетела во время падения, под ней, разумеется, было чисто. Наконец, Рэм в «белогвардейской» форме увел со сцены Куликова «на расстрел». Оказавшись за кулисами, оба, и «палач», и его «жертва», негромко заржали. В зале, наверное, слышно не было, но я-то услышал! Моему терпению пришел конец: незаметно прикрыв локтем лицо, я бесшумно затрясся всем телом от невыносимого приступа дикого хохота.
М-да… Мы заняли последнее место. После провального выступления — «разбор полета» в классе. Зина Ивановна неистовствовала. Досталось по полной всем: и «белогвардейцу» Рэму, и Куликову, крайне неубедительно воссоздавшему героический образ юного коммунара, и, непонятно за что, хоровому кордебалету. Но больше всех вдули нам, «веселым хлопцам»:
— Упали, как дурачки! Денисов лыбится! Муратов ржет! Как можно опошлить такую хорошую песню?! — грохотала Зина Ивановна.
— Я не ржал! — пытаюсь защититься.
— Не ржал, говоришь?! Да я своими глазами видела, как ты лежал и трясся от смеха!
— То был не смех! — я твердо стоял на своем.
— А что тогда?!
— Предсмертные судороги!
О! Только сейчас дошло: этот маразм, похоже, и был тем «остальным», что, по мнению Зины Ивановны, важнее учёбы в двух школах!

* * *

Нас постоянно бесили вкус и представления «о прекрасном» нашей почтенного возраста классной руководительницы. Первым делом она, в свое время, рассадила всех пацанов, строго придерживаясь детсадовского правила: мальчик — девочка, мальчик — девочка. Мне в соседки по парте досталась Мариночка Ковалёва — прилежная, аккуратная ученица. Но этот вариант, по сравнению с соседством с Валеркой, для учебы был, пожалуй, более полезен.
Больше всего нас, пацанов, задевало демонстративное пренебрежение Зины Ивановны к успехам класса на спортивном поприще. Это сильно контрастировало с предпочтениями фанатичной болельщицы — классной руководительницы параллельного «Г»-класса Анны Ивановны Лошак, которая вела у нас географию. Любой матч класса принимался ею близко к сердцу.
Ежегодно в школе проводились чемпионаты по параллелям классов. Зимой — по хоккею, весной — по футболу. Организатором и куратором этих соревнований был физрук Леонард Георгиевич Качалич. Позже, во многом благодаря его стараниям, в нашей школе появился специализированный футбольный класс.
Леонард был несколько грубоват, даже хамоват, не «сюсюкался» с маменькиными сыночками и требовал спортивных результатов. Интересно, что он пользовался большим уважением у гопников — они часто заходили к нему, Леонард их, в отличие от некоторых других учителей, не прогонял. Со стороны это казалось странным: серьёзный мужчина, преподаватель, а якшается с хулиганьём. Но как-то раз я услышал их разговоры: Леонард ненавязчиво так, доходчиво, с умелым и грамотным применением «бáсара» наставлял их на ум-разум. Самое интересное — они слушали физрука. Не слушались, но хотя бы слушали, что уже было немало.
Про культ футбола и хоккея я уже упоминал. Попасть в сборную класса считалось за честь. Причем турниры проводились не по мини-футболу, а на нормальном большом поле в школьном дворе, по 11 игроков с каждой стороны. Матчи судили, как правило, сами физруки (вторым был Александр Иванович Кузнецов; Наталья Яковлевна Макарушкина, единственная «физручка» школы, понятное дело, не судила). Гораздо позже, в пору учебы уже моего собственного сына Славы, правда не в Казани, отношение к игре в футбол заметно ухудшилось. Славик, сам страстный футболист, даже на мини-футбольный турнир школы ребят из своего класса наскребал с огромным трудом — упрашивал, убеждал. Пара параллельных классов команды вообще не выставляли, хотя численность учеников в классах равнялась нашей.
Капитаном и футбольной, и хоккейной команд был еще один «авторитет» нашего класса Ринат Латыпов, по кличке «Срих» — он и производил отбор кандидатов в основной состав. Кандидатура Тагира Аглиуллина, понятное дело, вообще не рассматривалась. Не проходил в основу по своим игровым кондициям, увы, и Валерка. Форин — от случая к случаю, как правило, на подмену.
Моей же страстью был последний рубеж — ворота! И хотя я умел неплохо повозиться и с мячом, и с шайбой, на чемпионатах школы всегда стремился во вратари. «Эй, вратарь, готовься к бою!» Именно к бою! Невозможно описать тот азарт и страсть, с которыми бились пацаны за спортивную честь класса! Я не любил играть в хоккейной маске: дышалось с трудом, видимость плохая. Удобных масок тогда не продавали — так, пластмассовая штамповка на резинках. Поэтому регулярно получал увесистым мерзлым куском резины в морду. Даже как-то раз зуб шайбой выбили. Не беда: прибежав домой, выплюнул зуб, отполоскал кровь и… понесся доигрывать матч.
Но в 4«В» места в «основе» для меня поначалу не нашлось. В воротах уверенно обосновался Юрка Тимофеев, по кличке «Макар». Помню, как я впервые пришел на матч футбольного чемпионата школы со своим бывшим «А»-классом. Чтоб доказать свою «профпригодность», я придумал хитрость, дальновидно прихватив с собой вратарские перчатки. За «А»-шников в центре нападения, как всегда, играл Эдик Маматов. И, тоже как всегда, он куражился на славу — шесть или семь голов на любой вкус. Разгром моего нового класса был тотальным и безоговорочным. Леонард свистел и свистел, указывая на центр поля. Но даже в этой ситуации Срих не заменил в воротах Макара.
Моя же хитрость заключалась в следующем. Ворота были без сетки, простая футбольная рама. Я встал ЗА Макаром и одновременно с ним тоже прыгал за летящим в наши ворота мячом. Причем половину пропущенных им «банок», как мы называли голы, я взял! Более того, громко, чтоб слышал Срих, стал подсказывать Макару: «Потерял ворота!», «Немного вперед — сузь сектор!», «Не сиди, вперед на перехват!», «Эта «свеча» — твоя, пошел!» и так далее. Любой вратарь поймет о чем идет речь. Тем более, во дворе и в бывшем классе я часто играл против Эдика и лучше знал его манеру игры. Макар сперва огрызался, грубил, мол, «отвали!», «задрал!» или, как еще у нас выражались, «без сопливых скользко!» и тому подобное. Но потом, осознав мою правоту, стал следовать указаниям. Я же после проигранного в пух и прах матча сказал Сриху всего одну фразу: «Ну, чё? Ты, в натуре, всё понял?» Так я и оказался в воротах сборной класса, даже махача с Макаром не случилось.
Мы неизменно проигрывали «А»-классу и в футбол, и в хоккей, противостоять Маматову было невозможно: мастер, что и говорить! Однако разрывы в счёте год от года неизменно сокращались. В седьмом классе счёт в футбольном матче с нашим принципиальнейшим соперником и вовсе долго держался ничейным — 1:1 (гол у нас забил Пашá). Неужели выстоим и сотворим сенсацию?! Но нет… Под занавес игры в мои ворота (блин!) влетели две «банки», причем не авторства Маматова — он лишь выдавал идеальные голевые передачи.
Эдик, забив гол, никогда не торжествовал: скакал, как обезьяна, истошно орал «го-о-ол!» или просто победно вскидывал руки. Он с невозмутимым видом возвращался на свою половину поля — мол, что, произошло что-то существенное? Впрочем своим одноклассникам радоваться не запрещал. Я, кстати, так и остался для них хорошим раздражителем, и они старались забить мне изо всех сил. Мы же, очередной раз продув, не забывали напомнить: «Ну, чё, блин, радуетесь-то? Да если б не Маматов…» Обычно мы занимали вторые места, обыгрывая остальные три параллельных класса.
Где-то с восьмого класса Эдика стало видно всё реже и реже: он много и упорно тренировался, собираясь перейти в спортшколу. Во дворе он и вовсе прекратил играть, поскольку в спортивном отношении перерос всех на два порядка, и «барахтаться» с нами — только риск травму получить.
И вот, с волнением узнаем: на матче хоккейного первенства школы (шел восьмой класс) Маматов за «А»-шников сыграть не сможет (он уезжал на какие-то соревнования)! Неужели у нас появился реальный шанс впервые в истории стать чемпионами?
Матч состоял из двух периодов по двадцать минут каждый. Игра началась. М-да уж, без Эдика сборная «А»-класса — совершенно не то! Я стоял, как лев, мои ребятки носились, как угорелые! И счёт всё рос и рос — в нашу пользу! Первый период закончился с разрывом в шесть или семь шайб! Это почти победа! Почти. Счастливый Шампунь, после свистка на перерыв, понесся к моим воротам и сходу заключил меня в крепкие объятия. Прикатили все игроки — и Куцый, и Грузин, и Рэм, и Пашá, и Срих, и «Орлёнок». И все меня обнимать! Я пребывал в приподнятом, почти победном настроении. Если так дальше продолжится, то мы не просто выиграем, а вытрем «А»-шниками одно место, отомстив за все обиды и поражения прошлых лет. Вот ваша истинная цена без Эдика Маматова — ломаный грош, бё-ё-ё!
Перерыв завершился. Что потом случилось со мной, до сих пор не могу объяснить. Не могу даже себе самому! Наваждение! Потому как посыпалось всё: любой точный бросок по моим воротам — гол! Бросок — гол! Бросок — гол! Наши тоже забивали, но разрыв в счёте стал неумолимо сокращаться. Ё-моё! Когда же конец матча?! А «А»-шники вошли в раж! До сих пор перед глазами их тройка нападения: Муртазин — Нуруллин — Масленников. Я умоляюще смотрел на них, будто просил: ну, Айратик, ну, Азатик, ну Витечка! Ну, не надо! Не надо мне забивать и забивать — вы ж сами видите: со мной что-то произошло! Ведь ты же, Азат, был в младших классах одним из лучших моих друзей! Смешно?
До конца матча времени оставалось совсем немного. Счёт сравнялся. Ладно, ничья так ничья — хрен с ней! Победный гол «А»-шников влетел в мои ворота вместе с финальным свистком. Они торжествовали. Всё, мы просрали… Наши перемахнули через борт, накинули на себя куртки и, не глядя в мою сторону, стали снимать коньки. Мне переобуваться не надо: я играл в огромных отцовских валенках с самодельными наколенниками, ведь ни хоккейных щитков на ноги, ни широких вратарских клюшек купить тогда было невозможно. Я подошел к раздавленным поражением одноклассникам и, постояв минутку, вякнул что-то дежурное. Шампунь поднял на меня глаза и, чуть не плача, сказал всего одну фразу: «Из-за тебя проиграли!» Ни матов, ни оскорблений.
Что я могу сказать? Шамильчик, дорогой! Пацаны! Я до сих пор переживаю тот матч! Встретив меня, Эдик велеречиво изрёк: «Ну вот видишь, мои ребятки и без меня вас «сделали»!» Крыть было нечем, только жалко блеять. Впрочем, победители всё же поведали Маматову о ходе матча. О том, как по всем статьям уступили в первом периоде, о том, как нежданно-негаданно пошла «лажа» у Муратова, хотя вначале он был почти непробиваем.
Весной педсовет школы №90 принял решение о расформировании «А»-класса, поэтому грядущий футбольный чемпионат становился для них прощальным. К тому же уходил из школы Маматов.
Матч между нашими классами был расписан последним: Леонард будто чувствовал, что он станет решающим. До этого мы с ними шли «ноздря в ноздрю», привычно успешно разобравшись с тремя остальными классами. Хотя нет, «А»-класс, по-моему, потерял очко, сыграв с кем-то вничью. Или у нас была лучше разница забитых и пропущенных мячей, ведь все три матча «А»-шники опять играли без Маматова. Не помню, хоть убей! Помню лишь, что в том последнем матче нас устроила бы и ничья. Эдик заранее попросил физруков застолбить дату и не менять ее, пообещав вырваться сыграть прощальный матч за родной класс.
И вот долгожданный день матча настал! Уважаемый читатель, подуставший от моих ретроспекций, наверное, уже вздохнул, сморщив лоб: «Ну, конечно же, по законам жанра «В»-класс должен был выиграть!» Позвольте, позвольте… Как говорится в игре «а ну-ка, отыщи!», «тепло», но не «жарко». Выиграть «А»-класс с Эдиком Маматовым, похоже, было невозможно, в принципе!
Начали они, как обычно, не спеша. К тому же Маматову суетиться, играя на таком низовом уровне, было не к лицу. Всему свое время, в том числе, и победным голам. Мы же стояли насмерть. Время шло, а голов не было — ни в мои, ни в «А»-шные ворота. Но вот Пашá каким-то чудом вчистую отобрал у Эдика мяч, вот Срих опередил его на перехвате, вот жёсткое игровое столкновение закончилось для Маматова обидным падением с поднятием целой тучи пыли (на таких стрёмных полях он играть уже отвык). Чувствовалось: Эдик начал нервничать. Свисток на перерыв — 0:0! Срих, помню, вскинул вверх руки: первый тайм выстояли!
Второй тайм продолжился по тому же сценарию: «время идет — а любовь не приходит»! Эдик опять завалился, задрав ноги. Кто-то из болельщиков (а их тогда пришло немало) засмеялся и подколол его: «Ну, чё копыта-то развалил, вставай, давай!» Вскоре последовали широко известные в таких ситуациях приёмы — навязчивые апелляции «звёзд» к судьям и выпрашивание пенальти («пендаль», на нашем сленге). Маматов один раз что-то недовольно кинул физруку Кузнецову, судившему тот матч, второй, третий. Наконец, Александр Иванович не выдержал и громко выдал ему, принципиально перейдя на «вы»: «Я сейчас Вас выгоню с поля!»
Минуты таяли мучительно долго. Прекрасно помня недавнюю зимнюю «трагедию», мы боялись даже думать о почти нереальном: положительном для нас результате и, как следствие, чемпионстве. Эдик начал орать на своих: то не так, это не так. Ну а что ты, дорогой, хотел от дворовых «чайников»? Ты же вырос с ними и знаешь их, как облупленных!
Счёт по-прежнему 0:0. В нашу пользу. Конечно, случайный гол, или «дурачок», мог залететь в наши ворота в любой момент — многострадальная сборная России, к примеру, знает это «как Отче наш». Но я в тот день тащил всё, мяч просто-таки лип к моим рукам! Однако «дурачок» мог залететь и в их ворота — на то он и «дурачок». Маматов стал херачить по нашим воротам со всей дури из любого положения, не видя более разумных игровых решений — в тот момент он ненавидел своих неумелых одноклассников. Но прицел у него явно сбился: то был воистину «не день Бекхэма»!
Финальный свисток! Ничья, равносильная для нас победе! Ура! Мы — чемпионы! Расстроенный вконец Эдик начал агрессивно «наезжать» на Пашу и Сриха, пришлось всей нашей команде сгрудиться рядом: «Ты чё, в натуре, «Пеле» хренов?! Чё, вальты загрызли? Промеж ушей захотел?» Только праздник «на нашей улице» подпортил. Впрочем, Маматов был настоящим спортсменом и взял себя в руки, прекрасно понимая, что «после драки кулаками не машут».
Однажды произошло знаковое для меня событие. Шампунь утром, как обычно, скомандовав «Быстро!», ожидал тетради для списывания домашнего задания. Я отрезал:
— Не дам!
— Чё-ё-ё?! — лицо классного авторитета вытянулось.
— А ты скажи «пожалуйста»!
Это был переломный момент. Шампунь напрягся, но, посоображав пару секунд в какую сторону развивать нестандартную ситуацию, вдруг расслабился и миролюбиво сказал:
— Петя, дай списать «домашку», пожалуйста!
— Пожалуйста, Шамиль!
К концу восьмого класса мы и вовсе «скорешились», даже жалко было расставаться с ним. Я до сих пор в разных жизненных ситуациях использую его незабываемые выражения и «афоризмы».
Турниры старшеклассников проводили уже совместно, ввиду уменьшившегося количества девятых и десятых классов.

* * *

Потом Эдика и вовсе не стало видно. Тренировки, игры, сборы. Его вожделенной целью была главная команда города — «Рубин». Почему он оказался там на месте вратаря непонятно. По моим представлениям, Маматов был прирожденным бомбардиром — центральным нападающим. Но, видимо, у руководства клуба на этот счёт имелись свои резоны, к тому же, мастер остается мастером на любой позиции.
«Рубин», в те времена, был по-настоящему своей, городской командой. Никаких легионеров, все игроки жили в Казани, тут же тренировались, на зимние сборы выезжали, максимум, в Сочи. В 1971 году, к нашему великому разочарованию, из «Рубина» в киевское «Динамо» перешел кумир казанских пацанов Виктор Колотов. Мы, помню, всё твердили обиженно: «Предатель! Предатель!» Но, конечно же, он никогда бы не вошел в историю советского футбола, останься он тогда в «Рубине» — завсегдатае второй лиги чемпионата СССР (главной была высшая лига).
Но болеть за «Рубин» менее эмоционально не перестали. Отец мой ходил на стадион, когда «Рубин» еще именовался «Искрой». Он часто вспоминал звезду команды той поры Тетерина, которого болельщики звали «Тетёра». Папа привил мне любовь и к футболу, и к «Рубину». Помню, как он уводил меня в уголок и заговорщически шептал: «Скажи маме, что ты хочешь на футбол, сегодня «Рубин» играет!» Мама, хоть и была спортсменкой до мозга костей, но футбол не жаловала, отказывая этому виду в праве именоваться спортом вообще. Если б я всё же изъявил желание стать спортсменом, выбрав футбол, она точно была бы против. Мама не раз недовольно пеняла отцу: «Кто приучил ребенка к этому дерьму?!» Впрочем на матчи «Рубина» нас отпускала. Иногда мы брали с собой за компанию и Валерку с Форином, но они не были помешаны на футболе так, как я.
«Рубин»! «Рубинчик»… Любимая команда моего детства. Как я чуть не плакал, когда в 1973 году свердловский «Уралмаш» из-под носа увел путевку в первую лигу, хотя почти весь сезон тогда «Рубин» шел на первом месте в своей группе (группы второй лиги формировались по территориальному принципу)! А последний матч с балаковским «Кордом» казанцы, будучи, видимо, раздавленными не хуже нашего после проигрыша в хоккей «А»-классу, и вовсе сдали. Хотя теоретические шансы оставались, статья в газете «Комсомолец Татарии» накануне матча так и называлась: «Минимальные шансы на чудо». Никогда не забуду: Центральный стадион, хмурый вечер поздней осени, низкие свинцовые тучи, густой снегопад, 0:3 — и… ощущение почти полного апокалипсиса…
Зато как я был счастлив, когда на следующий год «Рубин» героически пробился в первую лигу! Впрочем, в группе «Рубин» вновь занял только второе место, первенствовал в ней грозненский «Терек». Но в тот год чеченцы в первую лигу так и не попали, не пройдя сквозь дальнейшее отборочное сито (такого сложно организованного дополнительного турнира я больше не припомню). А первое место в лиге, в итоге, взяла фрунзенская «Алга».
Я много лет хранил номер газеты «Комсомолец Татарии» со статьей- передовицей «Мы в первой лиге!». В сотый раз перечитывал такие родные имена футболистов: Анатолий Яшин, Александр Иванов, Юрий Ибраев, Ильгизар Гайнутдинов, Геннадий Климанов, Кадыров (имя не помню), Ринат Камалетдинов… Но настоящим любимцем казанской «торсиды» той поры был Мурат Задикашвили, его называли «Задик» — небольшого роста, юркий, лысенький грузинчик, он всегда бился и цеплялся за мяч до последнего. Именно ему удалось забить юбилейные 500-й и 600-й голы «Рубина». Позже, уже в университете, я учился на одной кафедре со Светой Егоровой, дочкой главного тренера Юрия Маркова — именно он вывел тогда «Рубин» в первую лигу. От всей души попросил ее передать отцу большой привет, подчеркнув: «Я помню!»
Казанский хоккейный клуб со сложным названием СК (спортивный клуб) имени Урицкого, будущий «Ак Барс», тоже обитал во второй лиге чемпионата СССР. Меня часто умиляли подобные посконные «совковые» названия, ведь даже скандировать имя любимой команды, в отличие от «Рубина», на матче было невозможно. Болельщики произносили проще: «Скаурицкий». Но в СССР были команды, не считая всевозможных названий-аббревиатур, имевшие имена и похлеще: еще один казанский Спортивный клуб имени Воровского (в простонародье, «Скаворовский»), баксанская «Автозапчасть», рязанский «Станкостроитель» или (не падать!) красноярский «Экскаватортяжстрой» (регби).
Как-то летом, отдыхая в Марийке на турбазе озера Яльчик, мои родители пересеклись с хоккеистами «Скаурицкого» (во, были времена!) — у них там проводился то ли сбор, то ли совместный отпуск. Они познакомились с некоторыми игроками, попросив команду расписаться на открытке, а вратарь Гуляев вообще написал для меня, своего коллеги, отдельное приветствие с пожеланиями. Помню, как я хвастался в классе, гордо демонстрируя автографы казанских хоккейных звёзд той поры — Столбуна, Елистратова. Маслова, Рахматуллина.

* * *

Но футбол-хоккей были не единственным нашим с Валеркой и Форином увлечением. Мы страстно любили авиацию. У моего отца имелась кое-какая популярная литература на эту тему. А Валеркиным сокровищем был внушительных размеров «гэдээровский» фотоальбом по истории авиации. Мы не только перерисовывали и обсуждали нравившиеся нам самолеты, но и разрабатывали собственные «конструкции» авиатехники.
Никогда не забуду нашу с Валеркой гордость: многоцелевой универсальный военно-гражданский шестимоторный самолет «МуДе-1» («Муратов-Денисов первый»). Мой папа внимательно ознакомился с новейшей разработкой отечественного «авиапрома», терпеливо выслушал предполагаемые ТТХ (тактико-технические характеристики), в целом, одобрил несомненно новаторские подходы и конструктивные решения, но настоятельно посоветовал сменить название.
Мы настолько разбирались в авиации, что могли по звуку в небе безошибочно определить марку любого летящего самолета. Тогда небесные просторы страны бороздили самолеты исключительно отечественного производства (чехословацкие «Л-410» — не в счёт). Да и по дорогам колесили только наши, в крайнем случае, СЭВовские, авто.
Однако Валерка был намного более технического склада, чем я. Помимо веселого легкого нрава, его отличала бойкая «башковитость». Помню, как он из ватного стеганного одеяла смастерил классные хоккейные щитки на ноги, правда, потом огрёб по полной от родителей. Или как они в квартире Форина запускали ракету. Начинка летательного аппарата была довольно сложной, на основе магния, тем не менее, ракета поднялась в воздух. Хорошо, что наблюдение за стартом (как и полагается) происходило из-за укрытия, потому как на второй или третьей секунде полета произошел взрыв — даже загорелся угол шкафа. К счастью, последствия нештатной аварийной ситуации удалось быстро устранить.
Где-то в пятом классе Валерка с Форином «заболели» радиолюбительством: ковырялись в схемах, паяли, собирали какие-то приёмнички. Мой отец несколько раз с ними позанимался (я к радиотехнике был равнодушен). Валерка потом часто интересовался у меня: «А когда дядя Юра с нами еще раз позанимается?»
Но самым серьёзным, и в прямом, и в переносном смысле, Валеркиным «творением» был самострел, стрелявший мелкокалиберными патронами. Его даже, по-моему, опробовали на голубях. Нет, кроме смеха — настоящее смертельно опасное оружие. Валерка часто выходил гулять с нами, держа свой обрез за поясом, на животе — у него аж выражение лица менялось (дело было в шестом классе). Не помню, знали ли об этом Валеркины родители, скорее всего, нет, но сейчас я отчетливо осознаю насколько это было опасно, и не только из-за вероятности самопроизвольного выстрела.
В доверие Валерке тогда втерся сосед, на пару лет старше нас — Хабиб, тип коварный и подлый. Он бывал в гостях у Валерки, и, прознав про самострел, сдал его гопникам. Гуляем как-то, к Денисову подошли Хабиб со своим дружком: «А теперь быстро отдай то, что у тебя на животе!» Валерка мгновенно оценил ситуацию и бросился наутек. Гляжу — наперерез ему тут же бросились человек пять гопников: оказалось, что Валерку незаметно обложили, как волка, со всех сторон. Денисов метнулся к дому, но далеко уйти ему не дали. Когда мы с Форином подбежали, он уже сидел на земле, плакал, привалившись к стене дома и держась руками за живот. К счастью, он успел незаметно выбросить обрез в подвальное вентиляционное окно в стене. А вероломный Хабиб стоял над ним и, загибая пальцы, цинично перечислял статьи уголовного кодекса, под которые неминуемо попадёт Валерка, если завтра же сам не принесет им своё самодельное оружие. Кстати, мерзкий Хабиб — пример гопника из благополучной с виду семьи. Слава Богу, никаких последствий эта опасная и крайне неприятная история не имела. И я думаю: хорошо, что этим всё и закончилось (даже то, что Денисову «вломили» для ума — тоже полезно). Больше попыток изготовить нечто подобное Валерка благоразумно не предпринимал.
Форин по складу и интересам находился где-то посередине между мной — преимущественно гуманитарием, и Денисовым — технарем до мозга костей. Я не сомневаюсь, что имя Валерки в будущем прогремело бы непременно. Форин тоже был толковым пацаном, но несколько несобранным и неорганизованным. Мог найти сложнейшее решение, а мог не увидеть очевидного. Мог получить на одном уроке пятерку, а на следующем — двойку. Учился, в целом, неплохо, но крайне нестабильно, поэтому по успеваемости авторитета в классе не имел.
Как-то в седьмом классе мы писали сложнейшую министерскую контрольную работу по физике. Все одноклассники, включая отличниц, получили тройки и двойки, ни одной четверки. И как бельмо в глазу класса — две пятерки у меня и Форина (я списал у него). Однако никто ни единой секунды не сомневался в обратном: Хакимуллин «скатал» у Муратова. Начались «наезды» на Форина: его пятерка была расценена классом не только незаслуженной, но и вызывающей отметкой. «Это Муратов у меня содрал!» — краснея от негодования, кричал Форин. Я молчал. «Петька, ну скажи им это!» — я продолжал молчать. Молчать и нагло лыбиться: мой авторитет был настолько высоким, что даже говорить ничего не требовалось. Ну, не гад ли я, а? М-да… Фархад до сих пор не может мне этого забыть. Поэтому почти через сорок лет заявляю всем: ЭТО Я ТОГДА СПИСАЛ У ФОРИНА! Прости, друг!
Мы с Валеркой старались перетянуть Форина, каждый на свою сторону интересов. Валерка был равнодушен к музыке и музицированию и не так «сдвинут» на футболе. А я не тяготел к технике (легендарный «МуДе-1» — не в счёт), даже в авиации меня больше интересовала история, а не собственно устройство самолетов. Постоянно ссорились на уроках труда (наши верстаки и в столярке, и в слесарке находились рядом). Когда я однажды указал ему на это, Денисов объяснил просто: «А потому что делать ничего не умеешь!» Раньше уроки труда были организованы намного более основательно и серьёзно, чем сейчас, а наш трудовик, Юрий Алексеевич Никитин, слыл настоящим энтузиастом своего дела. Без сомнения, руки у Валерки росли из «нужного места» и намного лучше, чем у меня. Хотя и я увлеченно собирал и склеивал популярные, в то время, «гэдээровские» модельки самолетов.
В пять лет Форин уже учился играть на скрипке у одного студента консерватории, а в семь лет поступил в музыкальную школу на класс фортепиано. Но к сожалению, его хватило только до третьего класса, после чего учиться музыке он решительно отказался. Таисс Мухтаровна очень переживала, поскольку хорошие музыкальные способности у него имелись. Она часто приводила меня в пример, видя моё влечение к музыке — Форин лишь отмахивался. Кстати, Фания-апа, мать Эльвирки, узнав от Таисс Мухтаровны о том, что я учусь играть на фортепиано, все равно не изменила ко мне своего отношения, хотя, согласитесь, «гопник», музицирующий на рояле — нонсенс. И вплоть до старших классов продолжала безуспешно долдонить Форину о вредности дружбы со мной, но я старался ей больше не грубить.

