Я стоял у окна, насвистывая песенку об Анне… IДомовой, страдающий зубной болью,— не кажется ли это клеветой на существо, к услугам которого столько ведьм и колдунов, что безопасно можно пожирать сахар целыми бочками? Но это так, это быль,— маленький, грустный домовой сидел у холодной плиты, давно забывшей огонь. Мерно покачивая нечёсаной головой, держался он за обвязанную щеку, стонал — жалостно, как ребёнок, и в его мутных, красных глазах билось страдание. Лил дождь. Я вошёл в этот заброшенный дом переждать непогоду и увидел его, забывшего, что надо исчезнуть… — Теперь всё равно,— сказал он голосом, напоминающим голос попугая, когда птица в ударе,— всё равно, тебе никто не поверит, что ты видел меня. Сделав, на всякий случай, из пальцев рога улитки, то есть «джеттатуру», я ответил: — Не бойся. Не получишь ты от меня ни выстрела серебряной монетой, ни сложного заклинания. Но ведь дом пуст. — И-ох. Как, несмотря на то, трудно уйти отсюда,— возразил маленький домовой.— Вот послушай. Я расскажу, так и быть. Всё равно у меня болят зубы. Когда говоришь — легче. Значительно легче… ох. Мой милый, это был один час, и из-за него я застрял здесь. Надо, видишь, понять, что это было и почему. Мои-то, мои,— он плаксиво вздохнул.— Мои-то, ну,— одним словом,— наши,— давно уже чистят лошадиные хвосты по ту сторону гор, как ушли отсюда, а я не могу, так как должен понять. Оглянись — дыры в потолке и стенах, но представь теперь, что всё светится чистейшей медной посудой, занавеси белы и прозрачны, а цветов внутри дома столько же, сколько вокруг в лесу; пол ярко натёрт; плита, на которой ты сидишь, как на холодном, могильном памятнике, красна от огня, и клокочущий в кастрюлях обед клубит аппетитным паром. Неподалеку были каменоломни — гранитные ломки. В этом доме жили муж и жена — пара на редкость. Мужа звали Филипп, а жену — Анни. Ей было двадцать, а ему двадцать пять лет. Вот, если тебе это нравится, то она была точно такая,— здесь домовой сорвал маленький дикий цветочек, выросший в щели подоконника из набившейся годами земли, и демонстративно преподнёс мне.— Мужа я тоже любил, но она больше мне нравилась, так как не была только хозяйкой; для нас, домовых, есть прелесть в том, что сближает людей с нами. Она пыталась ловить руками рыбу в ручье, стукала по большому камню, что на перекрёстке, слушая, как он, долго затихая, звенит, и смеялась, если видела на стене жёлтого зайчика. Не удивляйся,— в этом есть магия, великое знание прекрасной души, но только мы, козлоногие, умеем разбирать его знаки; люди непроницательны. «Анни! — весело кричал муж, когда приходил к обеду с каменоломни, где служил в конторе,— я не один, со мной мой Ральф». Но шутка эта повторялась так часто, что Анни, улыбаясь, без замешательства сервировала на два прибора. И они встречались так, как будто находили друг друга — она бежала к нему, а он приносил её на руках. По вечерам он вынимал письма Ральфа — друга своего, с которым провёл часть жизни, до того как женился, и перечитывал вслух, а Анни, склонив голову на руки, прислушивалась к давно знакомым словам о море и блеске чудных лучей по ту сторону огромной нашей земли, о вулканах и жемчуге, бурях и сражениях в тени огромных лесов. И каждое слово заключало для неё камень, подобный поющему камню на перекрестке, ударив который слышишь протяжный звон. — Он скоро приедет,— говорил Филипп,— он будет у нас, когда его трёхмачтовый «Синдбад» попадёт в Грес. Оттуда лишь час по железной дороге и час от станции к нам. Случалось, что Анни интересовалась чем-нибудь в жизни Ральфа; тогда Филипп принимался с увлечением рассказывать о его отваге, причудах, великодушии и о судьбе, напоминающей сказку: нищета, золотая россыпь, покупка корабля и кружево громких легенд, вытканное из корабельных снастей, морской пены, игры и торговли, опасностей и находок. Вечная игра. Вечное волнение. Вечная музыка берега и моря. Я не слышал, чтобы они ссорились,— а я всё слышу. Я не видел, чтобы хоть раз холодно взглянули они,— а я всё вижу. «Я хочу спать»,— говорила вечером Анни, и он нёс её на кровать, укладывая и завёртывая, как ребёнка. Засыпая, она говорила: «Филь, кто шепчет на вершинах деревьев? Кто ходит по