IЯ превратился из полного, цветущего человека в растерянное, нервное и желчное существо, которому, чтобы оставить по себе коренную память, следовало бы немедленно и прочно повеситься. Виной этому был, конечно, я сам. Желая найти некий философический уклон, по которому в пуховиках абсолютной истины мог бы мягко с просветлённой душой скатиться в лоно могилы, я окружил себя десятками идейных друзей — проклятием моей жизни. По ярости и взаимной непримиримости убеждений друзья мои напоминали свору собак, составленную из разных пород — от дога до фокстерьера. Чистота и искренность их взглядов не подлежала сомнению. Однако выдерживая в течение десяти лет каждый шаг своей жизни под анализом и контролем приверженцев разнообразнейших философских мировоззрений, я пришёл к такому удручённо-жалкому состоянию, что без слёз не могу вспомнить об этом. Конечным результатом таких дружеских истязаний явилось то, что я каждый день с воплем в истерике вопрошал себя: — «Какой смысл твоей жизни? Какой смысл всей вообще жизни? Есть рок или его никогда не было? Зачем жизнь, когда каждого ждёт совершеннейшее, немилосердное уничтожение?» Посвистывая в эту старую дудку, я залез в такие религиозно-метафизические дебри, что извлечь меня оттуда мог бы лишь разве Геркулес, да и то плотно поевший. — Прекрасно! — сказал я, обдумывая своё некрасивое положение.— Мне нужно пожить с месяц-другой бродячей жизнью. Покинув друзей, я купил очаровательного, кроткого как заяц, осла, нагрузил его самым необходимым и в продолжение трёх недель странствовал в поисках душевного равновесия. Увы, я не находил его. Звёздное небо вызывало у меня мысли о загадке пространства; рабочие в поле — вечность социальных контрастов; птицы, деревья, цветы — скорбь о равнодушной природе, которая, когда меня не станет, «будет играть»… В попутных кабачках я, пользуясь случаем, напивался. Осёл, которого звали Машей, был, к чести его рода, умнее меня; скоро раскусив мой характер, огорчительное животное стало злоупотреблять моим пристрастием к кабачкам и, завидя вывеску, украшенную плющом, останавливалось само, как поражённое громом. Ни красноречие, ни удары не действовали на него в таких случаях. Волей-неволей я забирался в прохладу уютного кабачка, а Маша, счастливая бездельем, слонялась поблизости. Раз, проклиная судьбу и осла, выпил я у подножия Виноградного Пика немножко более восьми бутылок холодненького барабонского, и мне захотелось плакаться. Подозвав трактирщика, я горячо и пространно стал объяснять ему, что, будучи человеком, заблудился в поисках истины. Я спросил,— нет ли у него на примете человека праведной и мудрой жизни, к которому я мог бы обратиться за поучением. Я прибавил, что книги мне надоели и что огромное количество страстно убеждённых друзей не позволяет мне оставаться на одном месте. — Видите ли,— сказал трактирщик, из вежливости сплёвывая мимо моего сапога,— на ваше счастье такой человек есть в наших местах; зовут его просто Сноп, потому что волосы и борода его совсем рыжие, и живёт он полторы версты выше, отшельником; сущий медведь. Страшен, упаси господи! Когда он ко мне приходит, первые его слова: «Я — твой закон и природа! — а затем, погрозит этак пальцем да как рявкнет: — Я тебя насквозь вижу, мошенник!» — так у меня руки и опускаются. Однако же профессор из Зурбагана, собирая бабочек, столкнулся с ним у меня,— заспорили они, чёрт их знает о чём…— так профессор в конце концов сказал: «Извините!» Я вздрогнул от радости. Быть может, полудикая эта личность и есть искомый мудрец? Выходило, как будто — да: живёт на горе, переспорил профессора, отшельник; не осиян ли он свыше? И я, подробно расспросив о дороге, решительно понудил Машу взбираться по зелёным склонам Виноградного Пика. IIОпасная была эта горная крутая тропинка, уверяю вас! Не будь полупьян, я не отважился бы, пожалуй, продолжать путь. Местами приходилось ползти по узкому неровному карнизу, висящему над