* * *

Моё «салонное» обучение успешно продолжалось. Кстати, люди всегда весело реагировали, когда на вопрос «где учишься музыке», следовал ответ «в салоне» — настолько изысканно, по-французски это звучало.
Ближе к концу пятого класса моя Венера Галимулловна собралась в декретный отпуск. Весенний авитаминоз и палящее в окошко солнце усугубляли утомляемость и сонливость — она часто откровенно кемарила под убаюкивающее треньканье ребятишек. Вскоре мы простились, и, как оказалось, навсегда. Её подменила одна учительница музыкальной школы (салон проката нанял, чтоб не терять деньги учащихся). В конце учебного года втайне от «салона» она известила родителей наиболее способных учеников о том, что на базе музшколы №5, что на улице Шаляпина, открывается вечерняя №18, подчеркнув: «Делать вашим детям в «салоне» больше нечего!»
Эту школу организовали специально для тех детей, которые «созрели» для музыки позже семи-восьми лет. И таких набралось предостаточно — конкурс насчитывал по три человека на место. Рекламу вечерней музыкальной школе сменщица Венеры Галимулловны (забыл ее имя) дала не из меркантильных соображений, а из «любви к искусству», поскольку сама в ней не работала. Всё-таки школа есть школа, а кружок «по привитию музыкальных навыков» оставался самодеятельностью, каким бы изящным французским словом он не «маскировался».
Конкурс я выдержал. Но попал не на отделение фортепиано («фано», как мы говорили), а в хор — то ли баллов не добрал, то ли блата не хватило, не помню. Но я особо не переживал. Основой постановки техники у пианистов были гаммы, гаммы и еще раз гаммы, которые я ненавидел. Тогда как по предмету «общее фортепиано», которое шло у всех «непианистов» раз в неделю, их долбёжка не требовалась. Стоимость обучения возросла почти вдвое — до 18 рублей в месяц, кусалось! В программу начального образования входили также сольфеджио и музыкальная литература.
Да, школа — совсем другой уровень, это вам не салон проката. Но… Во-первых, хор, позже получивший название «Улыбка». Петь я всегда любил, но не в хоре. Эти нудные распевки: тонический аккорд и девять нот «а-а-а-а…» вверх-вниз, снова аккорд тоном выше и опять «аканье», «оканье» или «иканье» и так далее. Во-вторых, в «Улыбке» почти одни девчонки, нас, мальчишек, было всего двое. Это сильно угнетало (не дай Бог еще наши пацаны узнают!).
В-третьих, через полгода у меня начал ломаться голос, поэтому ни в одном концерте выступить не удалось. Но и из-за этого я тоже не переживал. Дело в том, что через пару-тройку месяцев после начала учебы всему хору пошили концертную униформу — блузочки-юбочки, жилетки-брючки в клеточку. Не спорю, смотрелось хорошо, но меня буквально наповал «выкашивала» одна деталька: на груди у каждого должно было красоваться большое кружевное жабо и брошка с красной стекляшкой посередине.
Мой напарник по хору Юрка Андреев был из местных, «павлюхинских», о чем он в самом начале с гордостью поведал, картинно циркнув слюной сквозь зубы. Юрка постоянно хвастался, что, типа, всех «блатных» района знает, и они, «если чё», за него «уроют» любого. И вот, как-то концерт, я не участвовал. Глядь — Юрик в костюмчике с жабо! Ну, ничего не скажешь — крас-с-сава! Я подошел, заботливо разгладил на его груди жабо, поправил брошку и, хлопнув по плечу, сказал: «Во-во! А после концерта прогуляйся в таком виде по Павлюхина или Хади Такташа, чтоб твои «блатные» увидали — они, в натуре, твой прикид заценят!» Юрка затравленно глянул на меня и, ничего не ответив, пошел на сцену к «Улыбке». Порадовало одно: на том концерте жабо с брошкой на нем не было.
И, в-четвертых… Молодая преподавательница по «фано» — Елена Степановна. На первом же занятии мне было безапелляционно заявлено, что играю я совершенно неправильно, и меня нужно переучивать. Но ведь почти за два года, пусть в салоне проката, пусть под чутким «началом» незабвенной Венеры Галимулловны, я все-таки чему-то выучился и кое-что уже вполне прилично исполнял. А тут (уф!) опять к «азам»: «Как под горкой, под горой торговал старик золой…» или «В поле на пригорке заюшка сидит…» Кто учился по классическому сборнику «Школа игры на фортепиано» под редакцией Николаева, меня прекрасно поймут. В общем, «на колу мочало, начинай сначала».
Этот довольно распространенный типаж — преподавательница музыкальной школы по фортепиано — требует небольшого отступления. Все они, «училки по фано», были неуловимо похожи друг на друга: одинаковыми выражениями лица, предпочтениями в одежде, манерой разговора — словом, некая общая «фактура». Наблюдая за ними, я воочию представлял их за пианино. Сперва маленькими прилежными девочками с большими бантами на голове. Прямо видел, как они, исполнив пьеску, изящно снимают ручки с клавиатуры и, опуская по дуге, аккуратно кладут их на коленки. А вот юные пианистки — уже учащиеся музыкального училища. «Хорошо темперированный клавир» Баха, сонаты Бетховена, этюды Шопена. И вот, наконец, они — студентки консерватории, видевшие себя в мечтах концертирующими на большой сцене. Длинные классические роскошные платья, зрительские овации, восторженные поклонники, букеты цветов… Но… в подавляющем большинстве случаев всё заканчивалось унылой прозой жизни: скромной комнаткой класса банальной музыкальной школы и расстроенным пошарпаным пианино. Рядом сидит мелкий страдалец (или страдалица), который, пыхтя от усердия, неумело двигает пальчиками, пытаясь исполнить «Старинную французскую песенку» Чайковского. А за дверью, в коридоре на стульчике в ожидании конца занятия сидит кто-то из родителей «страдальца», только что «отконвоировавший» своё чадо на встречу с «прекрасным».
Я, конечно, немного утрирую, но именно этим объясняю для себя нервную истеричность доброй половины учительниц фортепиано. Сколько способных ребятишек побросало «музыкалки», попутно возненавидев из-за них инструмент! Сколько выпускников музыкальных школ по их окончании ни разу в жизни больше не садились за клавиатуру! С возрастом «училки по фано», несостоявшиеся знаменитости, как правило, мудрели, успокаивались, примиряясь с долей, но когда еще до этого дойдет!
Не являлась исключением и Елена Степановна. У меня до сих пор в ушах стоят ее истерические взвизгивания: «Яблоко! Яблоко в руке!», «Ну как ты кладешь лапу?!» или «Ты что, плохо видишь? Сходи к врачу!» Как я тосковал по родной Венере Галимулловне, принимающей пищу (воистину, порой «лучше жевать, чем говорить!») или сладко дремлющей на солнышке! И в целом мире не было человека счастливее меня, когда по какой-либо причине урок «фано» срывался!
Удивительно, но факт: мне ни разу не встречались учителя фортепиано мужского пола. Других инструментов — сколько угодно, но только не фортепиано. В нашей «музыкалке» это были хоровики Фарсин и Фраучи, скрипачи отец и сын Макухо, Кульчак, виолончелист и композитор Лоренс Блинов. Про преподавателей-духовиков и вовсе не упоминаю — почти одни мужики. Почему так происходило, почему исполнителей-пианистов мужского пола хватало всегда, но никто не шёл в учителя «фано»? Не могу ответить.

* * *

Уж не знаю, насколько бы меня хватило, и когда бы я, подобно Форину, бросил «музыкалку» к чертовой матери (правда, в салон проката не вернулся бы точно). Но не сделать этого вновь помог Его Величество Случай.
Гордостью базовой дневной музыкальной школы №5, на территории которой «квартировала» наша вечерняя, было наличие классов преподавания почти всех инструментов симфонического оркестра. И, безусловно, главная «фишка» школы — единственный, в те годы, во всем Поволжье детский симфонический оркестр с почти полным инструментальным составом. Кроме этого в стенах «музыкалки» творили искусство домровый оркестр, ансамбли скрипачей и баянистов, несколько хоров. Солидно, не правда ли? Таисс Мухтаровна преподавала там «фано» и музыкальную литературу. Директором пятой школы работал Фарид Юнусович Фарсин — представительный поджарый мужчина средних лет с длинными седоватыми волосами. Своей несколько богемной внешностью он напоминал мне молодого Ференца Листа.
Многие учащиеся классов духовых инструментов занимались в духовом оркестре, но он был приписан к ДК (дому культуры) имени Кирова на Павлюхина (где ныне Татарская государственная филармония имени Тукая). Там же духовой оркестр проводил репетиции, руководил им настоящий энтузиаст своего дела Александр Алексеевич Поляков, почтенного возраста ветеран войны.
И вот, как-то вечером очередному уроку хорового пения постоянно мешали громкие звуки «Марша Сайдашева», исполняемого симфоническим оркестром школы. Едва дождавшись окончания хоровой тягомотины, я, сломя голову, понесся к актовому залу, где шла репетиция оркестра. Подошел сзади, со стороны открытой двери, ведущей к выходу на сцену. Подошел и… застыл, зачарованно глядя на это необычное действо. Репетицию вел руководитель оркестра, преподаватель скрипки Владимир Алексеевич Макухо. Он, возвышаясь над оркестром, то громко пел, видимо, показывая кому-то, как правильно исполнять партию, то шутил, то смеялся, то подстраивал кому-то скрипку. Одним словом, творил! От него шла мощная энергетика, усиливаемая консонансом прекрасной музыки. И юные оркестранты — точно такие же ребятишки, как и я. Я поперхнулся, вспомнив на мгновение визжащую Елену Степановну.
Пару слов о самом марше и его авторе — Салихе Сайдашеве. Маэстро Сайдашев — пожалуй, первый по-настоящему профессиональный музыкант и композитор Татарстана, основоположник татарской классической музыки. Сам бывший красноармеец, он, еще будучи молодым человеком, сочинил этот марш к годовщине создания Красной Армии, позже написав такие строки:

«Моя земля день ото дня всё краше,
Я счастлив, что на ней смеялся, жил!
Моя эпоха требовала марша,
Всю радость сердца я в него вложил!»

По преданию, после исполнения марша в присутствии Клима Ворошилова, нарком обороны, «первый красный офицер», вручил Салиху Сайдашеву свои золотые часы, настолько был впечатлён этим произведением. Со временем, «Марш Красной Армии» стал именоваться просто «Маршем Сайдашева», превратившись в главный марш республики. Для Татарстана он — то же самое, что и марш «Прощание славянки» Василия Агапкина для России. Марш Сайдашева всегда звучит на торжественных мероприятиях, под его исполнение отправляется и прибывает фирменный поезд «Татарстан» сообщением Казань — Москва. Да и просто это замечательное музыкальное произведение.
С «Маршем Сайдашева» в нашей семье связаны личные воспоминания. Когда мои родители расписывались в ЗАГСе, что находился тогда на пересечении улиц Чернышевского и бывшей Ленина (ныне Кремлёвской), «церемониймейстер» бракосочетаний, как обычно, включал брачующимся парам музыку. Русским — «Свадебный марш» Мендельсона, татарским — «Марш Сайдашева» (определялось это по фамилиям, а не по национальностям вступающих в брак). Глянув на фамилию свежеиспеченной семейной четы моих будущих родителей, он врубил «Марш Сайдашева»! Молодые немного смутились, думая, что и поздравления будут на татарском, который моя мама не понимала совсем. Однако процесс официальной регистрации брака прошел на русском, лишь фоном продолжал звучать Сайдашев.
Ни одна замужняя женщина никогда в жизни не забывает тот абсолютный позитив, ощущение полного счастья и безграничной радости, которые молодой взволнованной невестой с колотящимся сердцем однажды почувствовала в ЗАГСе. Белое платье, фата, свадебные кольца, цветы — всё это неотъемлемые составляющие всеобщего женского «народного» культа. Чувства неописуемого восторга и сладостного волнения навсегда остаются в человеке на каком-то физиологическом, я б сказал, биохимическом уровне. И как однажды, смущенно улыбнувшись, поведала мне мама, «ты тогда уже всё чувствовал». Может быть поэтому через ее кровь я и впитал ту особую любовь к «Маршу Сайдашева»?
Но тогда, за сценой актового зала, я, замерев, не сводил завороженного взгляда с оркестра и его руководителя. Это была Музыка! Особенно мне нравилась средняя часть марша — «трио», в которой медно-духовые, ведущие тему, чередовались с деревянно-духовыми, дававшими ее разработку, под чеканный ритм ударных инструментов.
Всё! Всё… Хор «Улыбка» мгновенно прекратил для меня своё земное существование. Но как, каким образом можно попасть в этот оркестр? Где и на чем нужно срочно начинать учиться играть, чтоб сделать это возможным? В тот момент я понятия об этом не имел.

Шел 1975 год. Год тридцатилетнего юбилея великой Победы. Год начала звездного восхождения Аллы Пугачевой. Год, начавшийся с веселого смеха, благодаря новогодней премьере комедии «Ирония судьбы или с легким паром!» Эльдара Рязанова. Именно с того памятного года новогодние торжества, помимо шампанского и салата «оливье», у меня неразрывно связаны с «пьяным» голосом актера Андрея Мягкова: «Я вам щас всё объясню!».
На день моего тринадцатилетия друзья родителей тетя Нина и дядя Доля Тульчинские подарили комплект из двух пластинок с музыкой балета Чайковского «Щелкунчик». У-у! Вскоре я почти ничего больше не слушал кроме него, представляя, как звучали бы в исполнении оркестра Макухо «Вальс цветов» или «Адажио».
Хорошо продвигались дела на футбольной «ниве». Киевское «Динамо» с нашим земляком Виктором Колотовым впервые в истории советского футбола взяло Кубок кубков и Суперкубок УЕФА. Потому и Казань была сопричастна к этому знаменательному успеху — мы в этом не сомневались! С того момента я стал еще и страстным болельщиком киевлян в высшей лиге. К слову, мне сейчас порой не верится, что я болел за украинскую команду, как за родную.
А любимый «Рубинчик», кисловато стартовав, потом всё же закрепился в середине турнирной таблицы первой лиги, что, для начала, было совсем неплохо. Первенствовавшая годом раньше во второй лиге киргизская «Алга», кстати, в том же году вылетела из первой лиги обратно во вторую.
На два первых домашних матча того сезона мы с папой ходили. Билетов было не достать, стадион — битком, даже в проходах на бетонных ступеньках сидели. Сперва «Рубин» дёрнул со счётом 2:1 алма-атинский «Кайрат», только что вылетевший из высшей лиги, а через несколько дней ту же «Алгу» — 1:0. И если два гола «Кайрату» наши забили в начале матча (оба — Байгузов), а потом героически отбивались, изо всех сил «засушивая» игру (как это созвучно нынешней тактике «Рубина» в важных матчах!), то «Алгу» наоборот «душили» весь матч. Но забить никак не получалось. И только за семь минут до конца игры Геннадий Климанов, к великой радости казанских болельщиков, головой забил победный гол — ох, и наорался я тогда!
В начале июня мы, троица неразлучных друзей, прощались, разъезжаясь на летние каникулы. Я отбывал на всё лето к бабушке в Пятигорск, Форин — на дачу к тёте Земфире в Матюшино, а Валерка — в пионерский лагерь под Казанью. Поймав по «крабу», мы похлопали друг друга по лопаткам: «Ну, до встречи!»
Но, как оказалось, я видел своего друга Валеру Денисова в последний раз…

* * *

Уф… Как долго пришлось настраиваться, прежде чем продолжить своё повествование. Так не хочется вновь погружаться в негатив, так не хочется бередить детскую душевную рану…
Всё произошло как-то обескураживающе буднично и до слёз примитивно… Валера играл в пионерлагере в футбол, наступил на ржавый гвоздь, еще и ногу ударил. Никому ничего не сказал, рану не обработал. Через день нога распухла. Медсестра лагеря, бегло осмотрев ногу поставила «диагноз»: ничего страшного, растяжение, перевяжите — пройдет. В результате, было упущено драгоценное и, в прямом смысле, жизненно важное время. Дотянули, гады, пока не поднялась температура, а по ноге не стала растекаться зловещая одутловатая краснота — сепсис, заражение крови. Срочно в реанимацию, ногу отняли, но было поздно. 22 июня 75-го года моего любимого друга, весельчака и балагура, фантазера и изобретателя Валерочки Денисова не стало.
Мои родители помогали Денисовым, чем могли, и в недолгом лечении, и в похоронах, восприняв безутешное горе, как своё собственное. Дня за два до смерти Валеры моя мама навестила его в больнице. Он уже всё реже приходил в сознание, но при ней на минутку очнулся и, обведя помутневшим взглядом палату, слабо выдохнул: «Тётя Люся? Какой же я позорник, что до сих пор еще здесь!» После чего, не выпуская ее руки из своей, стал быстро-быстро говорить что-то несвязное, вновь погружаясь в горячечный бред. Мама как-то призналась, что еще долго не могла спокойно подходить к нашему классу в школе — душили слёзы: казалось, что Валерка, как всегда первым из класса, вот-вот радостно подскочит к ней: «Здравствуйте, тетя Люся!!!»
Зина Ивановна (тот учебный год стал ее последним трудовым) известила всех одноклассников, кто оставался в Казани. Форин отдыхал тогда у тети в Матюшино. Узнав о смерти друга, он убежал на травянистый высокий берег Волги и целый день созерцал реку и небо. Но ехать на похороны Валерки побоялся — детская психика не выдержала: он всё испытывал какую-то непонятную вину перед его несчастными родителями. Хоронили Валерку и курсанты Танкового училища, где всего три с небольшим года назад нас с ним принимали в пионеры: будущие офицеры по просьбе Алевтины Михайловны сдавали для него кровь и, конечно же, переживали за пацана. В последний путь Валерку провожал их духовой оркестр.
Упокоился мой Валерушка на Арском кладбище, а вскоре над его могилкой встал на вечный рейд кораблик с парусами — памятник белого цвета, как символ детских грёз, фантазий и мечтаний о далеких путешествиях. С той поры я не могу спокойно слышать детскую песенку «Белые кораблики, белые кораблики по небу плывут…»
Я в то время гостил у бабушки в Пятигорске. Родители обычно часто писали по два письма — для меня и для бабушки, вкладывая их в один конверт. В одном конверте пришло и письмо с известием о том, что Валера попал в больницу. Потом письма стали приходить через день, но только для бабушки, тоже хорошо знавшей Валеру — после их прочтения она каждый раз становилась всё мрачнее и мрачнее.
И вот, недели на две письма вовсе прекратились. Во время этого перерыва бабушка каждый день пыталась вести со мной непонятные пространные разговоры о не всесильности медицины, о трагических случаях и тому подобное. Но я как-то не до конца понимал причину этих разговоров, что называется, «не дотямливал», и всегда отмахивался, мол, что ты, Валерку спасут. Не могут не спасти! Позже выяснилось, что таким образом бабушка пыталась подготовить меня к худшему. Но детская психика решительно сопротивлялась самой мысли о вероятности смерти. И только где-то через месяц после его кончины, она наконец-то сообщила мне страшную весть открытым текстом, безо всяких намеков. Впервые в жизни я остро почувствовал, что означает выражение «сжалось сердце», меня затрясло, из глаз посыпались слёзы. Наверное, с месяц Валерка снился мне каждую ночь.
До сих пор досадно осознавать, что за смерть друга фактически никто не ответил. Ну, уволили ту медсестру, ну, сняли с должности директора пионерлагеря. И только. Даже уголовного дела не заводили. То есть, настоящей ответственности за преступную халатность и служебное преступление не понес никто. И самое противное: всё шито-крыто. В Стране Советов зачастую не только «не было секса», но и смерти детей из-за головотяпства и безответственности взрослых. Впрочем, если бы Валерка был сыном секретаря райкома… Но он был сыном простых скромных служащих. Алевтина Михайловна написала письмо в райком, но оттуда ей вежливо объяснили, что не стоит «гнать волну», дескать, несчастный случай (не более того!) исключить невозможно, а потому… В те времена не было обыкновения (или возможностей) «звонить в колокола», поднимать общественность и тому подобное. Или, как в наши времена, хотя бы обнародовать вопиющий трагический случай в интернете. Представляю, какую бы сейчас шумиху подняли СМИ, как минимум, на местном уровне. Но тогда… Погоревали-погоревали родители, родственники и друзья — и как будто бы и не жил никогда мальчишка. Навсегда уплыл в небо на «белом кораблике»…
Вновь встретившись с Форином перед самым началом нового седьмого учебного года, мы растеряно улыбались друг другу и молчали, пытаясь осознать, что наше некогда неразлучное трио, осиротев без Валеры, превратилось в дуэт. Словно где-то в далекой галактике около двойного светила возникла бездонная черная дыра. Валерка ушел, а его дух остался витать между нами…
К чести родителей Валеры, они, несмотря на свой весьма немолодой возраст, нашли в себе силы и мужество не зацикливаться на горе и быстро зачать новую жизнь. Встречаясь с Алевтиной Михайловной, я, поздоровавшись, сразу же смотрел на ее всё увеличивавшийся в размерах животик. Смотрел и ловил себя на одной мысли: а вдруг мальчик? Которого, может быть, тоже назовут Валерием…

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

Оставлю на некоторое время переживающих своё далеко недетское горе двух друзей Петю и Фархада и попробую повспоминать тогдашнюю жизнь. Повспоминать и немножко порассуждать. Содержание этой части напрямую с сюжетом не связано, поэтому читатель может ее пропустить. Но как хочется вспомнить свою Родину — Советский Союз! Чувствую горячее желание подняться над простым изложением фактов. Тем более, что многие советские реалии отражены в контексте восприятия казанской жизни обыкновенного взрослеющего пацана, в моем лице. Я не старался ни очернить, ни приукрасить — вот так всё и было. Как говорили у нас на Комарова: «За «базар» О!-твечаю!»
Жизнь была непроста. Жили очень скромно и, как правило, от зарплаты до зарплаты. Обстановка жилищ подавляющего числа советских людей была стандартна и довольно убога. Мне возразят: самое необходимое у людей в наличии было! Но вспоминаю, как Валерка с Танькой оставляли друг другу ключ от квартиры под ковриком перед входной дверью на лестничной клетке подъезда. Бросили, поправили ногой и побежали. Показательно? Квартирных краж совершалось существенно меньше, чем сейчас, хотя войти в любой подъезд можно было совершенно свободно. Конечно, воры-домушники «работали» во все времена, но они, видимо, знали куда стоит лезть.
Кому сейчас придет в голову хвастаться тем, что купил цветной телевизор или холодильник? Купил, да купил. Обыденность. Но тогда их приобретение по «весу» и значимости было сопоставимо, пожалуй, с покупкой автомобиля сегодня. Правда, ВАЗ «Жигули» — заветная мечта советского человека — сейчас не в счет. Но тогда! Бытовало шутливое замечание: «Чего не здороваешься, машину что ли купил?» А популярное выражение «автомобиль — не роскошь, а средство передвижения» воспринималось с улыбкой, философски. Знаете ли, кому — как.
Моему отцу удалось удачно поработать от «Радиоприбора» в Ираке, «в загранке», как тогда выражались — он был прекрасным специалистом по авиационному радио-навигационному оборудованию. Тогда, в 77-ом, там только что пришел к власти молодой амбициозный Саддам Хусейн, и страна была на подъеме (мои родители чуть не плакали, когда в 2006 году по телевизору показывали казнь бедного иракского лидера). Главным итогом загранкомандировки стала новенькая «Волга» ГАЗ-24, купленная по льготной очереди для специалистов, поработавших за рубежом: иракцы оплачивали труд наших спецов в фунтах стерлингов.
И вот, в самом конце 78-го года, отец пригнал «Волжаночку» из Москвы. У-у-у! Это было событие, точнее, Событие! Событие равнозначное нынешнему приобретению, наверное, «Бентли» или «Майбаха». «Роскошь»! Опасаясь нездоровой реакции соседей, мы долгое время вообще не решались подъезжать на «Волге» к своему дому. Папа настолько ее берег, что почти не пользовался. Когда через 27 лет он продавал ту ставшую старенькой «Волгу», в ней еще пахло новым салоном, а спидометр указывал пробег в «целых» 30 тысяч километров (и то, почти треть из них накатал я), то есть, машина, фактически, успела пройти обкатку.
М-да… Такого отношения к автомобилю сейчас уже не встретишь, каким бы дорогим он ни был — машина, наконец-то, превратилась в «средство передвижения». Ведь и «Бентли», и «Майбах» заменить при желании на другое авто сейчас не проблема. Но в те времена понятия «поменять автомобиль» не существовало. «Железный конь», впрочем, как и квартира (а в абсолютном большинстве случаев и жена!) — одни и на всю жизнь.
Иметь на руках валюту не разрешалось, продать или купить кому-то за рубли запрещалось — на этот «случай» имелась статья в уголовном кодексе. Ее можно было лишь обменять в банке по официально установленному курсу (70 «инвалютных» копеек за один доллар) на чеки Внешпосылторга, которые отоваривались в рублевом эквиваленте в специальных магазинах «Березка» (не путать с валютными магазинами для иностранцев!). Там предлагался различный дефицитный товар, или, с легкой подачи Аркадия Райкина, «дифссыт», недоступный за рубли. За них, родимых, их еще кликали «деревянными», «диффсыт» можно было взять только «по блату», а «с рук» или «из-под полы» — в два-, а то и втридорога. Казань «Березок» не имела, в Москве же к ним бывало трудно подойти из-за толп грузинов, скупавших чеки по курсу один номинал за два рубля. На «барахолке» у тех же грузинов, фарцовщиков или цыган тоже можно было купить вожделенный «дифссыт», но с учетом их немалого «гешефта». И то держи ухо востро, чтоб не обманули или не «впиндюрили» неликвид.
В молодежной среде настоящей культовой вещью были фирменные джинсы. Отец купил мне в «Березке» двое джинсов фирм «Милтонс» и «Ранчер». Я страшно ими гордился. Но самой крутой, как тогда выражались, «джинсой» считались «Вранглер», хотя правильно произносить «рэнглер». Они (по сути, тряпка!) стоили на «барахолке» две средние зарплаты советского человека. Вспомнился и популярный в те годы слоган: «кто носит фирму «Адидас», тому любая баба даст!»
«Дифссыту» неизменно сопутствовала очередь. Вспоминая ее, на ум приходят слова Александра Радищева: «чудище обло, стозевно и лаяй!», правда, адресовано это почти 200 лет назад было не очереди. Но как точно! Что «лаяй»? Всегда и везде одно и то же: «вы здесь не стояли!», «куда без очереди полез!», «ну и что ж, что ветеран!» или «больше одного килограмма (одной пары, двух штук, трёх рулонов и так далее) в одни руки не давать!» Воспетое официальной пропагандой «чувство локтя советских людей» не доставляло удовольствия, если ты ощущал чувство этого же самого локтя… в бок. Но вот, как сухой щелчок бича, звучал из уст продавца «не подлежащий обжалованию» приговор очереди: «вон за той женщиной больше не занимать!» И как-то сразу «чудище» обмякало, сдувалось, стихало, чтоб через несколько секунд вновь мобилизоваться с утроенной энергией.
Торгашей одновременно ненавидели и заискивали перед ними, ценили знакомства в торговой среде и радовались, когда кого-то из них сажали. Причем злобно щелкали зубами представители всех «дружественных» классов бесклассового советского общества: «сажать бы их через одного!»
Вся нелюбовь и презрение к торгашам воплотились в образе незабвенного персонажа Директора Рынка из рязановской кинокомедии «Гараж», вышедшей на экраны в 79-ом году. Помню, моему Славику было лет 9 или 10, когда он подсел ко мне — я в очередной раз пересматривал эту комедию. И как-то незаметно для себя сын попал под обаяние этого нестареющего фильма, тем более, что некоторые актеры ему были знакомы по другим картинам. И вдруг он задал вопрос, по-детски простой и достаточно сложный одновременно: «Папа, а почему директорше рынка нужно непременно построить гараж? Если она такая богатая, почему его попросту не купит?» Мне пришлось потрудиться, чтоб постараться доступно ответить Славику. Ведь купить гараж тогда было практически невозможно — он, слушая, недоуменно хлопал глазенками, пытаясь понять, как такое могло быть?
Блатной также считалась работа приёмщика бутылок, на эту «хлебную» должность было не попасть. Как ни придешь в пункт приёма стеклотары (он был на Комарова, за гастрономом), на двери одно и то же объявление: «Тары нет». Но она мгновенно находилась, если ты предложишь (причем сам!) принять бутылки дешевле, например, «чебурашку» (тип бутылки) вместо 12 копеек — за 10. Иначе греми с бутылками обратно домой.
«Того-то нет» — как символ времени. «Мест нет» в ресторанах и барах, «мест нет» в гостиницах и санаториях. «Пива нет» в пивных ларьках. Такси не поймать, либо оно непременно «едет в парк». Нужна картошка? — Посади. Фрукты-ягоды? — Вырасти. Гараж? — Построй.
Где-то в середине семидесятых Казань стала первым городом в Союзе, в котором ввели «талоны» на нормированный отпуск товара — пока еще только сливочного масла: 1 кг на человека в месяц. Но, как вскоре показало время, «лиха беда — начало».
Очень значимую роль в снабжении семей продуктами и «дифссытом» играли регулярные торговые вояжи в Москву. Во многих трудовых коллективах даже существовал неофициальный скользящий график: каждый работник по очереди на выходные мотался в столицу, собрав заказы и деньги сослуживцев, благо ехать — одну ночь. И вот, на перрон казанского вокзала высыпали толпы встречающих граждан, страждущих своих заказов: под бравурные звуки горячо мною любимого «Марша Сайдашева» прибывал долгожданный поезд-кормилец «Татарстан».
До сих пор перед глазами маячит незабываемый типаж: уставший, вымотавшийся человек с видом исполненного долга тащит в обеих руках огромные сетчатые авоськи с консервами одного вида, а крест-накрест через всё туловище, словно пулеметные ленты революционного петроградского матроса, две вязанки туалетной бумаги. Впрочем, подобный портрет был обычным почти для всех городов РСФСР. Помимо Москвы и Ленинграда, так называемую «первую категорию» снабжения (или «московскую») имели еще закрытые («режимные») и, чтоб привлечь переселенцев, молодые строящиеся города.
Почему-то во всех бывших союзных республиках, в которых мне удалось тогда побывать, изобилие продуктов и товаров было намного богаче. Но, как ни странно, жители братских республик так не считали, всё время недовольно гундели и не раз с пеной у рта доказывали мне, что именно они «кормят Россию» (последствия распада Советского Союза убедительно показали, кто кого кормил).
Но больше всего задевало, что продуктовый дефицит наблюдался именно в Татарстане, где сельское хозяйство всегда было неплохо развито. Народ шепотом объяснял этот феномен так: «Всё идет в Москву». Поэтому бытовала еще одна популярная полушутливая фраза: «Из Казани в Москву товарными вагонами, обратно в Казань — пассажирскими».
Не меньшим дефицитом были хорошие книги — кстати, показатель культурного уровня населения. Богатая библиотека являлась предметом особой гордости ее хозяев. А на книги Булгакова, Пастернака, братьев Стругацких, Булычова, Высоцкого (малоформатный «Нерв») смотрели с восхищением, как на драгоценности. Но иногда гость владельца библиотеки, съедавший глазами корешки вожделенных книг, натыкался на шутливый лозунг: «Не шарь по полкам жадным взглядом — здесь книги не даются на дом!» Вспомнились еще два широко распространенных афоризма тех годов: «Книга — источник знаний» и «Книга — лучший подарок».
Чудовищный дефицит книг мало печатаемых, но фантастически популярных авторов еще можно понять. Но вот вопиющую нехватку изданий классических русских и советских поэтов и писателей, тех, что изучали по школьной программе, чтение которых можно было только приветствовать, я понять никак не могу. Зато в книжных магазинах ровными плотными рядами от пола до потолка, в любые погоду и время года — материалы «исторических» партсъездов, сборник «Ленинским курсом» или «бессмертная» трилогия «дорогого» Леонида Ильича Брежнева «Малая Земля. Возрождение. Целина». Народ, помнится, иронично напевал на мотив итальянской песни «Феличита»: «Перечитай! «Целину», «Возрождение», «Малую Землю» перечитай! Слева направо, справа налево перечитай! Перечитай! Перечитай!»
Особой популярностью пользовались полные собрания сочинений. Однако многие, подобно коврам на стену, жаждали достать их почти исключительно для убранства жилищ: ровные корешки одинаковых томов, чередующихся по цвету, украшали, как правило, большие зальные комнаты квартир. Но для более эффектной их демонстрации требовалась «стенка». Нетрудно догадаться, что и мебельные стенки тоже числились в дефиците. Впрочем, считалось крутым, когда стена комнаты была сплошь увешана одними заполненными книжными полками, но для этого книг требовалось не просто много, а очень много. Один мой знакомый, одержимый, в то время, книжным «собирательством», как-то жаловался, мол, всю жизнь «рвал анус» с этими книгами, а что теперь? Корешки выцвели, бумага потемнела, шрифт поблек — стоят, только пыль собирают. Думал-думал, вздыхал-вздыхал и… однажды матюкнулся да и свёз всё добро в гараж — выбросить или сдать в утиль рука всё ж таки не поднялась…
Но тогда… Помню, в книжном магазине на Сибирском тракте недалеко от пересечения с улицей Арбузова регулярно проводили розыгрыши полных собраний сочинений. Люди приходили с вечера занять место к утреннему открытию магазина только для того, чтоб суметь получить талончик, дающий право на участие в розыгрыше! Можно сегодня себе представить подобное? Простоять всю ночь, чтоб не купить, а всего лишь попытаться это сделать! Мы были в их числе — очередь страждущих книголюбов впечатляла! И поначалу нам фантастически везло: почти три раза подряд наши талончики оказывались среди выигрышных. Удалось купить полных Некрасова, Гамзатова и Мамина-Сибиряка. Но потом как отрезало.