крыше? Чьё это лицо вижу я в ручье рядом с тобой?» Тревожно отвечал он, заглядывая в полусомкнутые глаза: «Ворона ходит по крыше; ветер шумит в деревьях; камни блестят в ручье,— спи и не ходи босиком». Затем он присаживался к столу кончать очередной отчёт; потом умывался, приготовлял дрова и ложился спать, засыпая сразу, и всегда забывал всё, что видел во сне. И он никогда не ударял по поющему камню, что на перекрёстке, где вьют из пыли и лунных лучей феи замечательные ковры. II— Ну, слушай… Немного осталось досказать мне о трёх людях, поставивших домового в тупик. Был солнечный день полного расцвета земли, когда Филипп, с записной книжкой в руке, отмечал груды гранита, а Анни, возвращаясь от станции, где покупала, остановилась у своего камня и, как всегда, заставила его петь ударом ключа. Это был обломок скалы, вышиною в половину тебя. Если его ударишь, он долго звенит, всё тише и тише, но, думая, что он смолк, стоит лишь приложиться ухом — и различишь тогда внутри глыбы его едва слышный голос. Наши лесные дороги — это сады. Красота их сжимает сердце, цветы и ветви над головой рассматривают сквозь пальцы солнце, меняющее свой свет, так как глаза устают от него и бродят бесцельно; жёлтый и лиловатый и тёмно-зелёный свет отражены на белом песке. Холодная вода в такой день лучше всего. Анни остановилась, слушая, как в самой её груди поёт лес, и стала стучать по камню, улыбаясь, когда новая волна звона осиливала полустихший звук. Так забавлялась она, думая, что её не видят, но человек вышел из-за поворота дороги и подошёл к ней. Шаги его становились всё тише, наконец он остановился; продолжая улыбаться, взглянула она на него, не вздрогнув, не отступив, как будто он всегда был и стоял тут. Он был смугл — очень смугл, и море оставило на его лице остроту бегущей волны. Но оно было прекрасно, так как отражало бешеную и нежную душу. Его тёмные глаза смотрели на Анни, темнея ещё больше и ярче; а светлые глаза женщины кротко блестели. Ты правильно заключишь, что я ходил за ней по пятам, так как в лесу есть змеи. Камень давно стих, а они всё ещё смотрели, улыбаясь без слов, без звука; тогда он протянул руку, и она — медленно — протянула свою, и руки соединили их. Он взял её голову — осторожно, так осторожно, что я боялся дохнуть, и поцеловал в губы. Её глаза закрылись. Потом они разошлись — и камень по-прежнему разделял их. Увидев Филиппа, подходившего к ним, Анни поспешила к нему: — Вот Ральф; он пришёл. — Пришёл, да.— От радости Филипп не мог даже закричать сразу, но наконец бросил вверх шляпу и закричал, обнимая пришельца: — Анни ты уже видел, Ральф. Это она. Его доброе твёрдое лицо горело возбуждением встречи. — Ты поживёшь у нас, Ральф; мы всё покажем тебе. И поговорим всласть. Вот, друг мой, моя жена, она тоже ждала тебя. Анни положила руку на плечо мужа и взглянула на него самый большим, самым тёплым и чистым взглядом своим, затем перевела взгляд на гостя, не изменив выражения, как будто оба равно были близки ей. — Я вернусь,— сказал Ральф,— Филь, я перепутал твой адрес и думал, что иду не по той дороге. Потому я не захватил багажа. И я немедленно отправлюсь за ним. Они условились и расстались. Вот всё, охотник, убийца моих друзей, что я знаю об этом. И я этого не понимаю. Может быть, ты объяснишь мне. — Ральф вернулся? — Его ждали, но он написал со станции, что встретил знакомого, предлагающего немедленно выгодное дело. — А те? — Они умерли, умерли давно, лет тридцать тому назад. Холодная вода в жаркий день. Сначала простудилась она. Он шёл за её гробом, полуседой, потом он исчез; передавали, что он заперся в комнате с жаровней. Но что до этого?.. Зубы болят, и я не могу понять… — Так и будет,— вежливо сказал я, встряхивая на прощание мохнатую, немытую лапу.— Только мы, пятипалые, можем разбирать знаки сердца; домовые — непроницательны. 1923 |
Как трогательно и, одновременно, как больно! Да, это — люди. И поступки, и чувства их людские: странные, двойственные, парадоксальные. И так не похожие на поступки и чувства героев сказок и лживых книг. Почему-то вспомнились где-то прочитанные слова Бориса Пильняка: «Всегда можно сказать о людях, что они просты, и никогда нельзя сказать, что просты люди».