пропастью, и я в таких случаях слезал с Маши, пуская её вперёд. С большими трудностями, донельзя усталый и трезвый подобрался я наконец к отвесной скале, загородившей дорогу. Ни справа, ни слева пути не было. Тем временем вечерняя прохлада и наползающая темнота нагнали на меня страх, так как ночевать в этом месте, рискуя свалиться в пропасть, я не хотел. Трактирщик ничего не сказал мне об этой скале; он, видимо, не бывал здесь; он сказал только, что, следуя по тропинке, я попаду к хижине Снопа. — Эй, есть ли жив человек?! — закричал я, задрав голову. Ужасное горное эхо оглушило меня. Вдруг над скалой показалась косматая рыжая голова, рявкнув густым басом: — Кто тут бродит, говори! — Не вы ли господин Сноп? — сказал я, невольно сочувствуя трактирщику при виде мохнатых бровей и огненных глаз кирпично-багровой головы. — Сноп — это я. — Как же я попаду к вам? — Зачем? — Зачем?!.. Гм… Душа болит, господин Сноп. — А именно? — Растерянность… Уныние… страх жизни… — О господи! — вздохнул Сноп. — Потом: «Куда мы идём?» — О господи! — вздохнул Сноп. — Есть ли что за гробом и какое оно? — О господи! — вздохнул Сноп. — Зачем жить, если рок? — О господи! — вздохнул Сноп. — Зачем жить, если смерть? — Довольно! — сказал Сноп.— Бедный умалишённый! Полезай сюда, я брошу тебе верёвочную лестницу. Голова скрылась, показалась снова, и к ногам моим упал конец лестницы. — Осла я втяну потом,— сказал Сноп.— Иди сюда, уродливый сын природы, я тебя насквозь вижу! Поднявшись, я очутился на лесистом плоскогорье, лицом к лицу со Снопом. Это был мужчина внушительно-высокого роста, босой, массивный, в голубой шерстяной блузе и таких же штанах. Я поклонился. — Любишь ли ты пироги с мясом? — спросил он. — О да. — А кофе? — Весьма. — А холодненькое барабонское? — Отчасти. — Врёшь! Очень любишь. Получишь ты и то, и другое, и третье, но сперва сядь, выслушай меня, затем поступай, как знаешь. Мы сели. — Во-первых, ты заметил, конечно, что у меня весёлый характер. Это оттого, что я рассуждаю с точки зрения гордости. Гордость не позволяет мне ломиться в раз навсегда запертые для меня двери, ломиться только потому, что они заперты. Ты скажешь, что думать так — значит расписаться в бессилии гордого человеческого ума. Друг мой! Мне тридцать пять лет; тебе тоже не меньше; поняли мы что-нибудь до сих пор в тайнах мироздания? Ничего. Будем ли мы настолько наглы, уверены, что именно за оставшиеся нам пятнадцать — двадцать лет уясним всё? Ты, не краснея, скажешь, что попасть на луну не можешь, если в таких пустяках ты не чувствуешь себя униженным, то можешь, также не краснея, сказать, что всякие бесконечности тебе не по силам. «Когда-нибудь» — «Когда-нибудь»…— это другое дело; будем говорить о себе: ведь живём мы?! Ты умрёшь. Это неизбежно. Есть ли смысл бояться неизбежного? Наоборот,— в виду неизбежности естественного для всех конца, следует жить густо и смело, как свойственно человеческой природе. Время — жизнь. Ешь много и вкусно, спи крепко, люби горячо и нежно, в дружбе и любви иди до конца; на удар отвечай ударом, на привет — приветом, и всё, что не оскорбляет и не обижает других, разрешай себе полной рукой. Поверь мне,— только в том и есть смысл жизни, что окружает тебя. Бесчисленное множество комбинаций представлено тебе: явлений, красок, предметов, людей, работ; найди свою комбинацию. Пустота ли за гробом, жизнь ли — ты и в том и в другом случае ничего не теряешь. В первом потому, что терять Так или иначе — ты живёшь. Так или иначе — умрёшь. Так или иначе — ты не знаешь и не узнаешь, что ждёт тебя за последним вздохом. Гордо повернись спиной к этой штуке. Зачем унижаться,— бессмысленно, бесплодно; будь горд; смело живи и бестрепетно умирай. Он встал, скрылся и, пока я переваривал новую для меня точку зрения Сноп принёс из хижины ещё дюжину барабонского и гитару. Низким грудным голосом запел он старую итальянскую песенку: Море чуть зыблется. Здесь на просторе, 1916 |