* * *

И конечно же, всеобщим «хобби» стало садоводство. Почему в кавычках? Да потому что, в большинстве случаев, это увлечение было вынужденным. Где-то со второй половины шестидесятых годов руководство страны, поняв, что полноценно обеспечить советский народ фруктами-ягодами-овощами в рамках существовавшей тогда системы не в состоянии, приняло логичное и давно напрашивавшееся решение: позволить людям ими самим себя обеспечивать. «Спасибо партии за это и лично Леониду Ильичу!».
Повсеместно стали выделяться земельные участки для организации садовых обществ, строго по предприятиям. Заводу «Радиоприбор» досталась обширная территория заброшенного яблоневого сада за деревней Нижний Услон, что напротив Казани через Волгу. Местные жители кликали эти места «Лисятником», устраивали там гулянья, соревнования, игрища. Но земли́ давали крохи — по три сотки на семью! Причем, не моги поставить на участке баню или гараж, только небольшой летний домик да сараюшки: земля тебе, дорогой товарищ, «высочайше пожалована» исключительно для растениеводства! Впрочем, на дачу в Нижнем Услоне на машине, если она имелась, почти никто и не ездил: моста через Волгу еще не существовало, а добираться в объезд через переправу в Свияжске представлялось крайне неразумным. К тому же, после дождя по раскисшим проселкам не то, что проехать, пройти бывало трудно.
В 73-м году у нас появилось собственное трехсоточное «счастье», а на участке росло аж девять яблонь! Правда, оставили мы только четыре, самые плодоносящие, остальные, одичавшие, пришлось вырубить: сильно затеняли землю. Но «помилованные» яблоньки не смогли пережить жесточайшую зиму 78-79-го года (температура опускалась до минус пятидесяти!), и их пришлось спилить. Но растения не погибли и по весне выбросили от корня ростки, заплодоносив вновь через два года. Сорт яблок определить никто не мог (даже спецы), поэтому он именовался «нижне-услонским» — ох, и вкусные были яблочки!
Иногда, если не поджимало время, мы высаживались чуть раньше, на пристани Студенец и шли до дачки по прибрежному косогору километров пять пешком. «О, Волга, колыбель моя…» Летом, когда всё вокруг цвело и благоухало, стрекотало и порхало, освежал речной ветерок, прогулка по высокому берегу Волги-матушки доставляла особое удовольствие. Под тобой — отражающий бездонное чистое небо простор волжского разлива со снующими вверх-вниз по реке баржами и круизными лайнерами, «омиками» и «ракетами». Напротив через Волгу, на пологом берегу изумрудным ковром расстилался сосновый бор. Когда я, уже будучи сибиряком, в первый раз привез молодую супругу в Казань и решил показать ей нашу дачу, мы специально вышли в Студенце. Она, иркутянка, глубоко вдохнув запах речной свежести и охватив взглядом сие окружающее великолепие, восхищенно произнесла только одну фразу, дав высшую оценку: «М-м-м, хорошо, как на Байкале!»
Да, окружающий незабываемый пейзаж здорово подслащал далеко не всегда позитивную действительность. Ибо до дачи требовалось сперва добраться. Чуть свет в субботу — подъём! С сумками и рюкзаком на шестом или восьмом троллейбусе до Кольца. Оттуда на переполненном втором троллейбусе до Речного вокзала — напрямую ничего из общественного транспорта тогда больше не ходило. Сразу рысью к портовым кассам: там с раннего утра толпились огромные очереди. Взяв билеты, бежишь на «омик», а суровый речпортовский «матюгальник» подгонял: «Ом-420 до Матюшина отправляется с третьего причала!» Уф! Ты на кораблике, хоть дух можно немножко перевести. До Нижнего Услона через Волгу — сорок-сорок пять минут хода (пристань «Садовая», поближе к даче, появится только в конце 70-х). От деревенской пристани еще минут сорок ходьбы — и ты на любимой дачке! Вся дорога занимала «каких-то» три-три с половиной часа!
Конечно, после одной только дорожной «одиссеи» хотелось отдохнуть. Но не-е-ет! Некогда! Лопату, тяпочку, секатор в руки или туесок на шею — и вперед! Висевший на ветке яблони транзисторный приёмник только и успевал позывными радиостанции «Маяк» («неслышны в саду даже шорохи…») отсчитывать каждые незаметно пролетевшие полчаса.
Но всё вышеописанное меркло по сравнению с дорогой домой с урожаем! Сперва марш-бросок с полной выкладкой до пристани. Осенью, когда дачников с ведрами собиралось особенно много, иногда подгоняли к дебаркадеру пристани баржу. Помещались все, но тащиться через Волгу приходилось уже часа полтора-два. Потом в переполненном троллейбусе, приняв позу буквы «зю», в одной руке — ведерко с малиной, в другой — со смородиной, а чуть ли не в зубах — туесок с крыжовником. Доползя до дома и закрыв за собой дверь, я ощущал то же, что и финиширующий марафонец. Зато слаще и вкусней той ягоды не было ничего на свете! А зимой, с чувством выполненного долга, чай с вареньем — красота!
Земельный надел нашей дачки площадью в «целых» три сотки принадлежал не нам, хозяевам, а садоводческому кооперативу. Участок, впрочем, можно было продать, формально цена включала в себя только стоимость дачного домика, хозпостроек и произрастающих на нем культур, но ясно, что чем больше площадь участка — тем выше цена.
Да, товарищи дорогие, три соточки — это мало, оскорбительно мало. Домики, плотно натыканные по участкам, затеняли значительную часть площади земли. Слышимость, в силу критичной близости соседей, была потрясающей, в том числе, когда кто-то рядом посещал нужник. Одна радость: сосед дядя Ильдар Зайнутдинов, сослуживец моих родителей, имея неплохой голос, при работе всё время душевно исполнял русские народные песни, которые обожал. Из-за подобной скученности говорить о дачном отдыхе, в полном смысле слова, не приходилось. Впрочем, нечего расслабляться: тебе землю дали, чтоб пахать на ней, а не качаться в гамаке, задрав ноги. Воду, электричество подвели? Подвели. «Течет река Волга»? Светит солнышко? Вот и радуйся.
Долгое время руководство садоводческого товарищества «Радиоприбо-ра» добивалось выделения дополнительных земель: сразу за садовым забором, в сторону деревни Воробьёвка, лежали обширные пространства заброшенных, давно не обрабатываемых сельхозугодий. Что мешало дать возможность людям вновь окультурить землю, кто этому сопротивлялся, я не знаю. Забегая вперед, сообщу, что буквально за полтора года до кончины «нерушимого» Союза всех желающих всё-таки облагодетельствовали: землицы добавили. Поэтому у нас появилось еще пять соток в чистом поле, метрах в четырехстах от нашего участка. Ставить еще один домик — зачем? Да и с подведением воды срослось только лет через семь — мы там сажали неприхотливые культуры: картофель, тыкву, кабачки, патиссоны. И каждый раз, катя туда на тележечке полный 36-литровый бидон для полива, мой «разум возмущенный» сверлила упрямая мыслишка: ну, почему сразу нельзя было дать людям по восемь соток?!
Вспомнилось еще как в отсутствие моего отца (он был в «загранке») в течение двух дачных сезонов, нам помогал управляться на даче Султан-абый — тесть соседа по участку, певца-любителя дяди Ильдара. Султан-абый — бодрый, деятельный, сухонький, такой классический татарский бабай — слыл опытным садоводом. В знак благодарности, мои родители в Багдаде приобрели для него Коран в прекрасном издании. Мама вернулась оттуда раньше папы, она рассказывала, чего ей стоило провезти Священное Писание мусульман. С иракскими таможенниками при проверке багажа, ясное дело, никаких проблем не возникло: завидев Коран, они улыбались, показывали большой палец, одобрительно кивали головами. Но вот наши… Наши погранцы вполне могли изъять: ввоз из-за границы любой религиозной литературы не разрешался. Мама замаскировала книгу, как могла, чем-то обмотала, засунула поглубже в барахло. Помогло то, что она ехала в составе группы членов семей военспецов, и ее багаж должным образом не «обшмонали». Никогда не забуду, КАК благодарный Султан-абый со слезами на глазах обеими руками принимал бесценный дар — достать Коран тогда в Казани было почти невозможно.
К слову, поездка мамы в Ирак могла вообще не состояться: особист из первого отдела «Радиоприбора» вынул ей всю душу с фактом пребывания в детском возрасте на оккупированной во время войны территории. Иметь «правильную» анкету, «чистую» биографию для решения многих, зачастую судьбоносных, вопросов, в те времена, было принципиально важно (особенно при трудоустройстве в определенные организации). Слава Богу, помог по своим каналам брат-москвич — полковник спецслужб, и въедливый особист отстал.
Но у нас, грех жаловаться, хотя бы была ровная земля. Если, стоя на нашем участке лицом к Волге, повернуть голову влево, то открывался захватывающий вид на «Гору дураков». Упаси Боже обвинить меня в авторстве этого топонима, но «из песни слов не выкинешь»: именно такое название бытовало (бытует до сих пор?) в народе. Что за «гора»? Просто крутой склон высокого берега Волги к безымянному ручейку, впадающему в реку недалеко от пристани Садовая. Что за «дур…» Извините, язык не поворачивается произнести. Конечно же, то были совсем не дураки, а обыкновенные садоводы. Дураками, скорее, хочется назвать тех, кто выделил им участки, крутизна которых доходила порой до сорока пяти градусов. И это-то при наличии огромного количества свободных брошенных угодий, а то и целины, вокруг!
Нужно было видеть эти дачи! Люди нарезали участки на терраски, укрепив их вертикальные откосы листами шифера, удобрили землю, натаскав на себе навоз и чернозем, поскольку из-за крутизны склона машина там бы не прошла. Так же на себе затащили стройматериалы — в результате, одной стороной дачный домик висел над склоном, а противоположной был в него врыт. При определенном ракурсе обзора «Горы дураков» иногда создавалось впечатление, что ты на Памире или в Тибете. Но если вы подумаете, что, в порядке компенсации за неудобство расположения, земельки подкинули побольше, то ошибётесь. Земли-кормилицы тоже отщипнули, «от щедрот душевных», по три стандартные сотки.
Но может быть на «Горе дураков» обитали враги народа или, как минимум, спецпереселенцы? Нет! Трагикомизм ситуации заключался в том, что эти участки принадлежали ковавшим «щит Родины» работникам КАПО (Казанское авиационное производственное объединение) имени Горбунова или, как его называли в народе, «двадцать второго завода». На нем тогда выпускали первый советский межконтинентальный пассажирский самолет-красавец Ил-62 и грозный «Бэкфайр» (по классификации НАТО) — сверхзвуковой стратегический бомбардировщик Ту-22М, внешне тоже, кстати, красавец. Впрочем, немного успокаивает мысль, что, видимо, кому-то пришло в голову дать участки с таким захватывающим дух, летящим обзором именно авиастроителям? Может быть, может быть…
В любом случае, горько лицезреть, сколько там сейчас брошенных дач, сколько титанического труда пошло прахом… Дожди постепенно смывают «культурный слой», земля сползает по склону, домики частично разобраны, частично попросту брошены. Ковыряются там кое-где по старинке лишь одни пожилые люди. То ли романтики-авиастроители перевелись, то ли народ стал более прагматичен. Пожалуй, и то, и другое одновременно. Нынешнее авиастроение, к сожалению, по масштабам производства не сравнить с советским. Зато нормальной земли, слава Богу, приобрести стало проще и цивилизованней.
Никто не спорит, земля — общенародное достояние. Земля-матушка, земля-кормилица… Словом «земля» иногда называют родину. Понятия Родной Земли, Родины, Отчего дома человек впитывает с молоком матери. Насколько взаимосвязаны, тонки и сокровенны они для каждого человека! У любого народа почитается за честь полить родную землю пóтом, а если потребуется, то и кровью. Счастливы те, чей отчий дом стоит на земле. Не сомневаюсь, те кто живет и работает не земле внутренне богаче тех, кто эту землю попросту созерцает. Предметное восприятие вкупе с абстрактным всегда более основательно и глубже, чем просто абстрактное.
С личными домовладениями усадебного типа тоже было придумано хитро: дом — твой, а земля, на которой он стоит — государственная. В доме живи на здоровье, при желании даже разбирай его, продавай или переноси куда хочешь, но землицу «положи на место»!
«В буднях великих строек», в процессе индустриализации страны этот компонент — ощущение земли — как-то выпал. Безусловно, без создания могучего производства, промышленного потенциала говорить о самостоятельности и состоятельности государства невозможно. Но, с другой стороны, убежден: с отчуждения от земли начинается бездуховность. Да и зерна из-за рубежа, в основном из Штатов, ввозилось тогда миллионами тонн, несмотря на воспетые пропагандой «величественное преобразование социалистической деревни» и героику «битв за урожай».
И потом, где кончается народ и начинаются конкретные люди, этот народ образующие? Со своими желаниями и потребностями. А главная потребность человека — это своя семья и дом. Дом — на земле. И чтобы и первое, и второе было своё собственное. Тут и проходил рубикон, который, к великому сожалению, коммунисты преодолеть не смогли, ибо дальше начинался… «собственник».

* * *

Согласен, земля нужна не всем. Некоторые люди — горожане до мозга костей. Но я толкую о принципиальной возможности. Хотя предполагалось, что у советских людей автомобилей в массовом пользовании тоже не будет. Иначе чем объяснить, что внутриквартальные проезды вдоль наших «хрущёвок» были только для одной машины — со встречной уже не разъехаться. В какое колоссальное неудобство это вылилось сегодня! Я уже не говорю про отсутствие мест для автопарковок.
Но если многие недостатки носили системный характер, то имелись и свои местные казанские «болячки». В 70-е годы родной город смотрелся довольно запущенным и неухоженным, резко контрастируя с сегодняшней красавицей Казанью. Конечно, многое объяснялось наличием обширного обветшавшего старого жилого фонда. Как вспомню запах из дворов на улице Баумана, надписи аршинными буквами «туалета нет!» на стенах арочных проходов в них! Эти трущобы в центре города — Федосеевскую слободку, Суконку, Калугу… А с самого конца 70-х завонял сероводородом мой родной Нижний Кабан. Кто был в этом виноват — районный жилкомхоз или Вахитовский химкомбинат, не ведаю, но жаркими летними деньками от озера тащило — не приведи Господь! Поэтому исчезли на нем и рыбаки, и спортсмены-гребцы.
Честно говоря, даже не знаю, кто тогда был на посту мэра, пардон, председателя горисполкома (городского исполнительного комитета) Казани, но народ вокруг постоянно поминал имя только одного официального лица: первого секретаря обкома КПСС Табеева. Табеев — то, Табеев — это. Спорить не стану, Фикрят Ахмеджанович сделал очень много полезного для республики, но я никогда не поверю, что построить «Нижнекамскнефтехим», КамАЗ и «Оргсинтез» легче, чем навести порядок в городе. Видимо, «там наверху» во главу угла ставили выполнение плановых производственных показателей.
По пути в речной порт, одно время, висел уличный лозунг: «Всё во имя человека, всё для блага человека!» Народ тогда смотрел как бы сквозь подобные лозунги, транспаранты и плакаты, не замечая их — они служили частью общегородского «декора». Кое-где исполняли вполне утилитарную функцию, закрывая собой, например, какую-нибудь дыру, непарадную часть фасада дома или страшненький заборчик. Но на площадях и центральных улицах играли основную роль — наглядно-агитационную. Тот лозунг, «про благо», был довольно распространен во всех городах Советского Союза. Народ в шутку дополнял его оригинальным и принципиально существенным окончанием «…с Запада!». И действительно, перед иностранцами, в те годы, юлили и лебезили намного больше, чем сейчас. Впрочем, их в стране тогда было порядка на два меньше.
Несмотря на «железный занавес», народ за рубеж крайне редко, но всё же выбирался. Да, в основном, в страны «соцлагеря» или прогрессивного «некапиталистического пути развития». И если из Вьетнамов-Лаосов-Монголий и даже из Ирака советские люди возвращались с «чувством глубокого удовлетворения» и гордости за успехи Страны Советов, то визиты в Европу к «ребятам-демократам» были уже не столь радужны и позитивны. Да что там «ребята-демократы»! Свои же прибалты и те недовольно морщились и задирали нос перед нами. И основания для подобного высокомерия имелись — мы подспудно осознавали и мирились с этим: ничего не попишешь — Евро-о-опа… Хоть и сильно восточная.
Ну а те, кому посчастливилось глянуть хотя бы одним глазком на «загнивающий» Запад… Всё! Никакие идеологические «накачки» не помогали — годами формируемый системой «иммунитетец» давал сбои. Причем люди смотрели на вернувшихся «оттуда» с завистью и вожделением, жадно ловя каждое слово счастливчика, повидавшего Запад, и веря всем их рассказам безоговорочно. Как точно поется: «нас так долго учили любить твои запретные плоды», казавшиеся такими нереально сладкими… Такой сумасшедший культ всего западного мы сами себе тогда создали!
В стране «победившего пролетариата» официальная идеология превозносила рабочий класс до небес и даже иногда называла «Его Величеством». Слагала про Него ликующие восхваляющие песни: «Идут хозяева земли! Идет рабочий класс!», «Вам владеть всем богатством на свете…», «Трудовые будни — праздники для нас!». Но в обиходе повседневной жизни эта возвышенная патетика удивительнейшим образом сочеталась с обидным и незаслуженным унижением «работяг». Одно презрительное толкование аббревиатуры городских профессионально-технических училищ, кузниц рабочих кадров — «ГПТУ», чего стоило: «Господи, Помоги Тупому Устроиться…» А с восьмого класса некоторые учителя нам старательно «дули в уши»: «Учитесь! Вы что, хотите попасть к станку на заводе?!»
Хотя нельзя не отметить, что заработки рабочих были зачастую существенно выше, чем у инженеров, служащих и, вообще, у интеллигенции, которую работяги в отместку кликали «гнилой», с легкой руки «дедушки» Ленина. Одноклассники, пошедшие работать после школы, при встрече со мной неизменно подчеркивали, мол, работаю, к примеру, мотористом на автобазе — 200 рэ в месяц имею, «как с куста». При этом не забывали демонстративно поинтересоваться: «А у тебя стипендия сколько?»
Коммунистическая партия, некогда провозгласившая себя «боевым авангардом рабочего класса», всегда выступала «от имени и по поручению» Его Величества, действовала «по многочисленным просьбам трудящихся» и исключительно «в интересах советского народа». В те времена одним из самых популярных лозунгов был «Народ и партия едины!».
Благодаря постоянно лившейся с теле-радиоэфира и страниц газет информации, все были в курсе об «ударниках коммунистического труда», победителях соцсоревнований и переходящих красных знаменах, о рекордных намолотах зерна, подборах валков и вспашках зяби, о выполнении и перевыполнении плановых заданий, торжественных рапортах трудовых коллективов, борющихся за почетные звания. Непременно в «едином порыве», особенно в преддверии исторических пленумов, а тем более, съездов КПСС. Я недовольно морщился, в сотый раз слыша по радио песню «Любовь, комсомол и весна» или детскую кантату Чичкова на слова Ибряева «Берём с коммунистов пример».
Многие вокруг, будучи убеждены, что невосприимчивы к официальной трескотне, не замечали, как в дальних закоулках подсознания всё это потихонечку оседало. Абсолютно согласен еще с одним популярным лозунгом времён «развитóго социализма»: «Советскому народу присущ исторический оптимизм!» («лишь бы не было войны», но Советский Союз ее не допустит!). И зубоскаля над бравурными лозунгами и безудержными славословиями, травя анекдоты про Чапаева и Брежнева, давясь в очередях и вкалывая на дачках, советские люди, в то же время, были уверены: ЗАВТРА НЕ БУДЕТ ХУЖЕ, чем сегодня. Конечно, если не бухаешь (алкашей и тогда хватало), не воруешь или бездельничаешь.
Никто не «косил» от армии, не тунеядствовал и не «ширялся» (я не знал ни одного наркомана!), а «гомики» сидели, где положено. Почти все стремились создать семьи и иметь детей. Холостякуешь? — Плати налог по бездетности. Вышла замуж, но хочешь с мужем «пожить для себя»? — Тогда твоя очередь оной подати. И никаких тебе гражданских браков, изволь-ка продемонстрировать штамп в паспорте — иначе в гостиницах спи с «женой» в разных номерах. А в двадцать три нуль-нуль: «отбой!» — никаких ресторанов, ночных клубов, баров и саун, посещений общаг, просмотра телепрограмм. Всем спать! «Не время, товарищи! Время классовых битв еще не прошло!»
Дебоширишь дома, выпиваешь, решил развестись? Погоди, дорогой, тебя заставят считаться с общественным мнением, и разберутся с тобой, вынеся соответствующий вердикт на заседании месткома или профкома. А если ты еще и член партии, то партком от души «всыплет» — мало не покажется. Что-что? Авторитарно, не демократично? Зато действенно и даже, в какой-то мере, черт возьми, естественно!
И конечно же, по-над «всея Русью Великой» колокольным звоном разливался метущийся и рвущий душу хриплый голос Володи Высоцкого… Это было поистине уникальное явление: Высоцким интересовались на всех этажах властной вертикали Страны Советов. Многие функционеры днем, на работе, «клеймили» са́мого народного артиста, а вечером, дома, с интересом его слушали. Слушали и восхищались.
Уникальность феномена Высоцкого заключалось еще и в следующем: на одной стороне — многотысячная армия «ратников» идеологического фронта из обкомов-райкомов, но им не верили. А на другой — Высоцкий, один-одинёшенек (пардон, вдвоем с гитарой), ему же верили безоговорочно. Народ с упорством и упоением изыскивал в песнях Владимира Семёновича тайный подтекст. Искали и находили, каждый — свой. Никогда не прощу себе, что не пошел, в своё время, на его концерт. Мог пойти, но не соизволил — помешала какая-то житейская ерунда, казавшаяся на тот момент очень важной. Думал, ладно, жизнь впереди длинная — еще удастся послушать. Эх, всю жизнь бы потом хвастался: ребята, я слушал Высоцкого вживую!
Изредка по первому каналу телевидения поздно вечером шла популярная у молодежи передача «Мелодии и ритмы зарубежной эстрады». В ней подробно знакомили с творчеством и новинками эстрадных исполнителей братских стран социализма — чеха Карела Готта, болгарки Лили Ивановой, польской группы «Червоны гитары», венгерских «Омеги» и «Локомотива ГТ», информировали о ходе эстрадных конкурсов в польском Сопоте или на болгарском «Златният Орфее». А в конце… в конце передачи, «на закуску», ставили какой-нибудь клип «АББы», «Бони М», «Би Джиз», а то и «Дип Папл» или «Куин». И знаете, когда программа этой передачи была наиболее насыщенна и интересна? В пасхальную ночь! Угадайте с трех раз — почему?
К слову, уверен, что полное игнорирование религии в качестве естественного союзника — однозначно крупное упущение идеологических бонз эпохи «развитого социализма». Ведь многие заповеди и нравственные нормы что христианства, что ислама были срисованы почти «под копирку» в свод «Морального кодекса строителя коммунизма». Понимаю, что в период становления власти большевиков религия была враждебно к ним настроена. Понимаю, что Владимир Ильич еще раньше «приласкал» религию незабываемыми определениями такими, как «вздох угнетённой твари» и «опиум народа» (почему-то все упорно произносили «опиум ДЛЯ народа»). Но ведь еще древние подметили: «всё течет, всё изменяется». И в годину тяжких военных испытаний Иосиф Виссарионович первым из властителей страны осознал, каким огромным положительным духовным, созидательным потенциалом обладает религия, использовав это во имя великой Победы. Так ведь нет, упёртый и недалекий Никита Сергеич во всеуслышание пообещал показать советскому народу «последнего попа». Слава Богу, «надорвался», но, по инерции, религия еще десятилетия три всячески гнобилась и унижалась.
На уровне массового глубинного подсознания нередко намертво впечатывалось: критикуют, осуждают, а, тем более, запрещают — значит круто; одобряют и тиражируют — значит «фуфло». Всеобщее недоверие, недосказанность порой выливались в навязчивое желание людей всюду искать некий подсмысл, скрытый там, где его зачастую не было вовсе. А эзопов язык тогда можно было смело признавать вторым государственным.

* * *

Коммунисты, конечно, были неплохими ребятами, но их постоянно держала в мучительном напряжении какая-то необъяснимая маниакальная опаска, что вдруг люди станут богатыми сверх некоего уровня, достигнув которого, они перестанут «строить коммунизм» и стремиться к его «светлым идеалам». Слово «зажиточный» воспринималось властью однозначно негативно. «Зажиточный» — значит потенциальный вр-р-раг! Враг Системы. И лучше свою зажиточность, если оная имела место, было не демонстрировать.
Но знаете, друзья, несмотря на вышеописанные «чудеса», равнодушие и даже насмешки людей над «перлами» официальной пропаганды, невзирая на многие выдуманные властями условности и их неистребимую тягу к «запретительству», всё же вынужден признать подлинную народность правившей в те годы партии. Люди, в массе своей, не относились к ней как к какому-то чужеродному явлению, а коммунистов, несмотря ни на что, воспринимали своими, родными. Конечно, огромную роль сыграло то, что все власть предержащие мужи (женщин во власти были единицы), в своё время, как пелось, «вышли из народа, дети семьи трудовой». Некоторые из них даже проливали кровь на фронтах Великой Отечественной. Но немаловажным мне представляется и тот факт, что миллионы рядовых коммунистов сплошь и рядом жили среди простого народа и, по большому счету, никакими привилегиями и льготами не пользовались. Так же «отбывали повинность» в очередях и «сражались» за «дифссыт», так же принимали позу буквы «зю» в общественном транспорте и стояли раком в своих садах-огородах. Были, как говорится, плотью от плоти своего родного народа.
Не могу избавиться от какого-то неясного, глубинного внутреннего сущностного ощущения о более справедливом устройстве тогдашнего общества. Жили мы, в целом, неплохо: работали, никто не голодал и не мёрз, все были одеты-обуты (главное, чтоб «не промокало» и «не жало»). Проживали пусть в скромненьких, но квартирах, бомжей (не путать с «бичами» и цыганами!) на улицах городов практически не наблюдалось. Многое решалось власть предержащими чиновниками вполне по совести, а деньги весили не столь внушительно, как сейчас. Связи? Связи — да, ценились, но они, пардон, ценились во все времена.
Не отрицая, в целом, единства народа и партии, в то же время, не могу забыть, как ГАИ-шники останавливали движение по Оренбургскому тракту, сгоняя все машины к обочинам. Как томительно длилось ожидание, пока по опустевшей дороге на огромной скорости в направлении «обкомовских» дач не пронесутся правительственные лимузины (кстати, отечественного производства). Народ тогда много недовольно бухтел и про бюрократизм, и про эти пресловутые дачи, и про «обкомовские больницы», и про закрытые «спецраспределители». Позднее, в пору Перестройки, кое-кому даже удалось ненадолго «взбежать» на политический Олимп страны под знаком борьбы с «привилегиями партноменклатуры». Но глядя на сегодняшние рублёвские зáмки и яхты на Лазурном берегу, честное слово, осознаешь скромные, по нынешним меркам, запросы той самой охаянной «партноменклатуры». Ведь набор их тогдашних «спецпайков» сегодня на выбор в любом гипермаркете, а средняя «обкомовская» дача отличается от поместий отечественных олигархов, как наша двухкомнатная хрущевка на Танкодроме от «квартирки» бывшей главы «Оборонсервиса» Васильевой.
Осознавался ли власть предержащей партией тот несомненный вред, который наносился святому делу «строительства коммунизма» всеми теми фактами и явлениями, о которых я веду речь? Безусловно! Ведь, помню, даже сам «дорогой» Леонид Ильич Брежнев называл их «болячками», причем не где-нибудь, а на святая святых — съезде КПСС. Листая старые номера республиканского сатирического журнала «Чаян», вижу, что большинство фельетонов и карикатур постоянно высмеивали проблемы «дифссыта», блата, несовершенства сферы услуг и коммунального хозяйства.
Да, высмеивалось и критиковалось. Да, заострялось и анализировалось. Делались выводы, после чего выходили постановления, подобные принятию величественной «Продовольственной программы». То есть, понимание вроде как было. Но и только. Честное слово, у меня до сих пор не укладывается в голове, с одной стороны, хроническая неспособность разрешения этих проблем, а с другой — освоение космоса, покорение атома, строительство каналов в пустыне и городов в тайге, создание самой мощной армии в мире, успешное функционирование государственных систем бесплатных медицины, среднего, специального и высшего образования. Упорное неумение (или нежелание?) за великим не видеть частного.
Вся промышленность, по выпускаемой ею продукции, делилась на две категории: «А» и «Б». В первую, «А», входили тяжелая промышленность, машиностроение, производство средств производства. И мы до сих пор по праву гордимся советскими синхроциклотронными ускорителями и орбитальными космическими станциями, шагающими экскаваторами, уникальными экранопланами и атомными ледоколами. Но продукция отраслей промышленности группы «Б» снисходительно именовалась «ширпотребом» и считалась второсортной. В результате, как патетически декламировал напарнику Шурика Феде прораб «Пуговкин» из гайдаевской кинокомедии «Операции «Ы», выходило так, что «в то время, когда наши космические корабли бороздят просторы вселенной», туалетная бумага была в большом дефиците. Каким непостижимым образом подобное могло сосуществовать?
Широко известна цитата Черчилля, правда, посвященная Сталину (а в его лице, и всей державе): «Он принял страну с деревянной сохой, а оставил с атомной бомбой». Логически смысл фразы воспринимается таким образом, что одно должно априори исключать другое. Однако парадокс заключался в том, что при всех величественных достижениях социалистического строя пресловутая «деревянная соха» ведь никуда не делась! Она лишь малость видоизменилась, приняв вид, к примеру, лопаты для копки картофеля силами студентов и «товарищей ученых, доцентов с кандидатами» или секатора для заготовки ими же веточного корма в «едином патриотическом порыве» оказать «шефскую помощь» селу.
Но можно попытаться взглянуть философски. И вот ведь что приходит на ум: а не являлось ли то причудливо сочетавшееся несочетаемое тем мощнейшим внутренним источником развития, о котором гласит закон единства и борьбы противоположностей? Ибо не мною открыто, что именно «противоречие есть корень всякого движения». И под гладью и тиной «застоя», над которым вволю поиздевались и потешились перестроечные и постперестроечные критиканы, возможно, накапливались и вызревали колоссальные внутренние силы для самосовершенствования Системы. Той самой Системы, что, увы, не смогла (или не успела) полностью раскрыть свой потенциал. Той самой Системы, что, в конечном итоге, безвозвратно канула в лету. «Штрафные баллы» Системы-матушки копились-копились, в итоге, экзамен по «вождению» оказался не сдан, потому и «наш рулевой» сменился.
И потом, что бы мне ни говорили, но чтобы себя хорошо зарекомендовать и продвинуться во власть, в те времена, нужно было много чего сделать. Успешно отучиться, ударно поработать, проявить активность — словом, стараться, совершать что-то полезное для общества, для людей. Пусть даже в рамках существовавшей идеологической парадигмы. Но она, идеология, не обслуживала интересы какого-либо этноса или конфессии а, несмотря на своё изначально классовое происхождение, со временем, всё больше и больше стремилась просто воспитывать в людях «советский патриотизм». «Для себя — тлеть, для семьи — гореть, для Родины — светиться» — таков тогда был еще один популярный лозунг.
А насчет «всё для блага человека»? Конечно, тогда, стоя в позе буквы «зю» в переполненном троллейбусе с ведерком ягод в зубах, менее всего думалось о том, что это и есть то самое «благо», для которого сделано «всё». Но пресловутое «благо» — понятие относительное, ибо общеизвестно: «не всё то золото, что блестит». А что если попытаться еще разок глянуть на этот вопрос сквозь призму закона единства и борьбы противоположностей? И знаете ли, друзья мои, занятная картинка получается! Потому как советский народ был воспитан выносливым и работящим, подтянутым и неприхотливым, рукастым и изобретательным, сметливым и неунывающим. С таким народом, извините, не только поднимать целину, «делать ракеты и перекрывать Енисей», но и в войне мировой победить — не проблема. И если, в философском смысле, это не есть благо (без кавычек), то тогда что? Как говорится, «что имеем, не храним…»
Да-а… Признаться, интере-е-есная была та, в целом, позитивная и целеустремленная в будущее страна — Советский Союз. Страна хоть и одной партии, но социальной справедливости. Страна удивительных парадоксов и уникальных противоречий. Страна, которая, с течением времени, всё больше и больше превращается в легенду. Страна, которая по-прежнему живет внутри меня. И почему-то приходит на ум строка из песни: «отпустить меня не хочет Родина моя…»

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

А мы с Форином учились жить без Валерки. Его отсутствие рядом с нами ощущалось почти физически. Какой-то биоэнергетический вакуум. Наш класс тоже как будто повзрослел. Без Денисова потихоньку сошло на нет увлечение Форина радиолюбительством, и чем-то это срочно требовалось восполнить.
Сам же я, после того незабываемого «ранения оркестром», не переставал думать, как же в нем оказаться. Но для начала необходимо было перевестись из вечерней музыкальной школы в дневную. Почему-то казалось, что удастся попасть в оркестр, если пойти учиться на контрабас — в оркестре играл всего один школяр-контрабасист. Однако выяснилось, что существовало «джентельменское» соглашение между директорами обеих школ о не переманивании «вечерников» в дневную «музыкалку», где стоимость обучения была существенно меньше. Мы с папой сходили к «вечернему» директору Матвееву, я объяснил, что, мол, умираю, хочу играть в симфоническом оркестре Макухо, а хор-де «так и так брошу»! Матвеев стал увещевать отца: «Подумайте сами: зачем мальчику учиться стучать на этом вымирающем контрабасе!» Аргумент более чем странный, впрочем, и директора понять можно: 18 рублей в месяц за обучение в хоре того стоили. Кстати, многие удивлялись моему желанию учиться играть на контрабасе. А мне, по большому счету, было все равно на чем играть, главное — чтоб в оркестре!
К тому времени, а заканчивалась уже первая четверть седьмого класса, хор «Улыбка» окончательно, как тогда выражались, меня «заколебал». К тому же я постоянно конфликтовал с тремя «активистками» хора — есть, знаете, такие правильные до тошноты, активные пай-девочки, неистребимые ябеды и наушницы. Руководительница хора Вера Александровна постоянно ставила их в пример и во всём поддерживала. А моя училка по «фано», незабвенная Елена Степановна, что-то уж совсем «озверела». Вдобавок она, будучи еще и аккомпаниатором хора, не понаслышке знала о трениях в детском музыкальном коллективе.
На осенние каникулы Елена Степановна задала разучить какую-то очередную муть. Помню, достану ноты заданных ею «бирюлек», открою крышку пианино и, сокрушенно вздохнув, закрою. Погода тоже не радовала: холодно, дождливо, промозгло… Тоска… Торчал дома, только «Щелкунчик» и выручал.
Как-то ко мне в гости заглянул Форин, поболтали, решили сыграть в шахматы. Прислушавшись, он спросил:
— «Щелкунчика» слушаешь?
— Да, а что?
Сыграли партейку — другую. Наши партии всегда отличались завидным бескомпромиссным упорством. Чайковский всё так же звучал фоном.
— Слушай, — молвил Форин. — А хорошая музыка!
Тогда-то я и расписал красочно Форину про оркестр Макухо. Сразу почувствовал: где-то глубоко в подсознании у него шевельнулся интерес — всё-таки прежние занятия музыкой дали знать о себе. Плюс стойкая наследственная предрасположенность к восприятию прекрасного. Надо сказать, что музыка в доме Форина звучала всегда: Таисс Мухтаровна занималась с учениками на дому, да и сама любила помузицировать. Мне нравилась одна довольно взрослая девочка, бравшая уроки у мамы Форина — до сих пор помню ее красивые руки. Почему-то было приятно, когда Таисс Мухтаровна ее хвалила, играла она действительно хорошо.
Каникулы закончились. Задание по «фано» не выполнено, про хор и вовсе вспоминать не хотелось. Я реально осознавал, что значит «неинтересно учиться», как однажды пытался объяснить мне свою неважную успеваемость Тагир Аглиуллин. И вот, уже через несколько дней на первом после каникул занятии по «фано» Елена Степановна вновь от души «чехвостила» меня и за лень, и за недисциплинированность. В мозгу стучала лишь одна мыслишка: всё, ребята, похоже, «музыкалке» — кранты. Хватит, «наелся».
И вдруг Форин сообщил, что рассказал своей маме о желании вновь вернуться к музыке — Таисс Мухтаровна была на «седьмом небе» от радости. Она поговорила и с Макухо, и с директором Фарсиным, выяснив, что из оркестра почти полностью выбыла группа деревянных духовых инструментов («дерево» на сленге музыкантов) — кто-то закончил обучение, кто-то бросил, кто-то не изъявлял желания играть в оркестре. Самое главное, учиться на духовые принимали до 15 лет, да и с отбором туда было намного проще: это вам не «дифссытные» классы скрипочки или «фано», к которым питали особое пристрастие многие благоговейные мамочки. К обучению на духовых инструментах человек, как правило, созревал, и в прямом, и в переносном смысле, позже: младшекласснику чисто физически тяжеловато играть на них. Продолжительность курса обучения духовиков составляла всего пять лет — на два года короче, чем на скрипке или фортепиано. «Административный ресурс» Таисс Мухтаровны тоже помог: нас готовы были принять посреди учебного года сразу во второй класс. Оставалось только определиться с выбором инструмента.
Кларнет! Но там был полная укомплектованность класса — четыре человека. Гобой! Но пара учеников, которые начали было заниматься на этом инструменте, школу бросили, и преподаватель успел уйти. Класс фагота никогда не набирался из-за малоизвестности и «экзотичности» этого специфического язычкового духового инструмента. Между прочим, вспоминается странным, но классов преподавания гитары, что шести-, что семиструнной, почему-то не было. Ученики классов щипковых народных инструментов (мы кликали их «скворечниками» из-за круглой дырки в деке домр и балалаек), получив навыки игры, осваивали гитару, как правило, шестиструнную, самостоятельно.
Флейта! Двое учеников уже учились — Андрей Климов и Лера Сапун. Оставались еще две свободные вакансии — ну, флейта так флейта! Лишь бы попасть к Макухо в оркестр. Правда, Владимир Алексеевич сразу выразил большие сомнения насчет того, насколько быстро нам удастся достичь уровня, достаточного для игры в оркестре: всё-таки партитуры инструментов были профессиональные, для детей неадаптированные. Ведь ни Сайдашев, ни Чайковский на исполнение ребятишками своих оркестровых произведений не рассчитывали. Однако Таисс Мухтаровна заверила его, что мальчики мы старательные: Петя, в общей сложности, учится музыке уже четвертый год, ну а Фархад — мой сын, следовательно… «Ладно-ладно, — ответил Макухо. — Посмотрим».
Я, кстати, не слышал о простых (не специализированных, при консерваториях) музыкальных школах, где преподавали бы такое количество разнообразных и довольно редких инструментов, как в нашей «музыкалке». Их преподаватели зачастую являлись совместителями. У нас работали штатные оркестранты Казанского государственного театра оперы и балета имени Мусы Джалиля: Снегов (контрабас), Ильин (труба), Пашин (кларнет), к сожалению, фамилии других музыкантов-преподавателей забыл. Работали они, разумеется, не бесплатно, но дорогого стоило их желание пропагандировать или, как сейчас говорят, «пиарить» свои инструменты среди детворы. И в музыкальных училищах, и в консерваториях во все времена преподавали педагогику, поэтому их выпускники имели право работать с детьми. Но без желания и даже определенного энтузиазма в этом деле, безусловно, не обойтись.
Не являлся исключением и наш учитель флейты, музыкант от Бога, Музыкант с большой буквы — Акмалетдин Хаялетдинович Мингазетдинов, которого мы звали проще: «Акмал Хаялыч». В оперном театре он был еще и концертмейстером флейт (самым опытным специалистом по инструменту): следил за дисциплиной, профессиональной формой коллег-флейтистов, разбирал с ними, если нужно, сложные места партитур — одним словом, «главный флейтист» театра. Невысокого роста, крепенький, немножко смурной, иронично-философского склада, с классической бородкой — Акмал Хаялыч производил впечатление основательного серьезного человека. С первого же занятия я уверился: прежних проблем, «а-ля Елена Степановна», не возникнет в принципе. Как он умело подводил к поставленной цели, настраивал на выполнение конкретного задания! Ещё и педагог от Бога! И, конечно же, сам факт работы в оперном театре априори гарантировал уровень музыканта высочайшей квалификации, недаром наш казанский «оперный», со временем, заслуженно получил высокий статус академического театра.
Понятно, что главное внимание таких преподавателей-совместителей было обращено в сторону их основной работы в театре. Поэтому они набирали считанное количество учеников, зато работали с ними не чета другим. Акмал Хаялыч, кстати, преподавал еще и ударные! Взял Генку Кормакова на ксилофон и пару учеников на барабаны. Ко всем своим достоинствам — еще и универсал!

* * *

И новый этап нашего музыкального образования стартовал! Сказать, что мы с Форином буквально бежали на занятия по флейте — значит не сказать ничего! Таисс Мухтаровна была счастлива! Да уж, повстречать на своём жизненном пути настоящего Мастера — огромная удача. Я проходил мимо регулярно встречавшихся мне в школе бывших «соратников» по хору «Улыбка» с гордо поднятой головой, мол, я-то — музыкант-инструменталист, не то что вы, хоровики: «ааа-ааа-а-а-а-а-а»! А Елена Степановна наконец-то избавилась от такого безнадежного лодыря и бездаря, как я. Тем не менее, случайно сталкиваясь со мной в коридорах школы, смотрела на меня несколько озадаченно. Еще бы: недавний «страдалец» и неумёха, сжимая под мышкой футляр с флейтой (инструмент выдали общественный), ходил по школе с абсолютно счастливым лицом! Как же мне хотелось искренне поблагодарить ее (и судьбу!) за то, что она не флейтистка! Сразу возник интерес и к другим музыкальным дисциплинам. Остается отметить, что стоимость обучения снизилась более чем на порядок — до полутора рублей в месяц.
Акмал Хаялыч, как и мы с Форином, вырос в Казани (в Ново-Татарской слободе). С ранних лет занимался музыкой у соседа — известного музыканта, солиста оркестра оперного театра. Окончив Казанское музыкальное училище, он поступил в Московскую консерваторию имени Чайковского в класс корифея советской флейтовой школы профессора Платонова. Правда, во времена Карибского кризиса, учеба в консерватории прерывалась на три года службой в армии. Одновременно с учебой Акмал Хаялыч работал в Московском государственном симфоническом оркестре под управлением Вероники Дударовой — настоящей кузнице музыкантов высочайшего уровня. По окончании консерватории туда же и распределился. Однако отсутствие московской прописки (тогда это было чрезвычайно важно) и, как следствие, проблемы с жильем, заставили перераспределиться в Казанский театр оперы и балета, где ему, как молодому специалисту, пообещали жилье (общагу). Кстати, когда Акмал Хаялыч женился, ему дали комнату в небольшом ветхом доме дореволюционной постройки в Старо-Татарской слободе. Получается, жили мы с ним по соседству в одно и то же время. Супругой его стала скрипачка Гуля — тоже оркестрантка оперного театра.
Руководство оркестра Вероники Дударовой, вскоре после отъезда Акмала Хаялыча из Москвы, прислало в оперный театр запрос с просьбой «вернуть» классного флейтиста (видимо, проблема московской прописки разрешилась бы удачно), но руководство нашего оперного отказало. Условие возвращения в столицу гласило: «освободить при наличии равнозначной замены». Равного Акмалу Хаялычу тогда не нашлось, что означало: извольте, товарищ молодой специалист, отработать требуемый по распределению срок полностью. Заманчивое приглашение, понятное дело, «сделало ручкой».
Акмал Хаялыч страстно увлекался переложениями татарских музыкальных произведений для флейты (в сольном исполнении или в сопровождении фортепиано). Обработки народных песен, а также классика Салиха Сайдашева, Фарида и Мирсаида Яруллиных, Рустема Яхина, Александра Ключарева и других композиторов заиграли новыми гранями. Но больше всего Акмал Хаялыч преклонялся перед творчеством Назиба Жиганова, имя которого носит сейчас Казанская консерватория. Со временем, мы с Форином стали, наверное, основными исполнителями произведений творческого «тандема» Жиганов — Мингазетдинов.
Правда, сам маэстро Назиб Гаязович тогда, наверное, еще не знал об этих переложениях. Забегая вперед, поведаю про один забавный случай. В 79-м году, уже будучи студентом биофака Казанского университета, на факультетском фестивале самодеятельности я исполнял «Тан» («Утро») Жиганова, в переложении для флейты-соло.
На следующий день в университете ко мне подошёл студент:
— Скажи, а что за вещь ты исполнял на флейте?
Я решил блеснуть эрудицией.
— Это произведение написано знаменитым татарским композитором Назибом Жигановым, Героем соцтруда, председателем Союза композиторов Татарии, автором известной оперы «Джалиль»… — и дальше в том же духе. Интересовавшийся, затаив дыхание, слушал мой рассказ.
Закончив, я с важным видом глянул на своего собеседника: мол, видишь, какой я умный! Тот ответил:
— Да-а, большое спасибо! Мне было очень интересно послушать рассказ о моём отце. А то я вчера дома говорю ему, дескать, твою вещь на нашем фестивале на флейте исполняли, а он мне: «Ты знаешь, сын, я никогда ничего для флейты не писал!»
Оказалось, то был Ваня Жиганов с нашего факультета. Пришлось рассказать ему и про своего бывшего учителя флейты, и про его страстное увлечение.
Понятно, что в Москве Акмал Хаялыч был бы не особо востребован с флейтовыми переложениями татарских композиторов. Да и казанский оперный, хоть и не оркестр Вероники Дударовой, но тоже музыкальная организация очень приличного уровня.
Несколько раз мне доводилось видеть святыню Акмала Хаялыча: толстый рукописный сборник с его переложениями в переплете собственного изготовления. Писал он в нем изысканным каллиграфическим почерком, исключительно тушью, на прекрасной лощеной импортной нотной бумаге. У меня создалось впечатление, что Акмал Хаялыч боялся даже просто давать кому-либо в руки своё сокровище — листая страницы, он светлел лицом. Играли мы по писаным им же от руки нотам — кое-что из них у меня сохранилось.
Прошло два месяца, как мы с Форином стали увлеченно заниматься на флейте, наши дела продвигались хорошо. И вот, однажды…

* * *

Шло вечернее занятие. Акмал Хаялыч, извинившись, куда-то вышел один раз, потом второй, а под завершение и вовсе, как нам показалось, пропал. Время урока вышло, но ни задания на дом, ни прощания. Ушел что ли? Странно как-то: уж чересчур «по-английски». Вдруг он стремительно вошел в класс и с загадочной улыбкой промолвил: «Вещи сложите, но инструменты не разбирайте. Пошли со мной!»
Мы поднялись на второй этаж и направились к актовому залу со стороны выхода на сцену — там, где я не так давно, затаив дыхание, впервые слушал репетицию оркестра Макухо. Акмал Хаялыч распахнул дверь, и… мы увидели рассевшихся по своим местам оркестрантов, а над ними за дирижерским пультом самого Владимира Алексеевича! Наши с Форином челюсти разом отвалились — на нас были устремлены десятки пар заинтересованных глаз! «А вот и наши флейтисты пожаловали! — громогласно с улыбкой объявил всем присутствующим дирижер. — Садитесь, вон ваши места».
М-да уж… Шок, сравнимый с этим, я в следующий раз испытаю, наверное, только если мне объявят, что сборная России стала чемпионом мира по футболу (хотя, скорее всего, до этого события уже не доживу). Оказалось, что Акмал Хаялыч, конечно же, прекрасно зная, что мы с Форином пошли на флейту из-за оркестра, пару раз уже обсуждал с Макухо наши «кондиции» и перспективы. И решил приготовить для нас сюрприз. Буквально через пару недель на казанском телевидении должна была состояться запись выступлений учеников нашей музыкалки, а в завершение предстоящей телепередачи — главная «изюминка» школы: «Марш Салиха Сайдашева» в исполнении детского оркестра. На тот момент, из «дерева» там был только один кларнет — а тут еще сразу две флейты! Медно-духовая группа (на музыкальном сленге «медь») была в полном составе, даже туба! Правда, валторны заменяли баритоны, хотя они не входят в состав инструментов симфонического оркестра.
Мы обалдело оглядывали присутствующих — кое-кто из них нам был мельком знаком. Сперва мелко затрясло меня, потом Форина. Прошли на указанные нам места — разложенные пюпитры уже нас ожидали. Акмал Хаялыч последовал за нами и, улыбнувшись, стал собирать свою флейту. Усевшись рядом, Маэстро достал ноты флейтовой партии… Мат-т-тушки мои-и! В глазах зарябило от обилия нотных знаков (у музыкантов это называется «черным-черно»). Да, подумал я: флейтистов ты, дорогой Салих-абый, явно не «пожалел»!
Макухо поднял дирижерскую палочку, все замерли, приготовившись к исполнению. Сердце у меня выпрыгивало из горла. Кроме смеха: прочитать с листа оригинальное сложнейшее нотное письмо, впервые оказавшись хоть и в детском, но в самом настоящем симфоническом оркестре, при этом имея за плечами всего двухмесячный стаж музицирования на инструменте — это, братцы мои, слишком!
Грянули первые звуки марша. Мы с Форином исполнили две первые ноты, после чего не то что играть — глазами не успевали отслеживать по нотам место, где играют. Зато Акмал Хаялыч рядом словно соловьем заливался. Господи, как же классно он играл! Вот и средняя часть марша — моё любимое «трио». М-да-а… Я оглянулся вокруг себя и глубоко-глубоко вздохнул. С одной стороны, сокровенная мечта вроде бы сбылась: я сижу в самом что ни на есть настоящем оркестре, который играет самый настоящий «Марш Сайдашева». Но, с другой стороны, бледный, испуганный, с колотящимся сердцем именно сижу — с таким же успехом, наверное, могла сидеть за пюпитром и дрессированная обезьяна с флейтой в лапах. Заключительная тема марша, финал и, наконец, последние громкие мажорные аккорды — Макухо в такт им резко взмахнул руками, после чего также резко их опустил. Марш сыгран.
Потрясение и глубокое разочарование одновременно: ох, ребята, похоже, не играть нам с Форином в оркестре… А если и играть, то лет через сто, не раньше. «Ну, что, флейтисты, не играем?» — весело спросил Макухо. Мы кисло улыбнулись, пожав плечами: да и что тут скажешь? В тот момент до меня, понятное дело, не доходил мудрый замысел Акмала Хаялыча и Владимира Алексеевича: сразу поднять перед нами планку на максимальную высоту.
В тот вечер дома я был непривычно мрачен и задумчив. «Что случилось?» — допытывалась мама. Я, глубоко вздохнув, поведал ей, что, похоже, мечта сыграть в оркестре так и останется недосягаемой. «Фу-у, какая ерунда, я-то думала, действительно что-то случилось, — с облегчением промолвила она. — Сыграешь! Я тебе говорю!» Я кисло улыбнулся в ответ, дескать, посмотрим.
Акмал Хаялыч продолжал действовать. Он переработал партии и первой, и второй флейт, заметно их облегчив: убрал многие мелизмы, кое-где увеличил длительности нот, понизил регистр (у флейты в первой и второй октавах аппликатура (система перекрытия духовых клапанов, в зависимости от высоты ноты) почти совпадает, а в третьей существенно меняется). Одним словом, адаптировал нотный текст для «чайников». Меня Акмал Хаялыч назначил первой флейтой.
Как говаривал незабвенный кукурузовод Никита Сергеевич Хрущев, «цели наши ясны, задачи определены, за работу, товарищи!» Мы отодвинули программу и две недели на занятиях «долбили» один только марш. Утром я вскакивал с кровати и, схватив флейту, сразу — к Сайдашеву, придя из школы — к Сайдашеву, сделав «домашку» — к Сайдашеву, перед отбоем — снова к Сайдашеву. В том же ритме жил и Форин. Результат не преминул сказаться: через две недели облегченные партии марша отскакивали у нас от зубов. Акмал Хаялыч и Макухо были довольны.
Справедливости ради, стоит отметить, что кларнетист (по-моему, его звали Ильяс), хоть и учился играть на инструменте уже третий или четвертый год, но свою партию марша целиком тоже не проигрывал: где-то тянул звук, где-то попросту «филонил». В грядущей телепередаче ему вдобавок отводился целый номер — мы с Форином до такой чести, на тот момент, еще не доросли. Макухо попросил и Акмала Хаялыча, и преподавателя кларнета Владимира Пашина подойти на телестудию на звуковую запись марша. Для записи «картинки» вполне хватало и нас, «чайников». Духовики-«медники» были старше нас и в «дублерах», к счастью, не нуждались.
Запись телепередачи длилась целый день (воскресенье). В ожидании своей очереди мы носились по длиннющим коридорам телестудии, как угорелые. Но вот нас пригласили в самое большое помещение студии — все мигом посерьезнели. Исполнению марша предшествовал небольшой рассказ диктора (на татарском языке) про наш оркестр. Тишина! Загорелись красные глазки телекамер (снимали с трех разных позиций) — «поехали»! Записали только с четвертого дубля. В перерыве между сеансами записей кларнетист Владимир Пашин удивленно кивнул, показывая на нас с Форином: «Слушай, Акмал, а ведь твои ребятки абсолютно вовремя вступают!» Акмал Хаялыч удовлетворенно хмыкнул, мол, а ты как думал (они оба работали в оркестре оперного театра). Пашин, улыбнувшись, добавил: «Конкуре-е-енты!»
И уже следующим воскресным вечером передача вышла в эфир по республиканскому телевидению. Чтоб придать торжественность столь знаменательному событию, мои родители пригласили гостей — друзей семьи, в том числе, супругов Тульчинских, не так давно осчастлививших меня «Щелкунчиком» (эти пластинки «живы» до сих пор). Мой оркестровый дебют был «увековечен» с помощью ныне допотопной бабинной магнитофонной приставки «Нота-303». Правда, записывали через микрофон, качество записи — сами представляете. Но тем не менее…
Гости не скупились на комплименты, а я светился от радости и гордости. Это — я, а это — МОЙ оркестр! Да еще в телевизоре! Давно ли я, вцепившись в косяк двери актового зала «музыкалки», впервые наблюдал за репетицией оркестра Макухо и отчаянно завидовал юным оркестрантам. И вот, «страшно» представить: я — не кто-нибудь, а первая флейта этого оркестра! Именно в тот момент ясно понял, кем хочу стать. Музыкантом! Артистом симфонического оркестра.

* * *

Форин в этом вопросе для себя тоже определился. Решено! Мы оба станем профессиональными флейтистами! Объявили об этом Акмалу Хаялычу — было видно, насколько ему приятно это слышать. Он, кстати, не скрывал, что у нас обоих есть для этого все данные — и музыкальные, и физические. Игра на духовом инструменте, помимо наличия музыкальных способностей, хорошей памяти и даже некоторого артистизма (без него исполнительское мастерство немыслимо), требует определенных физических кондиций. Для духовика очень важны два элемента: амбужур (губы и язык) и грудная диафрагма, грубо говоря, «меха», ведь играть приходится собой, в прямом смысле слова.
Признаюсь, я немного ревностно отношусь к флейтисткам: представительниц прекрасного пола, музицирующих на моем любимом инструменте, сейчас почему-то стало особенно много. Иногда кажется, что их даже больше, чем флейтистов-мужиков. Ничего не скажу, девушка с флейтой (и не только!) смотрится очень романтично, а физические затраты для звукоизвлечения на флейте минимальны, по сравнению с другими духовыми инструментами. Конечно же, профессиональные флейтистки не уступают ни в технике, ни в музыкальной культуре, но вот звук… Звук! Всё-таки для идеального звука нужны мужские «меха». Слышал многих флейтисток, но куда их звуку до Акмалова — объемному, разливистому, певучему… Звук как голос: он либо есть, либо его нет. Согласен, и голос, и звук можно поставить, натренировать, но не создать! И именно из-за недостаточно качественного звука порой кажется, что флейта сипит-свистит, а не звучит-поёт. В оркестре это, конечно, не так заметно, но я мгновенно могу определить, есть звук у флейты или нет. Сложный инструмент, скажу я вам.
С тех пор Учитель занимался с нами с учетом требований нами же поставленных целей: через полтора года вы, «жегетляр» (ребята), к концу восьмого класса общеобразовательной школы, должны соответствовать уровню музыкального училища. Точка!
Акмал Хаялыч никогда не изменял своему «фирменному» иронично-философскому стилю преподавания, плюс татарский акцент, придававший его наставлениям неповторимый колорит.
До сих пор вспоминаю его незабываемые выражения. Ну, к примеру.
— Слушай, а какую ты вещь играешь, а? — Учитель, будто внезапно забыв, задал вопрос с каким-то недоуменным удивлением.
— Как какую? «Волшебную флейту» Моцарта.
— Хорошо. А как ты её себе представляешь?
— Ну… Это что-то неземное.
— Вот, неземное… А ты как играешь, а?
— А я как земное.
— «Земно-о-ое»… — маэстро, немного передразнив, наконец, выдал суть. — Да ты играешь, как «водастощный» труба!
Или как мы с Форином исполняли на уроке дуэт на основе известной темы из седьмой симфонии Бетховена. Играли, как нам казалось, хорошо, даже очень. Акмал Хаялыч с неясной загадочной полуулыбкой смотрел мимо нас, мечтательно созерцая стенку. «Не иначе как наша игра навеяла на него какие-то приятные размышления», — подумалось невзначай. Вдохновения прибавилось, а потому мы старались вовсю. Закончив исполнение, мы, в предвкушении одобрительной оценки, а, следовательно, и положительных эмоций, даже игриво пихнули в бок локтями друг друга. «М-да-а-а… — выдержав паузу, наконец-то выдохнул Учитель. На наших щеках чуть заметно разливался румянец удовольствия. — Как вас Макухо до сих пор из оркестра не выгнал — не понимаю…» Но, честное слово, с нашей стороны никаких даже намеков на обиду. Изредка Акмал Хаялыч приходил на репетиции оркестра, сосредоточенно слушал нас, но никогда ничего не говорил.
Вскоре мы с Форином стали посещать концерты Государственного симфонического оркестра ТАССР для школьников по специальному абонементу. Выступления проходили по воскресеньям в актовом зале консерватории — тогда еще неказистом прямоугольном здании-«стекляшке», что стояло на площади Свободы. Часто дирижировал сам руководитель оркестра незабвенный Натан Рахлин, народный артист СССР. Слушая музыку с видом знатоков, мы воспринимали оркестрантов филармонии как своих старших почти коллег. А однажды Акмал Хаялыч, договорившись с главным дирижером оперного театра Илмаром Лапиньшем и инспектором Рыжиковым, пригласил нас на спектакль… в оркестровую яму. Никогда не забуду то колоссальное впечатление от прикосновения к таинству рождения Музыки в самом ее святилище. К тому же было очень приятно, что оркестранты, преподававшие в нашей музшколе, поприветствовали нас с Форином.
Наверное, поэтому моё сочинение на тему «Кем я хочу быть» было признано лучшим в классе, удостоившись прочтения нашей замечательной учительницей русского и литературы Людмилой Ивановной Веселовой на уроке вслух. Мои некогда категорично настроенные к музицированию одноклассники, немного повзрослев и посерьезнев, воспринимали наше с Форином увлечение уже достаточно нейтрально, даже с некоторым интересом.
Забегая вперед, поведаю: музыкантом я так и не стал… Впрочем, не совсем так. Настоящим музыкантом я, пожалуй, был именно тогда — где-то в седьмом-восьмом классе, поскольку занимался и играл с упоением, самозабвенно, не сомневаясь в том, что музыка — моё будущее. И весьма скромный достигнутый мною, на тот момент, профессиональный уровень тут, по большому счету, не причем. Ведь помимо призвания, музыкант — это еще и строй мысли, состояние души.
К тому же, где-то в восьмом классе я начал сочинять. И не просто сочинять, а писать оркестровые партитуры, поскольку прекрасно изучил возможности и диапазоны каждого инструмента симфонического оркестра, что называется, изнутри. Как тут не вспомнить очень любимый мною образ музыканта-неудачника, всю жизнь сочинявшего первую страничку «то ли кантаты, то ли оратории «Все люди — братья» Андрея Григорьевича Сарафанова, блистательно исполненный Евгением Леоновым в фильме «Старший сын» по одноименной пьесе Александра Вампилова. Вот и я тогда не сомневался, что кантаты с ораториями и симфонии с увертюрами — всё впереди, а я на верном к ним пути. Улыбаюсь, перелистывая сегодня тот детский партитурный примитив. Тем не менее, искренне дивлюсь: неужели это действительно мною, четырнадцатилетним пацаном, написано?
В те годы, в основном, у девчонок, были популярны тетради-анкеты. Их давали друг другу, чтоб оставить на память дружеские приветствия, пожелания и ответы на вопросы, типа, «твой любимый цвет (город, артист, певец, время года, цветок, предмет в школе и так далее)?», «кого ты любишь (в этом разделе ответами, как правило, служили сплошные инициалы)?» и другие. Словом, этакий неотъемлемый трогательный атрибут того нежного романтического возраста. В завершение «анкеты» часто писали так: «ставлю точку и целую в щечку».
Мне тоже нередко предлагали черкнуть на память нечто подобное — я никогда не отказывал, на здоровье. На вопрос «твоя мечта» отвечал необычно: «сыграть партию первой флейты музыки к балету Чайковского «Щелкунчик». А ответ на вопрос «твой любимый ансамбль (или группа)» и вовсе повергал в искреннее изумление моих сверстников: «Государственный симфонический оркестр ТАССР». Согласен, не без прикола, но, тем не менее, правдиво.

* * *

Вопрос про «любимые ансамбли», конечно же, подразумевал совсем другие ответы. Не сложно догадаться, что указывались почти исключительно зарубежные «коллективы». Считалось престижным разбираться в популярных западных группах и исполнителях. Это было, своего рода, признаком хорошего тона, показателем твоего общего преуспевания по жизни. Обсуждение новых модных альбомов и шлягеров происходило обычно с немного уставшим видом всезнающих специалистов. Напевать или просто цитировать тексты песен или, на худой конец, отдельные фразы из них на языке оригинала также приветствовалось. Но поскольку английский тогда преподавали на уровне «читаю и перевожу со словарем», чаще всего произносилось так же, как и слышалось — то есть, почти полная абракадабра. Достать оригинальные слова было неоткуда, а безошибочно воспринять их на слух могли лишь единицы.
И не дай Бог, если в приличной компании ты заикнешься, что тебе нравится творчество советской эстрады — всевозможные вокально-инструментальные ансамбли (ВИА), к примеру, «Голубые (или «Поющие») гитары», «Поющие сердца», «Лейся (или «Здравствуй»), песня», «Синяя птица», «Красные маки», «Веселые ребята», «Добры молодцы», «Орфей», «Музыка» и протчая, и протчая. Минимум — насмешки, максимум — обструкция гарантированы тебе были железно. Конечно, песни наших ВИА звучали повсюду и, в силу несомненного музыкального достоинства многих из них, критично настроенной молодёжью совсем уж не игнорировались. Имелось ввиду другое: быть фанатом любой из этих групп считалось «стрёмным», неприличным.
Хотя некоторые исключения допускались для «Песняров», «Цветов» (круче звучало «Группа Стаса Намина»), «Землян», «Аракса», «Самоцветов», Юрия Антонова, Валерия Ободзинского, Александра Градского, Аллы Пугачевой, Софии Ротару, прибалтийских ансамблей и исполнителей. А уж если группа относилась к так называемому «андеграунду» («Машина времени», «Воскресенье», «Аквариум» и другие) — увлечение одобрялось: «фанатей» сколько влезет. Самое главное, чтоб официально не очень приветствовалось, а еще лучше, вовсе не одобрялось.
У «андеграунда» главным «раздражителем» для официальной музыкальной общественности служили тексты. А у западных музыкальных групп? Если «Пинк Флойд» хотя бы пели «Брежнев тук (по-английски, взял) Афганистан, Рейган тук Бейрут», то в текстах «Битлз», «АББы» или «Бони М» ни слова антисоветчины. Если не считать таковыми «бониэмовские» фразы, типа «хей-хей, РаспутИн, оу, ю, рашин — секс-машин» или «Оух, зоус рашинз…» И если средства на покупку лицензий для выпуска дисков Дина Рида, Джо Дассена, Мирей Матье, Тото Кутуньо, Джанни Моранди или оркестра Поля Мариа у государства всё-таки находились, то вожделенные «Битлы», «Пинк флойд», «Куины» или «Дип Папл» (некоторые с понтом растягивали «пё-ё-ёпл») — только на поганого качества, писанных-переписанных магнитофонных записях. Наличие фирменного винилового диска этих групп по значимости приравнивалось к владению книгой Булгакова или братьев Стругацких.
В результате, сложилась преинтереснейшая ситуация: многие исполнители, которые критиковались или вообще игнорировались в молодом возрасте, нынче нами же, полысевшими, поседевшими, потолстевшими, оказались востребованными! А их песни, некоторые из которых вообще слушать считалось «западло», теперь воспринимаются нашим поколением с удовольствием! Звучание той, прежде «непрестижной, совковой», музыки зачастую усиливается еще и чисто ассоциативным восприятием, будучи накрепко связанным с нашей молодостью.
А что же нынешняя молодежь? Нынешняя молодежь, лишенная столь странных предрассудков, просто слушает ее, как историческое музыкальное наследие. Даже рассуждает, мол, эта песня — «ничего», а это — «ващще классная», и что вам, старым балбесам, в ней не нравилось? Приятно, что молодежь нынче предпочитает своё, и фанатов у нынешних отечественных групп и исполнителей — хоть отбавляй! Кстати, что там в музыке сейчас на Западе делается? Да хрен его знает! Слушаю радиостанцию «Европа плюс», и меня хватает, извините, максимум, минут на десять — все эти однообразные, как под копирку, ничем не «цепляющие» «синглы» и «блог-бастеры». Даже не знаю, кто там сейчас в «звёздах» ходит, да и, честно говоря, знать не желаю. Лишь нашим вчерашним и позавчерашним кумирам — диско- и рок-идолам «с западу» — организуют «чёс» по России-матушке, а те искренне дивятся тому, как их здесь помнят и принимают.
Нельзя также не упомянуть про расцвет интереса молодежи, особенно студенческой, в те годы, к авторской песне, к бардам. Отношение к ним власть предержащих тоже было немного настороженным, поскольку никак не охватывались руководящим началом Ленинского комсомола. Авторская песня, звучавшая в любительских «Клубах самодеятельной песни» (КСП), в студенческих общежитиях или у лесных костров, вызывала подозрения. Не потому что КСП-шники были сплошь диссидентами (к таковым, и то лишь частично, могу отнести только Александра Галича), а поскольку их репертуар не утверждался всевозможными «худсоветами». Сами они, как правило, не являлись профессиональными авторами и исполнителями, точнее, не имели соответствующих «корочек» и официально не состояли в союзах композиторов или писателей. Мне понравилось очень точное определение авторской песне, как «фольклору городской интеллигенции».
Окуджава, Визбор, Никитин, Городницкий, Ким, Ланцберг, Суханов, Крупп, Дольский, Клячкин, Долина, Матвеева, Якушева, Берковский, Кукин, Туриянский, казанец Боков… Их песни светлы и чисты, грустны и ироничны, доступны и несложны. Они взывают к лучшим человеческим чувствам и учат любить родину. Но у всех — один общий «недостаток»: я ни разу не слышал от самодеятельных авторов песен, славивших КПСС и Ленина (хотя одну, Юрия Визбора, «в тему» припоминаю — про «веселого марксиста» чилийца Виктора Хару).
И еще. Авторская песня была правдива, а правда во все времена — обоюдоострое оружие. Ежегодно летом тысячи любителей собирались на фестиваль самодеятельной песни имени Валерия Грушина под Самарой, пардон, под Куйбышевым. Но с 1980 года, когда я уже был первокурсником, «Грушу», как в шутку кличут фестиваль КСП-шники, запретили. По слухам, каким-то функционерам не понравились некоторые песни предыдущей «Груши». В итоге, от греха подальше, был вынесен привычный незамысловатый вердикт: «мероприятие закрыть». Проведение Грушинского фестиваля возобновилось только в перестроечные времена. «Груша» по-прежнему регулярно проводится, становясь заметным культурным событием всероссийского и даже международного масштаба.

* * *

Больше «Марш Сайдашева» мы никогда не исполняли. Руководитель духового оркестра Поляков задумал собственную большую программу и «делиться» духовиками с Макухо стал реже. А как без «меди» играть маршевые вещи? К тому же больше не изъявлял желания играть в оркестре кларнетист Ильяс. Я искренне недоумевал: «Зачем ты тогда вообще учишься оркестровому инструменту?» К нашей радости, его место вскоре заняли двое друзей-кларнетистов Дима Аксаков и Володя Яковлев, как и мы с Форином, влюбленные в оркестр.
Впрочем, двое «медников»-трубачей, не переставали играть в симфоническом, успевая посещать репетиции обоих оркестров. Первой трубой был Толя Крашенинников — серьезный, строгий парень, года на два старше нас. Помимо зрелых, почти взрослых рассуждений о жизни он запомнился мне уморительным исполнением конского ржания на трубе, которое регулярно «врубал» в моменты общего веселья или шуток юмориста-импровизатора Макухо, чем еще больше смешил народ. Толик, помню, дружил со скрипачкой нашего оркестра Суфией Хафизуллиной — тоже серьезной, вдумчивой девушкой. Ее младший брат Анвар, по кличке «Мелкий», скрипач оркестра, сидя передо мной, всегда восхищенно слушал нас с Форином, из-за чего не раз опаздывал со своевременным вступлением.
Вторым трубачом был высоченного роста Женя Сипигин, в противоположность Крашенинникову, настоящий хохмач. Когда он приходил на репетицию, все сразу начинали улыбаться — анекдоты, шутки, хохмы лились из него рекой. Про него можно уверенно сказать: человек — оркестр. Кроме трубы (основного инструмента) Женька играл также на контрабасе, тубе, литаврах, а в перерыве репетиций неплохо «лабал» джазовые наигрыши на «фано». Уверял, что и гитару освоил самостоятельно, а в доказательство своими длиннющими ручищами брал наперевес контрабас и, уподобив его гитаре, начинал под общий смех ставить на нем аккорды.
Но больше всех нам с Форином нравился Саша Пьянов — первая скрипка оркестра, лучший скрипач «музыкалки». Он единственный из нас, оркестрантов, имел абсолютный слух. Невысокого роста, светленький, слегка заикающийся, прыщавый, немного пучеглазый, нарочито грубоватый, умевший «грамотно» базарить и отлично играть в футбол. С виду обычный казанский пацан. Но он совершенно преображался, когда играл на скрипке. Иногда создавалось впечатление, что в тот момент в него вселялся кто-то другой, неведомый, из другого измерения. Пьянов полностью растворялся в чарующих звуках своей скрипки — в полный смычок, сочных, проникающих в самую глубину души. Казалось, что сопровождавшее игру невероятно чувственное выражение его ничем непримечательного «в быту» лица тоже прописано в нотах. У многих завороженных его исполнением слушателей на глазах наворачивались слезы. Мы шутили: у тебя, Сашок, и фамилия подходящая — опьяняешь своей обалденной игрой (впоследствии он взял фамилию матери «Зимин»). Было приятно, что Пьянов тоже потянулся к нам с Форином; впоследствии не один год мы, уже обзаведясь собственными семьями, поддерживали теплые дружеские отношения.
Владимир Алексеевич его очень уважал, иногда даже советовался с ним. Никто не подвергал ни малейшему сомнению казавшуюся незыблемой аксиому: будущее Саши Пьянова — музыка и только музыка. После восьмого класса он поступил в специализированную музыкальную школу при Казанской консерватории, но играть в нашем оркестре не перестал, что было для нас, оркестрантов, очень лестно. Принципиальное отличие такой школы от рядовых музыкальных в том, что в ней, помимо специальных предметов, на которые, разумеется, делался основной упор, преподавали и общеобразовательные. С одаренными, специально отобранными учениками сразу начинали работать преподаватели консерватории. В ней учились на год больше — 11 классов. Это давало право выпускникам подобных элитных школ поступать в консерваторию, минуя музыкальное училище (средне-специальное учебное заведение), и зачастую продолжать обучение у тех же самых педагогов.
Макухо, как и Поляков, тоже наметил новую обширную программу: Чайковский, Григ, Мусоргский, Жиганов, Дунаевский. Включил он в репертуар и вещь собственного сочинения — «Эстрадную мелодию». «Ха! — скажете вы. — А как вам удавалось исполнять Сцену из «Лебединого озера», «Рассвет на Москве-реке» или «Утро» Грига, не имея в составе оркестра гобоев?» А вот так! Приходилось нам с Форином отдуваться за гобоистов, исполняя их партии параллельно с флейтовыми. Места ушедших из оркестра еще до нас гобоистов никто не занял, а желающих учиться играть на этом довольно экзотическом язычковом инструменте пару лет не было вовсе.
Мы, юные оркестранты, упросили Владимира Алексеевича включить в репертуар еще и «Танец маленьких лебедей» — дети дружно питают особую любовь к этому очень популярному, легкому, почти «воздушному» произведению Петра Ильича. «Позвольте, — «защищался» наш руководитель и главный дирижер — но там гармоническую основу (фа-диез — до-диез) вообще задает фагот, который «взять» неоткуда, и вы это прекрасно знаете!» Однако мы были неумолимы. В результате, партию фагота исполняли вторые виолончели пицекато (щипком).
Экспериментировали и с «Танцем феи Драже» из балета «Щелкунчик». Почему экспериментировали? А где же достать челесту — именно ее прозрачное, хрустальное соло придает музыке этого танца уникальное неповторимое звучание, ведь электронных синтезаторов тогда еще не существовало в природе? Не беда, «голь на выдумки хитра»: в молоточки пианино понавтыкали канцелярских кнопок — звук получался похожий, всем нравилось. Но Макухо, покумекав немного, от этой затеи отказался: мол, нечего над инструментом издеваться. Жаль, музыка красивая…
Аккомпанировали мы и хору нашей музыкальной школы. Исполнялась, как правило, музыка своего времени — пионерские песни: «На улице мира», «Салют сина (тебе), Муса Жялил (Джалиль)!» и другие. Оркестровое аккомпанирование весьма специфично и требует очень усердных совместных репетиций, поскольку главная роль отводится хору. А мы — всего лишь сопровождение. Хотя оркестр априори — намного более сложная музыкальная структура, чем детский хор: первые и вторые сопрано, альты — и привет.
Дирижировать обоими коллективами должен был руководитель хора. Но, боже мой, насколько он не чувствовал оркестра! Иногда казалось, что хоровик вообще забывал про нас, всецело «отдаваясь» поющей братии. И когда мы, теряя ритм и сбиваясь, останавливались, искренне недоумевал: почему, мол, не играете? Или, еще хуже, начинал ритмично хлопать в ладоши, отмеряя такт, что сбивало нас окончательно. Приходилось Владимиру Алексеевичу, извинившись, брать «бразды правления» в свои руки — всё сразу налаживалось.
Но на концертах за дирижерский пульт вставал (уф!) всё-таки хоровик. А Макухо… Макухо приходилось маскироваться среди оркестрантов, иногда чуть ли не сидя на полу. Впрочем, одно его присутствие вносило спокойствие, собранность и организованность в наши ряды, обеспечивая грамотное аккомпанирование хору.
Зато насколько легче было сопровождать выступления нашей школьной певицы-иллюстратора! Что за «иллюстратор»? Дело в том, что все ученики-«инструменталисты» были охвачены учебными дисциплинами по коллективному исполнительству: различными ансамблями, оркестрами. Ученикам-пианистам их заменял предмет «аккомпанимент», поскольку умение грамотно аккомпанировать для пианистов обязательно. Поэтому в штате музыкальной школы предусматривалась должность «иллюстратора» — певца-исполнителя, на котором, собственно, и отрабатывали юные пианисты навыки музыкального сопровождения.
У нас иллюстратором подрабатывала бывшая солистка оперного театра средних лет, забыл ее имя. Ей, к сожалению, пришлось уйти из солисток из-за проблем со зрением — она носила очки с толстенными линзами. Боже, какой у нее был шикарный голос! Изумительной красоты глубокое, мягкое меццо-сопрано. Певица, в отличие от юных хоровиков, умела слушать и слышать оркестр, прекрасно представляя нашу «квалификацию». Но и мы тянулись за ней, пытаясь соответствовать ее уровню. До сих пор закрываю глаза и сладостно выдыхаю, вспомнив «Аве Марию» Шуберта и «Ариозо матери» Новикова в нашем совместном исполнении.
Позднее постоянным солистом оркестра стал певец Юрий Орлов. С ним мы исполняли, в основном, советскую песенную классику: «День Победы», «Горячий снег», «Торжественную песнь» Магомаева, «Твои следы», «Моя Казань» и другие песни. Как-то раз Владимир Алексеевич попробовал примерить амплуа певца на своего пятилетнего сына — планировалось разучить с ним «Песенку Чебурашки» («Я был когда-то странной, игрушкой безымянной…»). Но мальчик постоянно сбивался, и от замысла спеть ему со сцены под наш оркестр пришлось отказаться. Вести тему с интервалом в терцию («бак-вокал», по-нынешнему) предписали тогда, нам, флейтам, под аккомпанирование пицекато струнных. Забавно припомнить, что во время первого исполнения на репетиции незамысловатая милая минорная тема этой детской песенки проняла меня настолько, что, честное слово, на глазах выступили слезы умиления…
М-да… Невозможно передать, чем был для нас, юных музыкантов, наш оркестр. Он и сейчас представляется мне чем-то большим, невероятно светлым и позитивным — самым ярким событием детства. Вспоминаю выразительные детские лица, озаренные благозвучием прекрасной музыки, лучезарным потоком лившейся из-под наших смычков и мундштуков. Конечно, далеко не всегда звучал полный унисон у смычковых, не хватало «мехов» духовикам, небезупречна была техника. Что и говорить: симфонический оркестр — это вам не духовой или народный. Но как же мы, ребятишки, были счастливы, когда Макухо, перекрывая звучание оркестра, радостно кричал за дирижерским пультом на репетициях: «Вот! Во-о-от! Теперь я слышу симфонический оркестр!!!» Во многом благодаря ему, многие школяры-оркестранты пошли учиться в музыкальное училище.
Отношения между нами тоже были особыми. Не припомню более теплых, приветливых и радушных отношений, в какие бы коллективы в дальнейшем не заносила меня судьба. Нас объединяла, как пела Алла Пугачева, «одна святая к музыке любовь». И решающую роль в нашем сплочении и творческом единении играл, конечно же, сам Владимир Алексеевич — тоже, как и Акмал Хаялыч, педагог от Бога. Он, словно магнитом, притягивал детские сердца. Уж повезло, так повезло! Можно только поблагодарить судьбу за такое везение в жизни, хотя оно, как известно, «непростое ремесло».
Нелишне напомнить, что в те времена не существовало ни сканеров, ни копиров. Все, абсолютно все нотные оркестровые партии были рукописными. Что-то мы сами «перерисовывали» с оригинальных печатных партитур, но львиную долю этой титанической работы проделывал сам Макухо. Особенно меня восхищала быстрота его письма, когда нужно было оперативно переписать партии каждого инструмента при транспонировании в другую тональность в зависимости от высоты голоса солиста-певца.
Тогда-то я и заделался заправским «композитором». Поныне сожалею, что не показал свои «творения» Владимиру Алексеевичу — стеснялся. Хотя одна вещица, «Марш игрушек», была ничего. Но уж больно она и по структуре, и по оркестровке похожа на главный марш моей жизни — Сайдашевский.
За год мы с Форином освоились в оркестре настолько, что казалась неправдоподобной сама мысль, что нас когда-то здесь не было. Памятный «дебют» и вовсе вызывал улыбку: а, может, то были не мы? Когда получалось что-то дельное, нас с Форином охватывали искренняя радость достижения цели и упоительное ощущение самосовершенствования.
Но очень часто к этим светлым чувствам примешивалась грусть… И причиной ее был… Валерка. Точнее, его небытие. Как же нам хотелось, чтоб он тоже слышал! Конечно, мы помнили, что музыку он особо не жаловал. Но не сомневались: в нашем исполнении непременно бы воспринял! Воспринял и оценил. Но увы…
Погожей весной 76-го года у Денисовых родилась девочка, назвали Светой. Впоследствии, завидев её во дворе, я всегда замедлял шаг. С улыбкой наблюдал, как Светочка шустро семенит своими маленькими ножками, ковыряется в песочнице, слышал переливы её веселого звонкого смеха. Очаровательный ребенок. И вдруг становилось не по себе от мысли, что она, возможно, не появилась бы на белый свет, если бы не смерть нашего друга. Глубоко вздохнув, я прогонял прочь невеселые мысли. На всё воля Божья. Она жила вместо него. За него.

* * *

Конкуренция с Поляковым за духовиков-медников заставляла Макухо подбирать репертуар, в котором их участие было минимальным. Например, в «Танце маленьких лебедей» они исполняли только две последние ноты (так в партитуре Чайковского). И только непосредственно перед концертами состав оркестра ненадолго пополнялся этой колоритной и довольно специфической публикой.
«Духовики»! В нашей «музыкалке» это понятие носило несколько нарицательный, брутальный оттенок. Почему? Поляков часто брал в свой духовой оркестр трудных подростков. Да и вообще, духовая музыка — увлечение настоящих, в хорошем смысле слова, мужиков! Духовики, числясь учащимися нашей музыкальной школы, зачастую посещали занятия только по своему инструменту, игнорируя другие предметы, плюс оркестры. Руководство школы мирилось с этим: увлечены музыкой пацаны — и слава Богу.
Сейчас я отчетливо понимаю, какое святое дело творил Поляков, уводя их с улицы и увлекая прекрасным. Воистину, «красота спасет мир»! Духовой оркестр по составу был компактней симфонического и концертировал по городу даже больше нашего. На лето Александр Алексеевич заключал договор с каким-нибудь загородным санаторием или домом отдыха: оркестр вечерами играл там на танцах. Пацаны и делом заняты, и отдыхают, и в каникулы по улицам не болтаются. Поляков, ветеран войны, слыл подчеркнуто строгим и суровым педагогом, даже внешне соответствуя своему стилю преподавания, но по-другому с этими пацанами было нельзя. На его репетициях всегда царили железный порядок и твердая дисциплина. Помню, как гаркнет на них, аж в ушах закладывает! Зато юные духовики глубоко уважали и свято чтили своего наставника и руководителя, слушаясь его беспрекословно. Он был для них непререкаемым авторитетом.
Некоторые духовики действительно выглядели настоящими гопниками и нередко вели себя соответствующе. Частенько общаясь с ними, я, чтоб быть на равных, моментально «включал» все свои пацанячьи рефлексы и навыки. Форин их сторонился. Как сейчас перед глазами нехарактерная для музыкальной школы картинка: «поляковцы» шагают на репетицию по коридору, «конкретно» базаря и громко гогоча. Бедные благообразненькие скрипачи и пианисты, встречавшиеся бравым духовикам, с опаской принимали в сторонку, жались к стеночкам. Глядя на своих «собратьев по цеху», мне почему-то вспоминалась строка из маршевой ликующей патриотической песни «Руки рабочих»: «Идут хозяева земли! Идёт рабочий класс!»
Помню, как одна ошарашенная их видом мамаша, ожидавшая в коридоре своё чадо с занятий, взволнованно, с недоумением спросила испуганным громким шепотом другую мамашу:
— Кто это?!!
— Ду-хо-ви-ки!!! — зловещим шепотом эмоционально прошипела та в ответ.
Меня это очень рассмешило. Впрочем, духовики, несмотря на свои браваду и антураж, были, в целом, вполне адекватными, нормальными ребятами. Кое-кого из них я очень уважал как музыкантов. Правой рукой Полякова слыл Рафис — серьезный, авторитетный парень, очень приличный трубач. Если кто-то из оркестрантов Полякова «не догонял» или не сразу «въезжал», Рафис растолковывал по-своему, более «доходчиво». Репетиции духового оркестра, к глубокому удовлетворению встревоженных мамочек, проходили, в основном, в ДК имени Кирова на Павлюхина.
Но я-то, пардон, тоже духовик! И если в музыкальной школе бытует такое щадящее, снисходительное к ним, то есть, к нам, отношение, можно ли этим воспользоваться? И вскоре подходящий случай представился.
Напомню, предмет «общее фортепиано» был обязательным — любой музыкант должен иметь навык игры на этом универсальном, базовом инструменте. Почти все «поляковцы» «общее фано» игнорировали, но руководство школы, повторюсь, давно махнуло на это рукой. Мы с Форином, естественно, посещали.
Моей новой преподавательницей «фано» стала Лидия Николаевна Ландина — спокойная приветливая женщина, лет на десять старше не самой доброй памяти Елены Степановны. Зная, что я духовик, она не особо лезла из кожи в навязчивом желании сотворить из меня Гилельса или Рихтера, однако привечала желание дружить с клавиатурой. Оценив мой уровень пианиста, Лидия Николаевна подобрала соответствующий репертуар для разучивания. Не совсем ту муть, которой «пичкала» Елена Степановна, но тоже не сильно увлекающий.
Месяца два-три я старательно разучивал предписанные к исполнению «бирюльки», но вскоре вновь заскучал. Как-то набрался наглости:
— Лидия Николаевна, мне не нравятся вещи, которые мы с Вами разучиваем!
— Да? Ну, извини, дорогой, ты — во втором классе, а существует такая вещь как программа, я обязана ее придерживаться.
— Во-первых, за «фано», с учетом салона проката, я всё-таки уже четвертый год. А, во-вторых, меня уже «кормили» подобной туфтой и на мозг «давили» достаточно, из-за чего чуть не бросил музыкальную школу. — Я твердо стоял на своём
— Как ты сказал? «Проката»? Проката чего? — усмехнулась Ландина.
— Пальцев и ушей! Рогов и копыт! Да много еще чего! — обиделся я, вспомнив на мгновение родную Венеру Галимулловну.
Тут я подробно рассказал ей и про «Марш Сайдашева», и про установки к действию Акмала Хаялыча, и про то как порой бывает важно ставить планку на максимально возможную высоту.
— Ну, хорошо, — примирительно сказала Лидия Николаевна. — А что б ты хотел разучить?
— Честно? «Полонез» Огинского, «К Элизе» Бетховена и «Вальс» Грибоедова. У Вас есть их ноты?
— Ха! Ноты! А ты знаешь, что это знаковые произведения, их даже пианистам не задают играть. Вещи, конечно, не особенно сложные в техническом плане, но там есть места, где вполне можно «закопаться». Ты, боюсь, не справишься, поэтому…
Я почувствовал, что разговор пошел по кругу, поэтому решил пойти ва-банк и выбросить последний аргумент, врубив интонацию «а-ля гопник».
— Ка-а-ррроче, Лидия Николаевна! Мне это «по барабану»! Не буду я больше играть Вашу фигню! Я — ду-хо-вик! Врубаетесь? Могу «ващще» забить на Ваше «общее фано», и мне, в натуре, всё проканает!
Честно говоря, я даже малость покраснел от собственной наглости и «борзоты», но, как говорится, «слово — не воробей…» Покраснела от недовольства, поджав губы, и Лидия Николаевна. Несколько секунд висела томительная тишина. Я заволновался: слишком круто, похоже, «заложил вираж», непонятно куда вырулит, ведь прекращать учиться на «фано» намерений-то не было даже близко. Но вдруг мышцы ее лица расслабились, в глазах мелькнул веселый огонек, уголки губ чуть приподнялись. Было заметно: «есть контакт»! И действительно, Лидия Николаевна, выдохнув, махнула рукой.
— А что, давай! Давай! Это даже, черт возьми, интересно!
Скорее всего, ей подумалось что-то типа такого: «Господи, пацан, хоть и наглец, но ведь к чему-то стремится! Обычно пытаются отлынивать, а этот, гляди-ка, наоборот! Даже, засранец, хамит, шантажировать пытается, под гопника решил «закосить»! Ага, бросит он! Черта с два! Вон как со своей флейтой носится, у Макухо играет!» Педагогу со стажем не составило большого труда раскусить детский «коварный замысел».
Облегченно выдохнул и я. Спасибо Вам, Лидия Николаевна, за понимание! Представляю, какую шумную визгливую истерику закатила бы Елена Степановна, попытайся я проделать с ней подобный фокус.
— Но смотри, Петя! Гонять буду, как «Сидорову козу»! — постучав пальцем по крышке пианино, добавил педагог.
— Лидия Николаевна! Да, в натуре, без базаров! — я еще не вышел из роли гопника.
Что можно сказать? Я и сегодня могу вполне сносно исполнить вещи, на которые тогда замахнулся. Тогда как названий «бирюлек имени Елены Степановны» даже не припомню. Всё-таки Интерес (с большой буквы) — великая вещь! Только огромное желание и настоящая целеустремленность приносят результат — в этом я не оригинален. Частенько в жизни приходилось сталкиваться с выпускниками музыкальных школ по классу фортепиано. Меня всегда искренне удивляло равнодушие к музицированию их подавляющего большинства. Более того, некоторые вообще забыли, какие вещи играли на выпускном экзамене! Обалдеть! А на вопрос «какого хрена тогда учился, время и силы тратил?» звучат разные ответы, сквозь которые красной нитью проходит одно: отсутствие настоящего интереса.
Конечно, пришлось попотеть и покорпеть при разучивании заявленной мною достаточно непростой «программы». Потерпеть, кстати, тоже: критики и назиданий в процессе занятий хватало. С другой стороны, предупреждали заранее? Предупреждали. «За гуж взялся», «груздем назвался»? Вот и не хныкай!
Близился годовой экзамен по «общему фано» у инструменталистов. К нему мы готовили «Полонез» и «К Элизе», получалось вполне нормально. Не безупречно, конечно, но всё же. Даже интересно, а как бы на их исполнение отреагировала незабвенная Елена Степановна?
И вот, день экзамена настал! В коридоре перед экзаменационным классом толпились второклассники, в основном, «мелкота». Первыми шли струнники. Духовики постарше, коих, понятное дело, были единицы, замыкали экзамен. Сквозь неплотно закрытые двери класса просачивались звуки «бирюлек»; струнники играли на «фано» значительно лучше духовиков.
Моя очередь заходить. Поздоровавшись, уселся за пианино — «училки по «фано» выглядели довольно утомленными, среди них Лидия Николаевна. Начал с «Огинского». Слежу краем глаза, стараясь не сбиться: педагоги зашевелились, приосанились, стали озираться на Ландину — она сидела с непроницаемым лицом. Перед «Элизой», переводя дух, оглянулся на присутствующих экзаменаторов, в их глазах читался немой вопрос, адресованный, скорее, Лидии Николаевне: «Второй класс? Что играет мальчик?!»
Отыграл. «Спасибо!» Вышел. Вскоре экзаменаторы стали выходить из класса, каждый из ожидавших результата экзамена учеников ломанулся к своему преподавателю. Я не спешил, ожидая окончания ажиотажа младших школяров. Наконец, Лидия Николаевна, улыбаясь, подошла ко мне.
— Ну что, на твердую пятерку не дотянул, кое-где смазал. Мне больше твой «выпендрёжный» репертуар защищать пришлось — все были весьма недовольны несоблюдением общепринятых правил, я тебя предупреждала.
— И что Вы им сказали?
— А, говорю, покажите духовика, который играет лучше. Ты знаешь, они как-то сразу успокоились. — И, вновь улыбнувшись, добавила. — А вообще ты — молодец!
Так в моем репертуаре появились вещи, которые не стыдно было показать на людях. Даже красовался с ними перед оркестрантами: обычно все по очереди немножко «лабали на фано» в перерыве репетиций.

ЧАСТЬ ПЯТАЯ

Однажды ко мне подошел Рафис.
— Слышь, а чё ты у Макухи-то играешь? Давай к нам в духовой! Ты, вроде, пацан нормальный и лабух неплохой.
Вопрос, как говорится, интересный, однако ответ на него представлялся очевидным — отрицательным. Но отказать необходимо было постараться максимально дипломатично и убедительно. Так, чтоб Рафис не обиделся ни за себя, ни за своих пацанов-духовиков, ни, тем более, за Полякова.
— Видишь ли, Рафис, — начал издалека. — Я ж, типа, сразу к Макухе сел, он на меня конкретно ставит — я ж первая флейта.
— Ну и чё? — парировал Рафис. — И у нас будешь первой флейтой, а Андрюха подвинется (Андрей Климов тоже занимался у Акмала Хаялыча).
— Препод у нас симфонист, он, типа, сразу нас настроил на Макуху, помогает, объясняет, если чё. Ты ж знаешь. — продолжил я.
В глазах Рафиса читалось одно: «Не убедил». И тогда я понял, что пора вбросить решающий аргумент.
— И потом, вы же все с Павлюхина, Хади Такташа, Спартаковской, так? А я-то «комаровский». Мои пацаны, в натуре, не поймут.
Рафис, прищурив глаза, несколько секунд внимательно изучал меня, будто впервые увидел.
— Не, ты чё, в натуре, с Комарова что ли?
— Я тебе О!-твечаю!
Рафис, резко развернувшись, молча удалился. Базар окончен.
Почему наш диалог с Рафисом закончился так неожиданно? Очень просто: «комаровские» воевали с «павлюхинскими». Именно воевали — бились смертным боем, даже просто находиться на территории «противника» было небезопасно.
Не скрою, чтоб развернуть сюжет и продолжить повествование, вновь пришлось долго настраиваться, поскольку писать про гопников и про музыку — небо и земля. Но надо, ибо полную картину казанской жизни времен моего детства и отрочества изложить без описания явления, позже, во времена Перестройки, получившего название «казанский феномен», не получится. Ведь сталкиваться с этим, в той или иной степени, приходилось почти каждому казанскому мальчишке.
Я упоминал про культ «конкретного» казанского пацана. Конечно, стремление выглядеть приблатненным, «грамотно» базарить, культивировать в себе бойцовские качества, бесстрашие и агрессивность, качать мышцы и уметь драться — не уникальное казанское явление, оно присуще многим городам и поселкам страны. Во все времена на Руси сойтись врукопашную «стенка на стенку» считалось национальной забавой. Но войны группировок казанских гопников назвать «забавой» язык не поворачивается.
Всё как на войне: объявление войны какой-нибудь, как правило, соседской группировке, заключение союзов, перемирий. На стенах домов, заборах, в общественном транспорте часто красовались надписи: «Такие-то» — козлы, «такие-то» — короли (вместо слова «короли» обычно изображалась корона)», из которых можно было понять, кто с кем враждует. В итоге: «Чё-чё-чё?! За базар отвечаете? Айда шабла́ (толпа) на шаблу что ли?» И понеслась!..
Иногда «боевые действия» приобретали немалый размах — десятки бойцов с каждой стороны в рукопашной. Впрочем рукопашными, в полном смысле слова, схватки за «честь улицы» были далеко не всегда. Боевой «арсенал» включал в себя палки (бейсбольными битами тогда еще не торговали), цепи, кастеты, ножи. «Боестолкновения» нередко завершались очень печально. Словом, с наступлением темноты на улицу лучше было не выходить. Патрулирование своих «владений» называлось «моталками».
«Оружейных дел мастера», подобные покойному Валерке, обитали не только в нашем районе. Однажды меня, возвращавшегося поздно вечером из музыкалки, неожиданно окружили «павлюхинские» гопники. «Где живешь?» — первый вопрос чужаку повсюду был одинаковым. Правдивый ответ на него мог привести к самым непредсказуемым последствиям, поэтому я назвал какую-то далекую улицу, надеясь, что «павлюхинские» с ней проблем не имеют. Вообще-то, врать было опасно: могли «подловить» на втором вопросе: «Кого знаешь?» (авторитеты из разных группировок были широко известны гопникам за пределами своих улиц). И если ответа не следовало или он оказывался неверным — значит, врешь! А раз врешь, значит, скрываешь откуда на самом деле, а значит, скорее всего, с «вражеской территории». Но второго вопроса не последовало: какой-то мелкий салага из окруживших меня гопников (их брали для приобретения «боевого опыта») вылез вперед: «Чё п…шь, я тебя на Комарова видел!» Видал ли он меня там на самом деле или «брал на понт» выяснять было незачем, я мгновенно среагировал и, протаранив салагу, бросился наутек. Бегал я хорошо, несмотря на портфель с флейтой. «Стоять!» — крикнули сзади. Ага, сейчас! Послышался непонятный хлопок — дома я обнаружил маленькую дырочку в портфеле, уж не знаю, из чего по мне шмальнули. Хорошо хоть флейту не задели.
Пришлось моему отцу вечерами часто встречать нас с Форином с занятий из музыкальной школы, хотя, в силу возраста, это казалось несолидным — вроде как, уже не маленькие. Но что ж поделаешь? Да и в светлое время суток ходить по «территории неприятеля» приходилось максимально бдительно, будучи всегда начеку. Привычка постоянно оценивать «оперативную обстановку» вокруг вошла в норму.
Хорошо запомнил, как после празднования моего пятнадцатилетия мы с Форином пошли проводить гостей-оркестрантов — скрипача Саню Пьянова и кларнетиста Димку Аксакова. Идем, ничего не можем понять: Танкодром напоминал растревоженный муравейник. У всех встречавшихся какие-то возбужденные лица, люди эмоционально что-то обсуждали, то тут, то там — милиция. Оказывается, «павлюхинские» только что нанесли «визит» с палками и цепями, нападая на всех встречных пацанов. «Ответка» «комаровских» не заставила себя долго ждать. И так по кругу.
Но рисковал ли я, честно сообщив Рафису, где живу? Не думаю. Точнее, уверен, что нет. Почему? Правильно: спасала «одна святая к музыке любовь». Мы, оркестранты и, вообще, ученики «музыкалки», понятное дело, не придавали особого значения тому, кто с какой улицы, но во внимание принимали.
Некоторые мои одноклассники регулярно участвовали в «моталках» и в междоусобицах гопников, это существенно повышало авторитет. Я, естественно, участия в массовых драках сторонился, несмотря на культивируемый мною антураж гопника, но, повторюсь, это было частью общепринятых норм поведения.
Один единственный раз мне пришлось поучаствовать в коллективном махаче. Возвращаясь из города, на конечной троллейбусной остановке «Кольцо» на улице Свердлова я случайно встретился со своими пацанами, человек десять-одиннадцать. Стоим, базарим, никого не трогаем. И вдруг, как атака кобры — внезапное нападение с разных сторон. Кто-то из наших успел определить: «Павлюхинские!» Конечно, драка была скоротечной: всё таки — средь бела дня, остановка, полно народу, но одному из наших по кличке «Чича» успели сильно разбить лицо.
«Комаровские», на моей памяти, враждовали также с «аметьевскими», с «Высотной», ЖБИ, «Борисково», со «Вторыми горками». Когда я учился в девятом классе, в драке «шабла́ на шаблу» убили пацана со Вторых горок. Забили насмерть. Как беспристрастно и сухо констатировал милицейский протокол: «крики прекратились, удары продолжали наноситься». По «делу» тогда проходили четверо — все бывшие ученики нашей школы. Время стерло из памяти их имена, но кликухи помню до сих пор: Афоня. Купец, Селя и Гоголь. Все получили различные сроки заключения. Один из них «ходил» с одноклассницей Ирой Гараниной, она, помнится, еще собирала подписи учеников школы с просьбой взять его на поруки — не помогло. Весьма печальным фактом было другое. Многие наши пацаны рассуждали примерно так: «его (погибшего пацана) сюда никто не звал, он сам со своей шабло́й приперся на Комарова, не убили бы его — убил бы он». Замкнутый круг. Этот трагический случай вызвал большой общественный резонанс: в газете «Советская Татария» даже вышла статья «Драка». В ней автор пытался анализировать причины подобных вопиющих инцидентов, и не только у нас на Танкодроме.
Самой крутой в городе, в пору моего детства, считалась группировка «тяп-ляповских» — с жилого микрорайона вокруг завода «Теплоконтроль». Слава о ней «гремела» далеко за пределами Казани, группировкой руководили криминальные авторитеты. Суд по уголовному делу «тяп-ляповских» также освещался в газете «Комсомолец Татарии».

* * *

В чем причины столь широкого распространения в Казани подобных негативных явлений, о которых я пытаюсь поведать? Не знаю. Да и не ставлю задачу исследования этого, просто описываю, как всё происходило, исходя из личных воспоминаний и ощущений. Вражда молодежных группировок, массовые драки здорово отравляли казанскую жизнь той поры, заметно влияя на духовную атмосферу города. Народ вокруг постоянно пугал друга друга бесконечными страшилками, начинавшимися одинаково: «возвращался (возвращалась) поздно вечером домой…».
Определение «казанский феномен» появилось позже, при Горбачеве, в период «перестройки и гласности», когда я уже проживал в Сибири. Почему-то эта тема очень полюбилась журналистам и телевизионщикам, постоянно представлявшим родной город в нелицеприятном свете, как-будто ничего позитивного в Казани вообще не происходило. Тогда по телевидению и в прессе, после информационного «воздержания» «застойных» времен, вообще считалось нормой смаковать негатив. Вытаскиваешь «чернуху», «льёшь грязь» в глаза и уши сограждан — значит идешь «в ногу со временем». Гласность же! Безусловно, не замалчивать, освещать негативные явления жизни, призывать бороться с ними — показатель гражданской зрелости общества. Но всё хорошо в меру: тот период остался в памяти, как всеобщее низвержение основ и принижение значения почти всего, что было создано поколениями советских людей, сопровождавшихся мазохистски упоительными самооплевыванием и самобичеванием.
Всегда бесило, когда кто-то, узнав, что я из Казани, сразу начинал «давить на мозг», задавая вопросы про гопников, типа, «а правда, что у вас в Казани…» или, еще «лучше»: «…у вас, у татар…» В Новосибирске хулиганья, конечно, хватало, но массовых драк, войн группировок, как в Казани, в те времена не было.
Перво-наперво приходилось объяснять вопрошавшему, что никакой, абсолютно никакой националистической подоплеки в «казанском феномене» не было даже близко: группировки были подчеркнуто интернациональными. Главный вопрос: «где живешь?». «Честь улицы» — превыше всего. И вообще, Казань, мол, в этом плане не уникальна: молодежные группировки тогда безобразничали и в Горьком, и Свердловске, и в других крупных индустриальных городах, но с чьей «легкой руки» «ославили» именно Казань, не ведаю.
Не существовало у группировок и экстремистской направленности — подавляющее большинство гопников были «пролетарского происхождения». Помню, в марте-апреле 1979 года, к 90-летию со дня рождения Гитлера, по Казани поползли упорные слухи, что невесть откуда взявшиеся «бритоголовые» собираются шумно и широко отметить юбилей фюрера. Никто их в глаза не видывал, однако слухи множились и множились: кто-то говорил, что, мол, откуда-то приедут, кто-то — что они настолько глубоко законспирированы, но обязательно повылазят, «вот увидите»! Власти города, видимо, отнеслись к подобным слухам всерьёз, поэтому вечером 20 апреля на опустевших улицах города дежурили усиленные наряды милиции. «Патрулировали» город, с целью обнаружения и наказания «бритоголовых», и группировки гопников, каждая на «своей» территории. Впервые милиция их не трогала, а на вопросы «чего тут шляетесь?», пацаны объясняли: «Да не, начальник, отвечаем, всё нормально будет: мы, в натуре, бритоголовых ищем!» И действительно, махачей «шабла́ на шаблу» в тот день не случилось, между группировками было заключено всеобщее перемирие, правда, никаких бритоголовых ни милиции, ни гопникам обнаружить не удалось. И слава Богу.
Здоровые понятия о самом главном тогда были у всех. В те времена никому и в голову не приходило ставить под сомнение значимость и величие нашей Победы. С детства, играя в «войнушку», мы старательно изображали «русских» и «немцев», а не гоблинов или десептиконов, как сейчас, причем никто не хотел быть «немцем».
Вспомнилось также, как в день сообщения о нападении маоистского Китая на дружественный Вьетнам в феврале 1979 года пацаны нашего класса пришли к военруку школы Павлу Евстихиевичу Назаренко с вопросом на полном серьёзе: «Как попасть в добровольцы, чтоб воевать за Вьетнам?» Конечно же, военрук доходчиво объяснил, что надобности в нас нет никакой, наше, мол, дело — «учиться, учиться и учиться, как завещал великий Ленин». Но каков сам порыв! К слову, «косить» от армии тогда считалось «западло». А служить все, как один, хотели в десанте или морской пехоте. Многие позже сами просились на службу в ДРА (в те времена, официальное название страны — Демократическая Республика Афганистан). Служили хорошо, в школу иногда даже приходили благодарственные письма из воинских частей.
Большинство гопников моего детства вспоминаются вполне вменяемыми пацанами. Многие из них впоследствии как бы переросли, переболели, перебороли этот возрастной недуг, и армия в этом «исцелении» сослужила хорошим лекарством. Хотя и немалое их количество ломали себе судьбы: вставали на «кривую дорожку», попадали в тюрьмы или спивались. Откровенные «отморозки» (хотя, в ту пору, такое словечко, как, кстати, и слово «братва», еще не употреблялось) тоже встречались, но их, слава Богу, были единицы.
Безусловно, группировки гопников той поры принципиально отличались от «братковских» ОПГ 90-х годов. Мне довелось как-то увидеть по каналу НТВ в телепроекте «Криминальная Россия» сюжеты про казанские ОПГ «Жилка» и «Хади Такташ» — разница колоссальная. Главная причина отличия — отсутствие, скажем так, экономической составляющей, несопоставимо меньшее влияние на молодежную среду криминального бизнеса «образца» семидесятых годов, размах которого просто смешно сравнивать с лихими девяностыми. Но многочисленные ОПГ лихого «десятилетия реформ» уже не были локальным казанским явлением, свидетельствуя об общественном «недуге» всероссийского масштаба.
Однако я веду речь лишь про семидесятые. Абсолютное большинство вчерашних гопников, повзрослев и посерьёзнев, шли работать, заводили семьи, некоторые даже получали высшее образование. Но я до сих пор не могу понять, что за бес вселялся в души обыкновенных пацанов?! Отчасти понятно: подростковый максимализм, «понты», бравада, общественный вызов, желание привлечь к себе внимание. Плюс, своего рода, протест против общепринятых норм поведения и правил жизни, ощущение силы, околокриминальная псевдо-романтика. Строптивость и агрессивность, как способ защиты. Но что еще?

* * *

Не бойтесь быть хорошими!
Помню, как-то Куцый целый день ходил и напевал в школе песенку старушки Шапокляк из мультфильма «Крокодил Гена»: «Кто людям помогает, тот тратит время зря, хорошими делами прославиться нельзя!». Я еще спросил его, чего, мол, распелся-то? Он в ответ:
— А чё-ё, не так что ли?
— Ну, Куцый, — отвечаю, — ты не прав!
— Да хули не прав-то, бля?! Пра-а-льно, хорошее сделаешь, никто и не заметит! Вон Филиппок (местный авторитет той поры) никому ничего хорошего не сделал, а все его знают и «ссат»!
Почему-то тогда среди многих наших пацанов считалось: вежливость, учтивость, доброжелательность — свидетельства мягкотелости, слабости. А слабых бьют! Вот и «старались» вовсю, выпендривались друг перед другом и всеми вокруг, как могли. И потихоньку, незаметно, исподволь подобная гипертрофированная норма общения формировала некую постоянную жесткую поведенческую установку, выйти из которой у многих уже не получалось. Засасывало. Зачастую ссору можно было легко загасить, но не-е-ет! «Кодекс чести» не позволял.
Общепринятыми, универсальными были даже походка и выражение лица. «Конкретному» пацану полагалось ходить не спеша, вразвалочку, чуть скосив стопы внутрь, руки непременно в карманах. На подчеркнуто безразлично-нагловатом лице как бы было написано: «Ну, чё-ё надо-то? Отвалите все!» Желательно что-нибудь жевать или курить, время от времени сплевывая на землю. Хрипловатый смех звучал толчками и напоминал кашель. Слова произносили немного в нос, растягивая и гнусавя.
В начальных классах одним из моих лучших друзей был одноклассник Азат Нуруллин (фамилия изменена), позже широко известный среди «комаровских» под кличкой «Таук». Из нормальной семьи, добрый, общительный мальчишка, когда он улыбался, на его щечках появлялись симпатичные ямочки. Никогда не забуду его письмо ко мне в Пятигорск (после первого класса я отдыхал там на каникулах у бабушки). Послание было довольно сложным, потребовался подстрочный письменный «перевод» моих родителей с помощью подсказок самого автора. Азатик пояснял, что именно хотел сообщить, но вот фразу «ваш кафтан стоит по-прежнему» объяснить им не смог: дескать, забыл, что хотел сказать.
Потом мы с ним оказались в разных классах — я, напомню, ушел вслед за Валеркой в новый класс. Общаться стали значительно реже, потом в мою жизнь вошел Форин, «музыкалка», флейта, оркестр. И я не заметил, с какого момента Азат стал превращаться в настоящего волчонка, злого и хищного. Его полностью захватила стихия улицы. С возрастом он заимел весомый авторитет среди гопоты, многие пацаны его боялись. Общение наше и вовсе свелось к минимуму — так, кивнем друг другу, да парой фраз перебросимся. Но я никогда не обращался к нему по кликухе «Таук», по имени и только по имени. Принципиально. И чувствовал: ему это импонирует.
Как ни странно, Азат побаивался моей пятигорской бабушки, хорошо знавшей его младшеклассником. Точнее, не побаивался, а как-то, случайно сталкиваясь на улице, сторонился, активно ее избегал. Почему? Бабушка, педагог во втором поколении, «Отличник народного просвещения», «Заслуженный учитель РСФСР», очень любила пообщаться с моими друзьями подчеркнуто дружелюбно, ласково. Вот и завидев Азата на улице, всегда подходила к нему с открытой улыбкой: «Привет, Азатик! Ну, что, мой милый дружочек, как твои дела?» Причем совершенно не «просекала» ситуации: «дружочек» мог стоять с пацанами, покуривая (папиросу он сразу бросал) и «конкретно базаря» нарочито хриплыми, типа, приблатненными голосами. Разок подобное забавное «рандеву» происходило при мне. Бедный «Азатик» терялся, начинал ёжиться, озабоченно озираться. У пацанов «выпадал глаз» и отвисали челюсти: чё-чё? Мы не ослышались? Грозный Таук, «аказыц-ца», «милый дружочек Азатик» этой странной е…той бабки? И ведь не нахамишь, не пошлёшь подальше — человек, как-никак, подошел к тебе искренне, с открытым сердцем.
Да уж… Я пытался объяснить бабушке ситуацию, втолковать момент, но она решительно не «врубалась», дескать, я что, не могу подойти поприветствовать «хорошего мальчика»? «Ты что, мне, старой заслуженной учительнице, еще будешь рассказывать, как нужно общаться с детьми?» Необходимо упомянуть, что в Пятигорске, где прошла ее основная педагогическая деятельность, гопников не было вообще. А Генка, сосед бабушки по дому, «отрекомендованный» ею как «ужасный хулиган городского масштаба», совершенно не впечатлил. Мой наметанный глаз сразу оценил: не-не-не — жидковат, в Казани этот чувак не потянул бы даже на авторитета средней руки.
Азат неплохо играл в футбол и хоккей за бывший мой «А»-класс, а когда его расформировали, судил матчи чемпионатов старшеклассников. Физруки доверяли ему: пацан авторитетный, его судейские решения никогда не вызывали несогласия и споров у игроков. Помню, как после обидной пропущенной мною «банки», он, вынимая шайбу из ворот, назидательно изрек: «Вот, Петя, это тебе не на пианине играть!»
Еще до окончания мною школы, Азат получил свой первый срок — год, за драку. В бытность мою студентом, отправился во вторую «ходку», более длительную. А когда я уже проживал в Сибири, он сел в третий раз, теперь уже надолго. По слухам, стал на зоне авторитетом, «смотрел» за карточными играми.
Но годы третьей «ходки» Азата совпали по времени с периодом колоссальных перемен как в стране, так и в криминальной жизни: во весь рост поднималась новая хищная поросль — знаменитая «братва» девяностых, поначалу не признававшая старые «добрые» воровские традиции. Хотя, со временем, «братков», попадавших на зоны, заставили считаться с ними. Оказавшись как бы на изломе эпох, Азат, освободившись с зоны, толком не «вписался» в новую жизнь. «Улица» изменилась до неузнаваемости: «пушки», «крыши», «стрелки», проценты, «откаты», «счётчики». Прежнего пиетета не стало, плюс отсутствие образования, специальности, да и на работу с тремя судимостями попробуй устройся. Хорошо хоть, что поддерживала семья, горячо любимый сын.
Пару раз мы с ним, в те годы, встретились. Улыбались, обменивались дежурными фразами, справлялись об общих знакомых — кто где и как. Но общения не получалось: мы словно с разных планет прилетели. Однако было приятно узнать, что Азат, по слухам, гордился наличием «друга-учёного».
Общая неустроенность и неудовлетворенность жизнью, к большому сожалению, привели к пагубному пристрастию, закончившемуся трагически: Азат преждевременно ушел из жизни, царство ему небесное. Вот я и думаю: останься он самим собой — и по-другому сложилась бы жизнь. Но, не смотря ни на что, Азатик остался в моей памяти добрым обаятельным мальчишкой с замечательными ямочками на щеках, который так и не смог вспомнить, что же означает фраза «ваш кафтан стоит по-прежнему».

* * *

«Не бойтесь быть хорошими!»
Так называлась передача для школьников, которую вёл на республиканском телевидении кандидат педагогических наук Михаил Бушканец. Произносил он название своей передачи своеобразно: «Не бойтесь быть «ха-о-шими»!», но это так, деталька. Ему удалось очень точно уловить и облечь в короткую ёмкую фразу суть внутреннего личностного конфликта очень многих подростков.
Передача была популярна, в ней участвовали ученики казанских школ. Обычно обсуждались различные общенравственные, гуманитарные темы. Для создания соревновательного духа приглашались ученики двух (именно двух!) школ. Задумано тонко: «свои» подсознательно тянулись к «своим», поддерживая точки зрения друг друга. Получался увлекательный двусторонний интеллектуальный поединок, часто возникали горячие споры, мнения расходились. Ведущий умело вёл диспут, направлял тему, вбрасывал мысли, подсказывал, помогал выйти из «штопора», когда выступавший запутывался в собственных рассуждениях, мягко гасил раздражение и агрессию, если градус споров повышался. Но иногда школяры зажимались и молчали, как партизаны на допросе, несмотря на все старания педагога «раскочегарить» участников «телешоу». Стоит отметить, сейчас народ намного более раскован перед телекамерами, чем тогда, особенно молодежь. Да и престиж и значимость самого факта показа по телевидению были несравнимо выше нынешнего. Фраза «меня по телеку показывать будут!» звучала магически. Раз в телевизоре — значит, крут!
Что ж, замысел был великолепен: школяры раскрывались, пытались разумно рассуждать, аргументировать, старались выглядеть лучше. И в тот момент, конечно же, не боялись быть хорошими! Их мнение было не просто замечено, выслушано и одобрено, но еще и, благодаря телеэфиру, растиражировано. Действительно, сидят в студии настоящие «живые» пацаны и девчонки, спорят в непринужденной манере, озвучивают правильные мысли, многие из которых, возможно, оставили бы при себе в повседневном общении со сверстниками, в силу некой доминирующей коллективной установки или ложных предубеждений. Внимали их речам и юные телезрители: раз это звучит с телеэкрана, значит… Помимо несомненной пользы для самих участников телепрограмм, услышанное по «телеку», глядишь, западёт полезным зернышком кому-то в душу и даст хороший всход. Михаил Бушканец всячески поддерживал верные мысли, не скупился на похвалу выступавшим, а в завершение, благодаря школьников за участие в передаче, всегда искренне всем желал: «Не бойтесь быть хорошими!» Молодец человек!
Довелось поучаствовать в этой передаче и мне. Представители от нашей школы утверждались директором лично. Предстояло «сразиться» со сборной специализированной математической школы №131, или, как ее кликали в народе, «стотридцатки» — туда, в разное время, перешли учиться несколько человек из нашей школы. Капитаном команды «стотридцатки» как раз и являлся бывший наш ученик Саша Курмышкин. Тема передачи: «Век техники или век человека?» Запись происходила на той же телестудии, где тремя годами раньше звучал «Марш Сайдащева» в исполнении оркестра Макухо.
Соперники не понравились нам сразу: снобизм и высокомерие читались на их лицах — фу-ты, ну-ты, спецшкола, блин. А мы кто? Так, обычная «рабоче-крестьянская» школа — мы ощущали почти что классовую неприязнь. Естественно, они утверждали, что «век техники», а мы, тоже совершенно естественно, что «век человека» — а как по-другому? Словом, «заруба» была нешуточная. Бушканец почувствовал их несколько пренебрежительное к нам отношение, самолюбование, легкое высокомерие, сквозившее в каждом выступлении представителя «стотридцатки», поэтому незаметно стал подыгрывать нам: чаще давать слово, соглашаться с нашей позицией, мягко останавливать самозабвенно «токующих» математиков. К тому же, какой, к чертовой матери, «век техники»? Человека! Человек превыше всего! Справедливости ради, отмечу, что Курмышкин, которого я немного знал лично (его родители преподавали математику в нашей школе), всё же лишнего не усердствовал, возможно из-за того, что жил по соседству, и «перегиб палки» мог выйти ему боком: большинство наших пацанов смотрели эту передачу.
С телестудии по домам нас подвозили на служебном автобусе. В салоне мы, представители обеих противоборствовавших сторон, старательно не замечали друг друга, еще не успев отойти от ожесточенного, почти «идеологического» противостояния. И вдруг я поймал себя на мысли, что мне физически не хватает Шампуня с Куцым для продолжения «ба́сара» со «стотридцаткой» в несколько ином «формате». Как пел Высоцкий, «настоящих буйных мало…» Но… нужно же «быть хорошими», как пожелал нам Бушканец.
После показа передачи авторитет участников теледиспута в школе резко вырос. Некоторые гопники даже одобрительно похлопывали по плечу: «Не, вы нормально всё-таки этим … (нехорошее слово) врезали! Нефиг им! Подумаешь, «стотридцатка», блин!»
Бушканцу подобный «телеспарринг» тоже понравился — идея сводить на интеллектуальном «ринге» учеников простой и специализированной школ оказалась очень удачной. Поэтому он пригласил повторить теледебаты на новую тему в том же составе, правда, я во втором раунде уже не участвовал.

* * *

Не могу не вспомнить добрым словом педагогов сделавших очень много, чтоб отвадить пацанов от улицы, оградить от влияния гопоты.
В нашей школе это были, прежде всего, учитель труда Юрий Алексеевич Никитин, руководивший кружком «Умелые руки», и упоминавшийся ранее физрук Леонард Георгиевич Качалич с его захватывающими школьными чемпионатами по футболу и хоккею (позже к ним добавились баскетбольное и волейбольное первенства) и «душеспасительными» ба́сарами с гопниками.
Кружок «Умелые руки». Ха! — усмехнетесь вы: тоже мне, «сделай сам». Но не спешите с выводами. Изделия, которые изготовляли ученики, поражали своим качеством и технической сложностью. Недаром многие пацаны ходили к Юрию Алексеевичу и в старших классах, когда уроки труда уже не входили в учебную программу. Кабинет труда поражал своей оснащенностью — сейчас таких уже не найти. Отдельно столярная и слесарная мастерские, множество самых различных инструментов и станков, с которыми трудовик, «мастер золотые руки», управлялся виртуозно. Он запомнился мне здоровым, сильным, довольно резким мужиком. Мог на уроке и «вклеить» особо «напрашивавшемуся», и обматерить, или, как меня однажды, вышвырнуть за шкирку с урока (не скрою, заслужил). Но никогда назидательно не «зудел», не «давил на мозг», не занимался нудным морализаторством. И именно своими открытостью, искренностью, справедливостью, неподдельной увлеченностью и какой-то мужской «настоящестью» подкупал пацанов. Не могу себе представить, чтоб кто-то из нас мог ему нахамить, что в отношении многих других учителей было обычным делом. Хорошо помню, как в восьмом классе на уроке литературы мы совместными усилиями довели до истерики молодую учительницу Эфиру Зиевну — она, бабахнув дверью, с плачем выскочила из класса и побежала в учительскую.
Начало восьмого класса ознаменовалось сменой директора. Вместо ушедшей на пенсию Розы Шараповны школу возглавил Лев Аркадьевич Могильнер — учитель истории, по непроверенным слухам, полковник КГБ в отставке. Прямой, жесткий, но справедливый и честный человек. Его педагогический «арсенал» напоминал таковой Юрия Алексеевича. Лев Аркадьевич совершенно не боялся гопников, не тушевался и не пасовал перед ними, был с ними подчеркнуто твердым и непреклонным. Разок, помню, элементарно навтыкал при нас авторитету по кличке «Усы». И гопники, чувствуя его силу и характер, частенько давали слабину, отступали. При Розе Шараповне они имели привычку постоянно приходить в вестибюль или на крыльцо школы, кого-то задирать, унижать — словом, «обозначать присутствие» в жизни школы (штатных школьных лицензированных охранников с тревожными кнопками и рациями, как сейчас, тогда не существовало). Ученики, в массе своей, их боялись, да и многие учителя, чего уж там скрывать, тоже опасались. Лев Аркадьевич быстро их отвадил приходить. Добавлю, что ни пионерская организация, ни комитет комсомола школы, где я «заведовал» сектором печати, абсолютно никакого влияния на гопников не имели, хотя многие из них числились членами ВЛКСМ. Но и только.
Новый директор резко активизировал сотрудничество и с инспекторами по делам несовершеннолетних, и с участковыми. С ними проводились классные и общешкольные родительские собрания, особенно после ЧП с убийством.
На одном из общешкольных собраний Лев Аркадьевич демонстрировал небольшую экспозицию ударно-колюще-режущего «арсенала», изъятого у учеников в стенах школы. Одно время мы забавлялись тем, что, зарядив в розетке небольшой конденсатор, разряжали его в кого-нибудь из школяров, как правило, младше или слабее себя. Особенно «сладостным» было наблюдение за процессом медленного подноса конденсатора к открытой части тела отчаянно верещавшей жертвы, которую крепко держали. Ну, а мастерски метнуть кому-то под ноги портфель так, чтоб цель, как подкошенная, рухнула на пол, или намазать перед самым уроком соплями дверную ручку класса, чтоб учитель впопыхах ее схватил — это так, почти шутки, за плохие поступки не считалось.
В то же время, добрые сердца ребятишек ведь никуда не девались: каждое утро к крыльцу школы собирались все дворняги округи. Псы, виляя хвостами, ожидали завтраки и угощения, которыми заботливые мамы снабжали в школу своих чад. А одноклассник Рэм обожал котят и щенят, не раз притаскивая их в школу. Но в какие-то моменты, детские сердца вдруг будто бы в свинцовую фольгу заворачивались.
Став директором, Могильнер вместе с учителем физики Александром Ивановичем Раковым обеспечил все помещения классов телевизорами. При нем в школе возникло множество спортивных и прикладных кружков. Но одним из самых знаковых и необычных деяний директора была организация в нашей школе музея Латышских стрелков.
Напомню, моя школа №90 стояла на улице Латышских Стрелков, по-татарски, «Латыш Укучылары». В 1978 году в Казани широко отмечался шестидесятилетний юбилей освобождения города революционной Латышской Красной дивизией от колчаковцев. Лев Аркадьевич решил провести праздник одноименной улицы и школы, на которой она стояла. Из Риги даже приехали трое настоящих латышских «стрелков», стареньких ветеранов той дивизии — они сидели на почетных местах в первом ряду школьного актового зала во время торжественного собрания и концерта в честь знаменательной даты. Перед школой состоялся праздничный митинг и шествие по улице, названной их именем (ее перед этим отремонтировали и вычистили). Юбилейные мероприятия завершились разбитием небольшого сквера «Латышских стрелков» рядом со школой (к сожалению, деревца прижились плохо, сейчас на этом месте высится жилой дом…).
Венцом торжеств стало открытие ветеранами-«стрелками» школьного музея Латышской Красной дивизии. Причем Лев Аркадьевич поручил основную работу по его организации самому «проблемному», на тот момент, 9«Б»-классу (я тогда уже был десятиклассником). Ученики того класса, между прочим, проявили большую заинтересованность, делегации от класса не раз ездили в Ригу в Музей Латышских стрелков. Там с нашими школярами поделились информацией, историческими документами, некоторыми экспонатами, опытом в проведении экскурсий по музею. Так в нашей школе появилась своя собственная «изюминка». Одна ученица 9«Б» даже проводила экскурсии на английском языке (несколько раз школу посещали иностранные делегации).
Первый визит в Ригу наших девятиклассников запомнился еще одним событием, но другого толка. По рассказам пацанов, около вокзала до них докопалось местное хулиганьё. Те понятия не имели, что связываться с казанскими — себе дороже. Пришлось нашим доступно «растолковывать» это непосвященным аборигенам простым «контактным способом»: казанская делегация не ударила лицом в грязь, подтвердив своё реноме. Вернувшиеся с гордостью докладывали о «боевом» успехе, и это было самым ярким впечатлением от первого визита в столицу Советской Латвии.

ЧАСТЬ ШЕСТАЯ

Наконец-то у нас в оркестре появились гобои! Два оркестранта, Саня Мясников и Игорь Пысин, окончив нашу «музыкалку» по классу скрипки, специально ради оркестра пошли учиться в класс гобоя, преподаватель которого, также как и Акмал Хаялыч, был оркестрантом оперного театра. Конечно, отдуваться за гобои нам с Форином было не в тягость, но всё же флейта — не гобой. Иногда потребность в звучании именно этого язычкового инструмента — сильного, немного гнусавого, разливистого — ощущалась почти физически. И хотя оба свежеиспеченных гобоиста имели отличную общую музыкальную подготовку, не один год играли на скрипках у Макухо, но…
Ребята! Неудивительно, что ученики, выбиравшие при поступлении этот инструмент, долго в школе не задерживались. Гобой — самый сложный инструмент симфонического оркестра! Его предок — русская жалейка, принцип звукоизвлечения на гобое — колебание между собой двух тонких тросточек (язычок). Детишки летом на улице часто издают схожий звук, сорвав и сплющив губами стебелек одуванчика — колеблющиеся между собой половинки стебелька как бы выполняют функцию тросточек гобоя. Мало того, что уход за тростями — целая наука: у Сани с Игорем всегда под рукой было несколько маленьких скляночек с замоченными в воде язычками. Перед вставкой в корпус инструмента их необходимо подготовить — продуть, пососать, пожевать губами. Мало того, что аппликатура гобоя сложнейшая. Главное, чтоб играть на нем нужно иметь стальные губы и хорошее здоровье: по физическим затратам на звукоизвлечение это самый ёмкий инструмент симфонического оркестра. Неудивительно, что гобоисток несравнимо меньше, чем флейтисток. И если я изредка вижу в каком-нибудь оркестре гобоистку, мне, честное слово, хочется снять перед ней шляпу. Это не женщина — это самурай!
Наши экс-скрипачи Саня и Игорь имели месячный стаж игры на гобое, когда стали выступать в новом амплуа. Но за этот месяц, максимум, чему можно научиться — это извлекать звук. Не поставить, натренировать, а всего лишь научиться грамотно извлекать, иначе то передув, то «кикс», то «гырчание», то пустой звук. И вот, играет на репетиции оркестр — пока нормально. Но… «врубили» гобои — всё, «тушите свет»! Можно дальше не продолжать: никакая аудитория слушателей не вынесет такой «лажи». Оркестр спотыкался, Саня с Игорем тяжело вздыхали и, краснея, начинали сосредоточенно рассматривать и поправлять язычки. Инструмент им упорно «не поддавался». А ведь так хотелось иметь в оркестре почти полный состав «дерева»! Тем более, что исполняемые нами «Утро» Грига, «Рассвет на Москве-реке», «Танец маленьких лебедей» и «Сцена» из «Лебединого озера» вообще начинаются с соло гобоев! Но увы…
Однако, «не было счастья, да несчастье помогло». Конец второго года нашего с Форином увлеченного музицирования завершился ошарашивающей всех новостью: Макухо отказывается от руководства оркестром. Дело было на репетиции. Мы, юные оркестранты, оглушенные известием, молчали, сжав в руках инструменты. Как так? Такого не может быть! Может это шутка? А, Владимир Алексеевич?
Но это была не шутка. Макухо рассорился с директором Фарсиным: по сведениям Таисс Мухтаровны, в школу пришла разнорядка о представлении соискателя на звание «Заслуженный учитель», нужно лишь было определиться с его кандидатурой. Честолюбивый Владимир Алексеевич очень надеялся (и вполне заслуженно!) на получение этого почетного звания, ведь его ученики-скрипачи каждый год успешно поступали в музыкальное училище, а про нас и говорить нечего: единственный не только в Казани, но и во всем Поволжье детский симфонический оркестр держался исключительно на энергии, энтузиазме и профессионализме Макухо.
Однако Фарид Юнусович придерживался другого мнения: есть, мол, уважаемый Владимир Алексеевич, более достойные кандидатуры, Вы — еще сравнительно молоды, а потому… Словом, свой отказ от руководства оркестром школы Макухо объяснил нам, оркестрантам, «свинским к себе отношением» со стороны директора.
Каникулы с восьмого на девятый класс прошли в печальном осознании того факта, что моё святилище, моя «шамбала» — симфонический оркестр — похоже, уйдет в небытие. Вдобавок родители настояли на том, что мне не следует поступать в музыкальное училище, об учебе в котором мы с Форином мечтали. Карьера музыканта, дескать, очень непроста и не определённа, флейта — инструмент достаточно специфический, редкий, а музыкальное образование — узко специализировано. Другое мое увлечение — биология — более универсально, а потому перспективнее, и пора всерьёз задумываться об учебе в университете. Что ж, убедили. Но Форин — молодец: он остался верен нашей с ним детской мечте и после восьмого класса решил податься в музучилище. Поступил уверенно, что совершенно неудивительно, благодаря блестящей школе Акмала Хаялыча.
Начало нового учебного года в музыкальной школе было тускло и безрадостно, несмотря на насыщенную и сложную программу, намеченную Учителем. Предстояло разучить сложный флейтовый концерт Кванца — уровень училища, между прочим. Но что толку совершенствоваться в игре на инструменте, если нет ни Форина рядом, ни любимого оркестра, ни будущей перспективы музыканта. Бросить что ли? Но нет! Я настолько любил свою флейточку, относясь к ней, как к любимой девочке, бросить которую представлялось подлым и низким предательством. И не только по отношению к ней, но и к искренне вкладывавшему в меня душу Акмалу Хаялычу. Ладно, думаю, закончить «музыкалку» и получить аттестат полезно: жизнь впереди длинная, мало ли что ждет на ее пути.
Новый дирижер школы отказался руководить оркестром в его полном составе — не каждый музыкальный специалист осилит такую сложную «махину»: смычковые, «дерево», «медь», ударные. Да, похоже, наш Макухо уникален. В результате, скрипачей, виолончелистов и контрабасистов объединили в струнный оркестр, а духовиков, не охваченных оркестром Полякова, отрядили в ансамбль, которым руководил преподаватель трубы, оркестрант оперного театра Ильин. Нужно отметить, что на базе первой и четвертой казанских музыкальных школ тоже существовали достаточно сильные оркестры, но они, как и новый, «облегченный» оркестр нашей школы были камерными, струнно-смычковыми.
После первого же занятия в духовом ансамбле я отчетливо осознал — нет, ребята, это не для меня: «морковка» после «мёда», как выражались наши пацаны, «не канала». О чем я прямо заявил Ильину, добавив, что ходить на ансамбль больше не стану: слишком сильно «ранение оркестром». А если «настучите» на меня директору — вообще «на хрен» брошу музыкалку. К чести Ильина, он не сделал этого, поскольку не раз слышал оркестр Макухо и прекрасно видел разницу между ним и директивно вменённым ему в руководство ансамблем, а потому «гнать волну» не стал: дескать, не хочешь ходить — черт с тобой, не ходи.
Но Макухо не был бы Макухо, если бы так легко сдался и похерил годы титанических усилий по созданию и руководству своим оркестром. Встретив как-то меня, он с загадочной улыбкой поинтересовался: а не хочу ли я продолжить играть в его оркестре? Внутри меня всё радостно возликовало: «Ха! Вы еще спрашиваете!» — «Так приходи на репетицию!» Владимир Алексеевич договорился с директором соседней общеобразовательной школы №88, что на улице Ботанической, в которой училось много наших оркестрантов, о выделении помещения для репетиций.
На первую репетицию «реанимированного» оркестра я буквально летел! Невозможно передать, как мы, оркестранты, были рады новой встрече друг с другом и возобновлению репетиций и выступлений! Никто не ушел! Ни один человек! Даже те, кто поступил в музыкальное училище, включая Форина, хотя им-то точно уже необязательно было играть у Макухо. К слову, тогда в музучилище своего симфонического оркестра не было. А тут — какая-никакая, а все-таки оркестровая практика! Да и вообще…
Так чем же «несчастье помогло»? Освободившись от организационной зависимости от музыкальной школы и ее директора, Макухо со своим оркестром превратился в «свободного художника»: планы и цели можно было уже ни с кем не согласовывать, только с нами. Оркестр стал выступать намного чаще. И на радио, и на телевидении, и в МЦ (Молодежном центре), и в филармонии, и в, святая святых, оперном театре, и даже на ТЭЦ-2. Певец Юрий Орлов стал нашим постоянным солистом. Несколько раз мы выступали в ДК имени Кирова, объединившись с их ВИА, нас тогда «величали» уже эстрадно-симфоническим оркестром, как у самогó маэстро Юрия Силантьева! Выступали также с хором Дворца пионеров имени Абдуллы Алиша.
Административный талант Владимира Алексеевича заиграл новыми красками, ему удалось найти спонсоров (тогда говорили «шефов»). Нам пошили единую концертную форму: на девчонках — красивые длинные переливающиеся голубым платья, на нас, пацанах — жакетные костюмы и рубашечки тоже голубого и синего цветов (без жабо с брошками!). В таком виде мы смотрелись не просто хорошо — картиночкой! Не было проблем с кормежками, транспортом. Словом, полноценная творческая жизнь!
Правда, название оркестра менялось, в зависимости от «политической» конъюктуры: то «ДК имени Кирова», то «Республиканского центра творчества молодежи», то еще как-то, уже забыл. Вышедшая весной 1978 года в газете «Комсомолец Татарии» статья под названием «Первый детский симфонический» окрестила нас уже оркестром «Приволжского РОНО». Под этим же названием мы выступили на большом правительственном концерте в оперном театре. «РОНО» так «РОНО»: на качество исполнения это никак не влияло.
А что же многострадальные гобои? Макухо и тут нашел решение. Свобода действий и плавающий «статус» нашего оркестра позволили ему добыть небольшую ставочку совместителя для Фердинанда — выпускника музучилища по классу гобоя, мы звали его «Фердик». Фердик совсем бы не выделялся среди нас, если б не борода, которую он отказался сбрить. Зато, наконец-то, в стройном ансамбле оркестрового «дерева» зазвучал гобой! И не просто зазвучал — запел… Звуком гобоя, как и почти виртуозной техникой, Фердик владел прекрасно. В сложных местах партитур бородатый «мальчик», как и Акмал Хаялыч когда-то в нашем с Форином незабываемом дебюте, играл один, где попроще — с Саней и Игорем. И всё время им подсказывал, показывал, объяснял как правильно исполнять — образно выражаясь, обучал «курсу молодого бойца» в «боевой» обстановке. Кое-какие места из партитур они «долбили» отдельно, в сторонке. Результат не преминул сказаться: качество игры экс-скрипачей, под непрерывным чутким руководством Фердика, стало улучшаться не по дням, а по часам. Когда удавалось правильно исполнить что-то стоящее, Саня с Игорем светились от гордости, чему мы все были несказанно рады.
Но… жизнь не без темных полос… В начале 1978 года ушел из жизни руководитель духового оркестра Поляков. Достойнейший человек, фронтовик, педагог, воспитатель, царство ему небесное. Провожал Александра Алексеевича в последний путь ЕГО оркестр. Таисс Мухтаровна, присутствовавшая на похоронах, рассказывала, КАК играли «поляковцы». Играли и плакали. Руководил ими, смахивая скупую «пацанячью» слезу, в момент повзрослевший, посерьёзневший Рафис. Впервые он никому из своих не «вдувал» за фальш: понимал, что пацанам не всегда удавалось справиться с дрожащими от душащего, старательно подавляемого плача губами. И уж когда становилось совсем невмоготу, юные музыканты ненадолго отнимали инструменты от губ…

* * *

Как продвигалась учеба Форина на новом, более профессиональном уровне? Очень успешно. Он был самым сильным первокурсником духового отделения. Переселился к бабушке на Жуковского, чтоб не тратить время на дорогу. Стал получать стипендию, обрел свободу, самостоятельность, чем очень гордился (я-то продолжал оставаться в статусе школяра). Задружил со старшими ребятами-музыкантами, начал играть в духовом квинтете. Но… всё также ходил в наш оркестр. Там, в основном, мы с ним и встречались.
Преподавателем Форина стал Рамзис Ханипович Гайсин — «патриарх» казанской флейтовой школы, которого за глаза все звали «Рамзесом». Форин его хвалил, называл «философом»: Рамзес любил, чтоб каждое музыкальное произведение учащиеся не просто исполнили, а обязательно «пропустили через голову», прочувствовали, философски осмыслили.
Весной 78-го года произошло знаменательное событие в жизни Форина. Однажды, по объективным причинам, временно выбыли из строя два штатных флейтиста оркестра оперного театра. Акмал Хаялыч, который, напомню, был концертмейстером флейт, то есть, «главным» по инструменту, должен был подыскать им замену. Обычно музыканты города, в случае чего, всегда выручали друг друга — профессиональных флейтистов в Казани было наперечет, все они, естественно, были знакомы между собой. Но тут, тоже по объективным причинам, возникли сложности. Если на вечерние спектакли замены еще находились, то на один из воскресных утренних детских спектаклей «Кошкин дом» второй флейтой играть было некому. Тут Акмал Хаялыч и вспомнил про Форина, попросив его, теперь уже почти «коллегу», выручить.
Ух ты! Сыграть в оркестре оперного! В самом настоящем спектакле! В пятнадцатилетнем-то возрасте, всего лишь через два с половиной года с того момента, когда ты вообще впервые взял флейту в руки! Пусть «Кошкин дом», пусть для детей, пусть второй флейтой, но сам факт! Конечно же, Форин с радостью согласился.
И вот, день спектакля настал. Но никто Форина на служебном входе, как договаривались, не встретил. Строгий вахтер не пропустил, объяснения и увещевания не помогли — не положено и всё тут! Озабочено глянув на часы, Форин глубоко вздохнул и поторопился в кассу. Взял самый дешевый билет за 50 копеек, попав, наконец-то, в театр вместе с юными зрителями и их родителями. Оказалось, что про него впопыхах попросту забыли, правда, искренне извинились. Спектакль прошел нормально, Форин достаточно уверенно справился с не самой сложной партией второй флейты. Акмал Хаялыч был доволен, новоиспеченному юному внештатному сотруднику даже выплатили кое-какой «гонорарец». Лиха беда начало!
С тех пор бывший Учитель стал нечасто, но регулярно привлекать Форина на дневные детские спектакли. Это давало и финансовое подспорье, и статус, и первоклассную практику, учитывая, что партии балетов «Конёк-Горбунок» Пуни или «Золушка» Прокофьева, хоть и второй флейты, простыми никак не назовешь. Но всё равно Форина тянуло в оркестр Макухо — туда где когда-то им был сделан первый шаг на тернистом непростом пути профессионального музыканта. Стоит заметить, он был не единственным из учащихся музыкального училища, выпускников нашей «музыкалки», прикипевших сердцем к оркестру нашего детства. Анекдот заключался в том, что я продолжал играть первой флейтой, как изначально распорядился сам Акмал Хаялыч, несмотря на то, что за год учебы в музучилище Форин заметно перерос меня в профессиональном плане.
И вскоре свершилось! Форина пригласили поработать на вечернем спектакле — балете Адана «Жизель». Завхоз театра подыскал ему черную оркестровую униформу, приблизительно подходившую по размеру, с концертным фраком и бабочкой (на дневных спектаклях музыканты обычно одевались кто во что). На «Жизель» пожаловали мама Форина с сестрами и дядей, и я с родителями. Виновник торжества, поправляя непривычный тесный «кис-кис», деловито расхаживал по оркестровой яме, непринужденно беседовал о чем-то с музыкантами, разыгрывался, но я явственно чувствовал его волнение. Еще бы! Парню всего-то шестнадцать! Несмотря на то, что черный классический фрак сидел на худощавом Форине немного мешковато, смотрелся он настоящим профессионалом. Завидев нас, «болельщиков», он небрежно сделал ручкой. Впрочем, нечего понапрасну отвлекать: артисту необходимо грамотно разыграться, настроиться на исполнение, еще раз прогнать сложные места партии — мне всегда нравилась легкая, разномастная, настраивающая на особый лад какофония звуков «разогревающихся» перед спектаклем музыкантов. Шутка ли дело?
Наконец раздался третий звонок, плавно погас свет, зажглись софиты, занавес поднялся, зазвучала увертюра балета. Я волновался не меньше самого Форина: сердце у меня стучало как после километрового кросса. Успокаивало одно: первой флейтой играл Акмал Хаялыч. Родной надежный Учитель находился рядом, что вселяло уверенность, я видел, как в паузах они что-то обсуждали, глядя в ноты.
Что там делалось на сцене, меня, честно говоря, не интересовало — я не сводил восхищенных глаз со своего друга. Завидовал ему: вот он и воплотил в жизнь нашу с ним сокровенную детскую мечту. Таинственный полумрак оркестровой ямы придавал необычному действу торжественности и загадочности, а волшебная музыка Адана только усиливала восприятие чуда. В мягкой ауре подсветки театрального пюпитра, словно при горящей во мгле свече, Форин своим выразительным, с тонкими чертами лицом, обрамленным светлыми, немного вьющимися волосами, напоминал молодого Шопена…

Со временем, Форин закрепился в оркестре оперного театра, вечерние спектакли стали для него привычным делом. Иногда он, отказываясь от участия в наших вечеринках, с усталой небрежностью бросал: «Не могу, у меня вечером «Риголетто». Словом, рос парень. На последнем курсе училища, когда ему исполнилось восемнадцать, его и вовсе оформили в штат театра на постоянную работу. Орёл!
К тому моменту, Форин уже полностью освоился в музыкальном коллективе театра, к Учителю стал обращаться просто «Акмал», перейдя на «ты»: коллеги-кореша, как-никак. Пару раз мы втроем встречались, тепло общались с умеренным потреблением спиртного. Однако я не мог и не собирался переступать психологический порог: обращение к Учителю только по имени, а тем более, на «ты» воспринималось мною непозволительным, противоестественным панибратством. Акмал Хаялыч, чуть захмелев, то ли в шутку, то ль всерьёз, всё спрашивал меня: «Петя, ты когда в консерваторию поступать будешь?» Я отвечал, мол, в университете же учусь. Он отмахивался: «Э-э! Меня это не интересует! В консерваторию-то ты думаешь поступать?»
Форин всегда легко сходился с людьми, лишь бы человек его лишнего не «грузил» и не напрягал, маргиналов не выносил физически. К моему неудовольствию, стал покуривать (Акмал Хаялыч никогда не курил: лёгкие духовика — его «хлеб»). Но виною этому была театральная курилка — место раскованного дружеского общения и творческого «священнодействия» артистов и музыкантов.
Что ни говори, люди искусства — народ особый, творческий. Несколько раз Форин приглашал меня на театральные, как сейчас говорят, корпоративы по случаю разных праздничных дат. Я, помню, с удовольствием общался с театральным людом, удачно «косил» под настоящего музыканта и, рисуясь перед девчонками-балеринами, вволю витийствовал, «растекался мыслию по древу» за искусство, за театр, за музыку, благо был немного «в теме». Кстати, в не столь отдаленном будущем Форин, как и Акмал Хаялыч, женился на скрипачке театрального оркестра Любочке Квасковой, я был свидетелем на их веселой, музыкальной свадьбе.

* * *

Тем временем, стартовал выпускной десятый класс. Последним, выпускным учебный год был и в музыкальной школе. И вновь он начался с неожиданности. Акмала Хаялыча загрузили дополнительной работой в театре и, по-моему, добавили жалования. Времени для работы в музыкальной школе в его плотной творческой жизни не осталось. К моему глубочайшему сожалению… Мне же объявили, что новым преподавателем флейты, точнее, преподавательницей, будет некто Наиля Газизовна Гизатуллина. Я, тягостно вздохнув, смирился с неизбежным: Наиля Газизовна так Наиля Газизовна, ничего не поделаешь…
Настроение и общий тонус еще больше упали, когда однажды родители серьёзно поговорили со мной относительно дальнейшего участия, вернее, неучастия, в оркестре (закончить музыкальную школу они тоже считали нужным). Предстояли выпускные экзамены, необходимо было всю жизнь подчинить достижению главной, на тот момент, цели: поступлению в университет. Вдобавок, если я не поступал сразу после школы, то по возрасту попадал под весенний призыв в армию, а поступать и учиться после армии намного сложнее. Отсюда вывод… Я, конечно, и сам задумывался об этом, но всё малодушно откладывал «на потом» логичный и неизбежный шаг — прощание с родным оркестром.
К осени количество наших оркестрантов в новом статусе учащихся музыкального училища еще более возросло, тогда как приток «молодежи» из музыкальной школы почти полностью иссяк. Если раньше музицирование в оркестре было частью образовательного процесса, то теперь, уже больше года, оркестр Макухо школьным не считался. Так, чисто хобби. Мы росли, и вместе с этим оркестр все меньше и меньше выглядел «детским»…
«Наилёй Газизовной» оказалась очаровательная миниатюрная девятнадцатилетняя девушка — студентка-первокурсница консерватории. В первую нашу встречу, после представления друг другу, я вдруг почувствовал, как уголки моих губ непроизвольно поехали к ушам, расплываясь в широченной улыбке. Я выглядел старше своих лет, носил усы и «баки». Наиля Газизовна покраснела и опустила глаза: в моей улыбке отчетливо читались приятное удивление, умиление и снисхождение. Вот тебе и Наиля, всем «Наилям» — «Газизовна»! Не подумайте ничего скабрезного и пошлого, безусловно, всё было строго в рамках приличий и такта, но обращение к новому преподавателю по имени-отчеству застревало у меня в глотке. Достигли компромисса: обращаться по имени «Неля», но на «вы».
Когда Неля пыталась мне что-то растолковать на занятиях, она, стесняясь, нередко краснела. Поднимая глаза, постоянно натыкалась на мою неизменную улыбочку, которую я на своем лице вообще не чувствовал, настолько она была естественна и непринужденна. Однажды, осекшись на полуслове, мой «юный» педагог с легким негодованием выдала: «Ну чего ты улыбаешься-то?! Лыбится там себе в усы!» После чего опустила глазки и еще больше покраснела, а я испытал новый прилив трогательного умиления, «залыбившись» еще шире. Во, наглец!
В мае, помню, установились жаркие денечки, Неля приходила на занятия в легком сарафанчике, босоножках, с распущенными волосами — прелесть, а не наставница. Со стороны казалось, что преподаватель — я, «закованный» в пиджак, брюки, ботинки и выше ее почти на голову.
Пикантность положения еще более усугубилась, когда мы с Форином как-то случайно столкнулись с Нелей на улице. Форин, лучезарно просияв, ласково выдохнул: «Нелечка-а-а, салям (привет)!» Оказалось, что когда они учились в музучилище (Форин на первом курсе, она — на последнем), мой друг пытался за ней ухаживать, правда, безуспешно (ему всегда нравились девушки постарше; супруга-скрипачка Люба старше Форина на три года). Нелечка, бросив на меня встревоженный, немного растерянный взгляд, поджала губки и… конечно же, привычно покраснела (я, как обычно, лыбился до ушей). Она хоть и училась в консерватории, а Форин только в училище, но профессиональный вес имела меньший: Форин-то — артист оркестра оперного театра, хоть пока и внештатный. Это вам не хухлы-мухлы!
Впрочем в музыкальной школе Неля «пришлась ко двору» как нельзя кстати. В тот год в класс флейты было набрано неожиданно много мелких младшеклассников. Поначалу настоящие инструменты им не давали: играть тяжело чисто физически, поэтому азы музицирования детишки проходили на деревянных продольных блок-флейтах, мы называли их просто: «дудочки». Нелю они обожали, та тоже любила с ними повозиться, наконец-то, чувствуя себя «в своей тарелке». Акмалу Хаялычу было бы трудновато справиться с этим «детсадом» — по складу характера то был совершенно не его «контингент».
Да и мне «лафа»! Неля особенно не докучала и не «давила на мозг» — не выучил да не выучил, фиг с тобой! Играл что хотел и как хотел. Иногда было заметно, как вдохнув воздух и приготовившись что-то сказать, она осекалась, похоже, мысленно махнув на меня рукой. Особенно если замечала мою «фирменную» ухмылочку. Невооруженным глазом было видно, как Неля с нетерпением ждала конца занятия, радуясь звонку на переменку. Уж простите, уважаемая Наиля Газизовна, но за тот год я, как музыкант, не приобрел практически ничего. Хотя, наверное, сам виноват. Впрочем, карьера профессионального музыканта на веки вечные «сделала ручкой», музицирование в оркестре вот-вот завершится, впереди другие новые горизонты жизни, но… но всё-таки жаль. Жаль несбывшихся надежд и детских мечтаний.
Несомненно, Акмал Хаялыч, останься он преподавать дальше, факт смены моих жизненных ориентиров к сведению бы не принял и требований бы не снизил — по-другому он просто не умел. Всё или ничего. Выходит, вновь «не было бы счастья…» Учитель, время от времени, захаживал в «музыкалку» на наши с Нелей занятия просто так, по старой памяти и «из любви к искусству». Неля в его визиты сразу же получала «отставку» и скромненько сидела в сторонке. Что ж, было приятно и полезно изредка «тряхнуть стариной» — я успевал соскучиться по «фирменной» манере преподавания Маэстро. Неля, кстати, тоже с интересом внимала его «мастер-классу», видимо, почерпывая для себя немало полезного.
Однажды Акмал Хаялыч зарулил ко мне на занятие вместе с Форином. В нарушение Нелиных планов на урок, мы решили поиграть флейтовые ансамбли трио и квартетом. Господи, как классно получалось! Когда выступает ансамбль флейт, музыка звучит не просто восхитительная — божественная: хрустальная, невесомая, прозрачная, необычная. Через каждые пять минут в класс снаружи приоткрывалась дверь: проходившие по коридору ученики были зачарованы и заинтригованы непривычными волшебными звуками и, не в силах сдержать любопытство, пытались заглянуть внутрь хотя бы одним глазком.

* * *

У всех учащихся музыкального училища программой была предусмотрена педагогическая практика. Однажды, когда я уже был студентом-первокурсником, Форин обратился ко мне с просьбой: «Слушай, Петька, мне надо получить зачет по педпрактике. Не мог бы ты зайти сыграть что-нибудь перед Рамзесом и сказать, что это я научил тебя, а?» — «Да нет проблем, Форин, «хоть сто порций»!»
В оговоренные день и час я предстал на суд флейтового «патриарха» славного города Казани. К сожалению, мы с Форином заранее не договорились, что буду играть, поэтому я начал с исполнения концерта Кванца. Закончил. Рамзес озадаченно попросил сыграть еще что-нибудь. Потом еще — да пожалуйста! Форин сидел рядом с непроницаемым лицом. Наконец, Рамзес, улыбнувшись, пошутил: «Фархад, я не пойму: кто кого из вас играть-то научил?» Посмеявшись шутке (конечно же, Форин, к тому времени, играл лучше на порядок), Рамзес с интересом спросил меня: «Слушай, а ты вообще кто? Я всех флейтистов Казани знаю, а тебя нет!» Пришлось рассказать ему и про музыкальную школу №5, и про Акмала Хаялыча, и про оркестр Макухо (Рамзес был с ним немного знаком). Но, самое главное, «педпрактика» Форину была зачтена!
Окончив через год музучилище, Форин получил формальное госраспределение в музыкальную школу райцентра Актаныш, хотя уже был в штате оперного театра. Мы, помню, еще весело посмеялись: двигай по распределению, Форин, какой может быть «базар»? — Актаныш, конечно же, круче оперного!
А по осени Форину предстоял призыв в армию. В оперном театре пообещали сохранить за ним место на время службы. Друг заблаговременно позаботился о перспективе своей ратной службы. Раздобыл у кого-то телефончик главного дирижера Отдельного показательного оркестра Министерства обороны СССР (ОПО МО СССР) генерала Михайлова. С замиранием сердца позвонил: так, мол, и так — я такой-то, заканчиваю Казанское музыкальное училище по классу флейты, осенью призыв. Хотел бы, товарищ генерал, пройти срочную службу в Вашем оркестре. Удача улыбнулась моему другу, генерал ответил: «Хорошо, молодой человек. Приезжайте, я Вас прослушаю. Свободная вакансия будет: у нас скоро должен демобилизоваться срочник-флейтист. Адрес такой-то».
М-да, действительно недаром говорят: «Везение — непростое ремесло». Но вначале нужно было себя удачно подать — экзамен, пожалуй, посложнее выпускного в музучилище. Однако Форин показал себя с самой лучшей стороны — и техника, и звук, и навык чтения с листа генерала удовлетворили. Ещё бы! Вердикт был положительным: «Вы меня устраиваете. Дайте данные приписного свидетельства, я сделаю на Вас запрос в военкомат».
Лето прошло в тревожном ожидании: а ну, как что-то не срастется, забудут, не дойдет? Но всё обошлось. Явившись по повестке в назначенный срок, Форин получил предписание: прибыть тогда-то, по адресу город Москва, Хамовники, ОПО МО СССР, в/ч (военная часть) такая-то. Выйдя от военкома, он победоносным взглядом окинул галдящую, шумящую, поющую, не всегда трезвую призывную братию в телогрейках, с рюкзаками у ворот военкомата, и отбыл в цивильном плащике, с дипломатом к месту службы в гордом одиночестве.
База показательного духового оркестра минобороны располагалась на территории знаменитых Хамовнических казарм, построенных еще в 18-м веке. Там же дислоцировалась военная часть. Конечно, подобная ратная служба — как выражаются военные, «масло». Разок мне удалось побывать у Форина в части: светлая просторная казарма, койки в один ярус, за постом дежурного, у каптерки — большой бильярдный стол, рядом репетиционный зал. Хорошая кормежка, интересный досуг, частые увольнительные (у Форина даже подруга-москвичка была), форма офицерского покроя — словом, элита вооруженных сил. ОПО МО считался лучшим духовым оркестром страны.
Служба проходила в постоянных репетициях, выступлениях, гастролях, парадах, торжественных приемах, встречах иностранных делегаций или официальных лиц. Изредка привлекали к участию в похоронах высокопоставленных военнослужащих. Автомат Форин брал в руки лишь однажды, когда принимал Присягу. Очень много времени, понятное дело, уделялось строевой подготовке и музицированию в движении, особенно перед парадами на Красной Площади 1 мая и 7 ноября. ОПО МО составлял основу для сводного духового оркестра — ох, и «гоняли» их в преддверии праздничных дат! Оркестранты, рассказывал позже Форин, буквально падали от усталости. Одни ночные прогоны чего стоили. На главных парадах страны дирижировал сам генерал Михайлов. Сохранилась фотография, которая мне очень нравится: стройный, подтянутый Форин в составе оркестра с флейтой-пиколло в парадной форме с аксельбантом, в беленьких перчаточках на фоне Спасской башни и стен Кремля. Довелось поучаствовать и в похоронах Генерального секретаря ЦК КПСС Леонида Ильича Брежнева на Красной Площади. Словом, служба досталась хоть и не сильно тяжелая физически, но интересная, насыщенная.
На время службы Форина выпали гастроли ОПО МО в родную Казань. Концертировали в актовом зале консерватории, куда мы с Форином в детстве ходили по абонементу на Госоркестр ТАССР, а также выступали с Макухо. До сих пор помню тот потрясающий концерт военного оркестра: многие ветераны в первых рядах зала плакали при заключительном исполнении «Прощания славянки». Чего ж, спрашиваю Форина, не подготовили специально для Казани «Марш Сайдашева»? — Да-а вот, мол… не сложилось. Упущение!
Форина после концерта даже отпустили на ночку домой. Он отпросил у командиров несколько друзей-сослуживцев — мы устроили веселое застолье, но пили исключительно сочок, даже шампанское ни-ни! Газета «Комсомолец Татарии» освещала приезд прославленного оркестра в Казань, подготовив большую статью. В ней дали слово и Форину: как-никак, посланник Татарстана в рядах такого коллектива!
Долгое время вызревала в голове Форина мысль насчет продолжения сверхсрочной службы. Он всё взвешивал и колебался: ОПО МО или Казанский оперный, армия или «гражданка»? Окончательно сделать выбор в пользу демобилизации сподвиг один невеселый случай.
Незадолго до «дембеля» Форин проштрафился (сам виноват!), и ему, уже заслуженному армейскому «дедушке», «влепили» десять суток ареста на гауптвахте. Своей «губы» ОПО МО, разумеется, не имел, поэтому беднягу Форина отконвоировали на окружную гауптвахту, занимавшую большое тщательно охраняемое здание с высоким забором и «колючкой» по периметру. Почему «беднягу»? Мол, подумаешь, какое страшное наказание — всего-то десять суток ареста! Что за служба без «залётов»? Дело в том, что охрану арестантов несли солдаты-срочники внутренних войск, призывавшихся, как выяснилось, с Западной Украины — «губошлёпы» кликали их «бендеровцами». Боже, вспоминал Форин, как они, гады, над нами издевались! С тех пор при одном только упоминании слов «западенцы» и «бандеровцы» у него начинали ходить желваки на скулах и сжиматься кулаки (сегодня, кстати, не у него одного).
«На фиг эту армию!» — решил насмерть обидевшийся Форин. В итоге, к нашей общей радости, он вернулся домой. Но служба в ОПО МО заметно повысила его профессиональный уровень. Друг прочно обосновался в основе оркестра оперного театра, регулярно исполняя партии первой флейты.

* * *

Но как там дела у оркестра Макухо?
Я всё кормил «завтраками» родителей насчет оставления оркестра, но, каждый раз приходя на репетицию, глубоко вздыхал и говорил себе: уж в следующий раз — точно! Видя всегда веселого, юморного, ироничного Владимира Алексеевича, мне невольно представлялось, как искренне он расстроится, объяви я о своём уходе. Форин сказал, что тоже бросит, если меня не станет в оркестре. К тому же, в его жизнь уже вошел другой, более серьёзный оркестр оперного театра. Словом, я ходил с тяжелым сердцем, мучительно ощущая себя почти «краеугольным камнем» всей внушительной оркестровой «конструкции». Ведь флейта, не сомневаюсь — главный инструмент деревянно-духовой группы. А без нее… Без ложной скромности, равноценных нам с Форином флейтистов Макухо не найти.
И вот, Макухо объявил о грядущей записи на радио для одной детской музыкальной передачи на татарском языке. И я решился: всё, ребята, «прощальная гастроль»! Время передачи было ограничено, нам предложили исполнить три вещи на выбор. На общеоркестровом «консилиуме» слушали, постановили: пусть это будут Жиганов «Вторая сюита на темы татарских народных песен», Чайковский «Танец маленьких лебедей» и… Макухо «Эстрадная мелодия».
Исполнением этих трех знаковых произведений и завершилась моя оркестровая «карьера»… Сперва я хотел объявить всем о своем уходе сразу после записи, но родные ребята-оркестранты так были воодушевлены удачным выступлением, настолько радостно предвкушали скорый эфир, что я вновь смалодушничал. Тем более, Форин привел на запись однокурсника музыкального училища — фаготиста Ирека, и с хрипловатым звуком фагота, «родственником» гобоя, «Танец маленьких лебедей» заиграл новыми гранями. Вступительные «фа-диез — до-диез» на фаготе — это вам не пицекато виолончелей!
Что ж, решил я: «долгие проводы — лишние слёзы». Украдкой, воровато выловил Владимира Алексеевича в коридоре музыкальной школы и, ошарашив неожиданной новостью, торопливо сунул ему завернутую в бумагу концертную форму и ноты всех флейтовых партий. Макухо, изменившись в лице, только и смог выдохнуть: «Ох, Петя, как же ты меня подводишь!» Я открыл, было, рот, чтоб объяснить ситуацию: выпускной класс, подготовительные курсы в университете, занятия с репетитором по математике, но не стал. Жизнь, уважаемый Владимир Алексеевич, есть жизнь. Всё рано или поздно подходит к своему концу.
Крепко он на меня обиделся, даже первое время не здоровался. Косились с укоризной и встречавшиеся оркестранты, хотя некоторым из них я ситуацию разъяснил. Но, ребята, у меня на душе тоже «кошки скребли», ведь ушло самое радостное, самое светлое, что было у меня в детстве. А вместе с оркестром ушла и детская Мечта…
Передача выходила в эфир утром. Мама отнесла магнитофонную бабину на радиоузел «Радиоприбора», попросив знакомых операторов сделать качественную запись. Так осталась Память. Позже я переписал запись на кассету. Жиганов, Чайковский, Макухо… Хорошая «компания», знаковая для меня.
С этим детство и закончилось. Впереди были удачное поступление в Казанский университет, учеба на биофаке. Жизнь стремительно неслась навстречу, распахивая всё новые и новые горизонты. Но это, как говорится, совсем другая история…
А Владимир Алексеевич позже перебрался в Нижнекамск, устроившись преподавателем в местное музыкальное училище. Маэстро и там не смог жить без своей страсти: вновь создал из учащихся симфонический оркестр, игравший серьёзные вещи, и так же, как и мы, звучавший с телеэкрана. Правда, потом вновь вернулся в Казань.

ЭПИЛОГ

И вновь звучит нечто, напоминающее музыку Шопена. Почему «нечто»? Да потому что это я своими «кривыми» пальцами опять пытаюсь «сварганить» Девятый ноктюрн или «Большой блестящий вальс» Фридерика Великого. Блин, снова сбился, зарывшись в его филигранные мелизмы и рубато. Как там говорили древние? «Всяк сверчок…» или «Что положено Юпитеру…» Но нет, товарищи дорогие, попробую еще разок! После двадцатилетнего перерыва в «общении» с клавиатурой, на недорогом «ямаховском» синтезаторе — новогоднем подарке внучке. Конечно же, снова собьюсь или напортачу. И попыткам тем несть числа. Как в анекдоте про поручика Ржевского, который любил «сам процесс…»
Играю, а передо мною мысленно проплывает незабываемое разноцветное казанское детство, Старо-Татарская слобода, Танкодром, школа номер девяносто. Давным давно ушли на пенсию все мои учителя, многих из них уже нет в живых… Канул в лету и школьный музей Латышских стрелков, а юбилеи освобождения Казани от белогвардейцев, как и годовщины Октябрьской революции (теперь всё чаще говорят «переворота»), новая страна официально уже не отмечает. Да и школа моя теперь значится под другим адресом — на улице Комарова.
Не стало засилья гопоты на улицах города — то ли все засели за компьютеры, то ли что-то действительно изменилось. Родная Казань, этот честолюбивый и амбициозный, колоритный и динамичный город, со временем, переборола свой социальный недуг. Вычистилась и похорошела, «вытянулась» и выросла во всех отношениях.
Вспоминаю своих друзей, ныне здравствующих и, увы, ушедших в мир иной… С Форином дружим до сих пор, правда, он уже давно не работает музыкантом. Как не стал им и самый одаренный наш оркестрант — скрипач Саня Зимин (Пьянов). Не сумев поступить в консерваторию после школы, он «загремел» в армию. Демобилизовавшись, сразу женился, сотворил сына — стало не до музыки, нужно было кормить семью. С тех пор Александр так и крутит баранку казанского троллейбуса.
Валерка, Валерка… Всю жизнь во мне живет его светлый образ, веселая улыбка, а в небе порой чудится рёв шестимоторного исполина — то ли тяжелого бомбардировщика, то ли мощного транспортника «МуДе-1». Давно выросла и стала мамой никогда не видевшая своего старшего брата сестра Светлана. Однажды мы с Форином навестили Алевтину Михайловну. На пианино, на котором я когда-то разучивал «Птичку», в рамке стояла фотография. Глянул и обомлел: на меня смотрели Валеркины глаза… Однако то было фотоизображение четырнадцатилетней Светы — внешнее сходство с ним сразило. Просто реинкарнация какая-то. И особенно тронуло известие, что дочь свою она назвала Валерией, дай Бог им здоровья…
При всех успехах и достижениях нынешней красавицы Казани, детских симфонических оркестров, подобных нашему — с почти полным составом инструментов, в городе, насколько мне известно, больше не было. Впрочем музыки сейчас звучит не меньше, чем раньше, как говорится, «жить стало лучше, жить стало веселей!» Акмал Хаялыч, несмотря на свой почтенный возраст, всё также преподает флейту в музыкальной школе, правда, не в моей. Владимир Алексеевич получил почетное звание «Заслуженный работник культуры Республики Татарстан», преподает в музшколе №1, что на улице Горького, и работает с Молодежным симфоническим оркестром республики, участниками которого являются учащиеся струнно-смычковых инструментов детских музыкальных школ города Казани. Этот оркестр — лауреат республиканских и международных музыкальных конкурсов. Очень символично, что, в свое время, тоже под руководством Макухо в ансамбле скрипачей Казанского музыкального училища играла Идель Хакимуллина, дочь Форина.
До сих пор изредка, накатив стопочку, я ставлю «раритетную» запись, беру флейту и вновь, и вновь с упоением играю в унисон со СВОИМ оркестром. Частенько, особенно когда слышу хорошую музыку, тайком вздыхаю по несостоявшейся карьере музыканта. Зато Фархад, родной друг детства Форин, претворил в жизнь мою мечту из школьных тетрадей-анкет: сыграл в оперном театре первую флейту в «Щелкунчике»! Я же могу исполнить эту партию, только насвистывая. И чем дальше, тем чаще вспоминаю «команду молодости нашей» — МОЙ оркестр. «Первый детский симфонический»…

Кольцово, 2014 год

Первый детский симфонический (повесть о казанской жизни 70-х): 2 комментария

  1. Здравствуйте, Петр! Попробовал прочитать Ваше замечательное произведение наскоком, но с первых же минут понял, что тут нужен иной подход, не то произведение и по объему и по теме, чтобы просто просмотреть по диагонали и отписаться общими фразами. Словом, скопировал текст в свой любимый «амазон киндли» и читал с электронки. Скажу сразу: не мог оторваться! Ничего подобного ранее из «автобиографического», публикуемого сетевыми авторами-современниками, читать не доводилось.

    Ваш блестящий, читаемый стиль, богатый и остроумный язык, просто потряс! До сих пор не могу отойти от послевкусия. Первым, что сделал, прослушал марш Сайдашева и погуглил упоминаемые улицы Казани. Жаль Вашего Валерку, думаю, что Вы как смогли выполнили перед ним свой товарищеский долг.
    Порой мне казалось, что это я сам пишу эти строки, настолько узнаваема жизнь, ситуации, что Вы описываете в повести. К тому же моя бабушка — казанская татарка, ее деда пригласили в Алма-Ату (в то время — Верный) как священника, так как в те времена почти все муллы в Казахстане были из татар. Родилась моя бабушка в а-тинской Татарской слободе (в «татарке») и рассказывала мне, что в Казани у нас много родственников, которых, к сожалению, увидеть мне так и не удалось. Так что по линии некоторых предков я тоже из Казани, хотя и считаю себя алма-атинцем и обожаю этот город.

    В моей жизни тоже присутствовал «детский симфонический», только это был ВИА (я играл на соло-гитаре), где я пропадал на репетициях. Благодаря музыке и книгам, я, можно сказать, в юношестве избежал «казенного дома», тогда как почти все мои товарищи детства туда загремели. Пока я торчал на репетициях и в библиотеках, правда, между ними ухитряясь еще и похулиганить, мои друзья занимались тем, что вытворяли ваши «казанские гопники»
    Словом, Петр, спасибо Вам за такое яркое, глубокое и интересное произведение, которое, одновременно, заставило меня и грустить, и смеяться, переживать. Блестящее и талантливое произведение, в которое окунаешься с головой! Могу только всем порекомендовать всем прочесть Ваш «первый детский симфонический», своим друзьям я уже рассказал и порекомендовал, так что читателей у Вас прибавится. С уважением. Марат Галиев

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *