Свинские дела

Густой осенний вечер…
Я толкаю вперёд за облезлую дужку старую детскую коляску, вместо удобной люльки к которой, наспех скрученными кусками проволоки, пришпандорена старая ржавая ванна. Коляска противно поскрипывает, прогибается на слабых рессорках, мотыляется из стороны в сторону, как расхлябанная телега, готовая вот-вот рассыпаться в прах. Эта коляска, пожалуй, мне ровесница, их давно уже не выпускают и где, на какой свалке вместе с ванной откопал её Рудик, знает только он. Я вслушиваюсь в потрескивание и позвякивание колёс на ухабах. Всякий раз мне кажется, всё это допотопное сооружение развалится к чёртовой матери — колёса в разные стороны, ванна в кювет. И как она до сих пор дюжит вес по меньшей мере трёх годовалых карапузов, моему обьяснению не поддаётся. Будто читая мои мысли, коляска, проседая, стонет под тяжкой ношей всем своим хрупким, предназначенным совсем для иных целей, костяком. В свете нечастых уличных фонарей, посверкивают только редкие спицы колёс и, слава Богу, не видно содержимого ванны. Но оно остро ощущается моими ноздрями, сложным, кислым, приторно-противным запахом лежалой еды. И арбузным духом. Время осеннее и установленные городскими властями для решения кормовой проблемы пригородного совхоза контейнеры для пищевых отходов забиты, вперемежку с сухим хлебом, который приносят сюда сердобольные горожане, побитой мышами крупой, капустным листом, картошкой и арбузными корками. А за день всё это превращается в жидкое месиво.
И я, как тать в нощи, оглядываясь и прислушиваясь, весь вечер шурую с лопатой по этим контейнерам, нагребая одну за другой ванны, и свозя их в большой чан, стоящий неподалеку в ограде. Я одет в резиновые сапоги и рваньё, насквозь пропахшее прокисшими отходами и свиным навозом. Я не видел себя в зеркале, но уверен, что если меня встретит в таком виде нормальный человек, то непременно примет за бомжа.
Я и озираюсь как бомж, боясь, что из-за угла дома появится участковый и заведёт дело на меня, расхитителя общенародной собственности, овеществлённой в виде, пусть и обихоженной, но помойки, которая помогает наращивать привесы крупного рогатого скота в близлежащем городском совхозе. Получается, что я не только бомж, я ещё и ворюга. По советским меркам явно тяну годика на три общего режима. А я не хочу быть ворюгой. Таким уж воспитали меня мамка с папкой. Мне хочется всё бросить, послать к чёртовой матери всю эту унизительную канитель, скинуть с себя ненавистные одежды, в которые я всякий раз влажу, будто в сырое подземелье, пустить по крутой дороге вниз к Ангаре осточертелую коляску, забросить в дальние кусты лопату, влажную от продуктового месива, скрюченные сырые верхонки. А после всего надолго залечь в ванну, отмыться, надеть свежую, сухую, только что отглаженную и непременно белую льняную рубашку, поглядеть в таком виде на себя в зеркало и завалиться спать.
Но я не могу. Опять же из-за материнско-отцовской врождённой ответственности перед животиной, я не могу оставить без пропитания десять прожорливых свинячих глоток, орущих при моём появлении так истошно, что хочется либо визжать, как они, либо, закрыв голову руками, очумело бежать в любую сторону, лишь бы подальше от этого нутряного визга. Иногда мне кажется, что это не просто набор хаотичных звуков, а стройная свинячья симфония — как пронять и довести до дурдома хозяина, где все роли расписаны. Потому как только горловой истошный стон затихает у одного, тут же, в него вливается свежая, как вой по покойнику, струя другого. Общее только одно — у каждого редкой силы фальцет, способный заткнуть за пояс самого Демиса Русиса. Особенно мерзопакостно тянет за душу пятнистый, заросший густой, грязной щетиной раскормленный до неприличия, с наглыми маленькими глазками и огромными ушами хряк. Он визжит так требовательно, словно неизлечимо болен и собрался подыхать, а потому просит перед кончиной его накормить. Это ж надо умудриться вложить в свой визг наглость, требовательную настойчивость и неподкупную жалость. А накормленный, он чешется о тесовый загон, и кажется, что измазанная дерьмом «сороковка» прясел вот-вот лопнет под его тяжестью. При этом он посапывает, смачно чавкает и даже не похрюкивает, а покряхтывает от сытого удовольствия. А когда я выгребаю из стайки полужидкие зловонные опилки, он дерзко поддает мне под зад тупым рылом, требуя внимания. Иногда я снисхожу и чещу его суковатой хворостиной за ухом. Он благодарно млеет, заворожено затихая в свинячьей истоме. И даже порой пустит парную пахучую струю.Но чаще я хлещу его по бокам за надоедливость совковой лопатой, но толщиной с ладонь сало на хряке непробиваемо и ему хоть бы хны. Он лишь отскакивает в сторону, нагло и тупо смотрит на меня.
Последний контейнер на моём маршруте стоит возле рабочей общаги. Ездить сюда я ненавижу больше всего. Оттого, что стоит контейнер под горкой и подниматься на обратном пути можно только испытанным раковым методом — задом, не толкая, а таща за собой коляску, иначе измученное транспортное средство уже точно не вынесет такой нагрузки. Но с этим неудобством худо бедно можно ещё смириться. Глухое раздражение вызывает другое. Мне кажется, что живущий здесь, в общаге народец не просто безалаберный, он зловредный. Потому как кидает в продуктовое месиво всё: туалетные подтирки, грязные носки и целлофановые пакеты, мыло и презервативы. Я шурую лопатой, утробно хлюпают на дно ванны полужидкие отходы, похожие на болотную трясину, и порой мне кажется, что когда-то я сам провалюсь в неё и никогда не вынырну.
Ну, вот вроде и всё, закрываю контейнер, окрылено вздыхаю, тыкаю в жижу лопату, утираю пот, закуриваю. Делу венец. Папироска тлеет, как победный факел окончания трудовой пытки, слабые искорки сигналят, что ещё одно маленькое усилие, и я сброшу с себя грязную робу и, обмывшись под рукомойником, побегу в направлении дома, к семье, чтобы до следующего вечера забыть, выкинуть из головы то, что было сегодня. Только собираюсь в обратный путь, вижу, как к освещённому подьезду общаги подьехал милицейский УАЗик. Этого ещё не хватало. Сердце начинает подло стучать, рассылая по телу сигналы страха — ну кому охота разбираться с милицией за какую-то помойку. Притушиваю папиросу, сажусь на корточки. Вижу громко и манерно трёх хохочущих ментов, с сытыми нахальными физиономиями хозяев положения, деловито сажающих в машину какого-то парня. Он мотыляется, как моя тележка, видно, что пьян, пытается вырваться, кричит матерно. Менты сильные, зоркие, готовые в любой момент отвесить парню оплеуху, хохочут, грубо заталкивают его в собачник. Машинально думаю, почему колючих, краснопёрых байкальских окуней зовут в народе ментами? Только за форму или за прожорливость? Им только попадись. Но ментам сейчас не до меня. Они уезжают с залихватским разворотом, обдав фарами окрестные тополя и стриженные акации.
Коляска тяжко проседает на гравийной дороге, поблескивают спицы. Руки мои мёртвой хваткой вцепились в дужку, будто приросли к ней — не дай Бог опрокинется такими трудами доставшееся «добро». Резиновая голяшка до боли стёрла икру на ноге. Но я, напрягаясь на ухабах, победно мурлыкаю: напряжены… блин, их спины… колени… ух, сведены, их тяжкая-я-я, ну давай… работа…После встречи с ментами не могу отделаться от чувства, что кто-то незримый наблюдает за мной и даже читает мои мысли. Вечер по- летнему тёпел, хоть с тополей уже вовсю погнало лист.
Не очень успешно стараюсь убедить себя, что я должен, обязан довести эту свинскую работу до конца. Без меня её никто не сделает. Я должен, потому что мой друг и единомышленник Сашка Рудик второй месяц сидит в подвале КГБ и никто, кроме меня, эту работу сделать не сможет, а скорее не захочет.
Вспоминаю, что Рудик завел свиней ещё зимой, сразу с десяток, в надежде по осени забить их, а всю выручку от продажи мяса отдать своему знакомому — Гене Плохих, у которого он одалживал деньги года два назад на покупку дома. Но не успел: его не арестовали по статье, кажется, 190 прим. — распространение заведомо ложных измышлений, порочащих советский государственный строй. До сих пор не могу «въехать» в смысл фразы «заведомо ложных измышлений»… Как это можно быть «заведомо», то есть заранее, изначально ложным. Вроде тебя ещё не зачали, а ты уже никудышный. Ты и подумать то не успел, а уже всё ложь от начала до конца. Почему не просто ложным, что тоже ещё надо доказать. Да ещё измышлений…
Арестовали тогда и меня, и ещё человек тридцать, входивших в товарищество «Верность», занимавшихся чтением нелегальщины и выпуском рукописного журнала. Но всех отпустили под подписку, предварительно допросив, а Рудика «кинули» в подвалы «местной Лубянки», потому что его дом был «базой» наших сборищ, перекопав перед этим с миноискателем половину его огорода и изьяв негативы с солженицынским «Архипелагом», пишущую машинку, отличный «ФЭД», фотоувеличитель, книги и какие-то бумаги.
Меня в тот раз продержали на допросе всю ночь. Допрашивали двое — как потом выяснилось, майор Петрянов и капитан Амиров из местного управления КГБ. Они же, переполошив мою жёну, и забирали меня в «контору», якобы для выяснения некоторых обстоятельств, тёплым майским вечером с нашей сьемной квартиры, когда я только намеревался похлебать после трудового дня свежего борща. Ошарашенный таким поворотом дел, я даже толком не рассмотрел их удостоверения, которые они на пороге сунули мне в лицо отработанным жестом. Оба в отличных «тройках», холёные, предельно внимательные и настойчивые. Они как по нотам разыграли партию плохого и хорошего следователя. Петрянов, майор, сорокалетний стройный и красивый мужик, светловолосый и чисто выбритый, был «хорошим». Он пытался сделать простодушный вид своего парня в доску, задавал больше житейские вопросы, а между делом, вроде невзначай, спрашивал: а что Фёдор Степанович? Фёдор Степанович — ещё одно действующее лицо наших политпосиделок и редактор самиздатовского журнала. Но как я понял из некоторых проговорок обоих чекистов его «взять» не удалось по причине вобщем то банальной — уехал на рыбалку. Видимо задача стояла выяснить место, куда подался Фёдор Степанович. Разумеется, я не знал об этом ни сном ни духом, но для верности решил вообще прикинуться простачком, что, мол, ни о каком Фёдоре Степановиче и слыхом не слыхивал. Петрянов располагающе улыбался, кивал головой, но весь вид его говорил, что он понимает, что я ему стараюсь пудрить мозги.
Амиров чернявый, смуглолицый коренастый, с хищным крючковатым носом был следователем «плохим». Вопросы задавал едко, хлёстко и смотрел подозрительно, ёжа в недоверчивой улыбке красиво очерченные губы. Его больше интересовал вопрос — есть ли у меня на руках антисоветчина. У меня кое-что было, но сознаться в этом, было заурядной поспешностью, ведь всё только начиналось. Я допускал, что каким-то макаром «контора» могла проведать, что я почитываю нелегальщину. Но раз спрашивают, значит, не знают.
Беседа затянулась. Я выкурил весь свой «Беломор», потом сообща мы забили пепельницу окурками от их «Амбасадора», и когда широкозадый и от этого чуть загребающий внутрь носками ботинок капитан сбегал раза два и стрельнул ещё где-то курева, за окном побледнело и наступило утро. К этому времени Петрянов с Амировым перестали играть и стали немного холодными и резковатыми, но всё же, справедливости ради, сохранили корректность. И так вот корректно, они мне намекнули, что пора заканчивать наводить тень на плетень, иначе меня в сухом подвальном помещении ждёт отдельный кабинетик. Как я смотрю на то, чтобы провести в нём несколько деньков и подумать? Потом я понял, что это был один из приёмов запугивания. Но в данный момент на такое «предложение» я смотрел очень даже скверно. Ну, коль так, тогда пора, мол, рассказать, высказывался ли Рудик нелицеприятно о наших советских вождях и нашем замечательном строе? Очумевший за ночь бесед, не сомкнувший глаз, а если уж по-совести, чуть струхнувший — время-то на дворе было не простое, я стал рассказывать. Например, что как-то на трамвайной остановке, надувшись со мной пива, под распахнутую душу Рудик называл Брежнева куклой в руках Политбюро, Ленина немецким шпионом и что Маркс и Энгельс были гомосеками. Это было всё тщательно занесено в протокол, в котором я естественно собственноручно засвидетельствовал, что, мол, мною написано и т.д. С первыми лучами меня отпустили.
Слух о моём аресте обежал весь наш восьмиквартирный домишко и почти все жильцы встречали меня утром, как героя, прошедшего ужасы сталинского НКВД. Моя нежная, самая лучшая жёна в мире даже всплакнула при встрече и сказала, что спрятала хранившиеся у меня остатки нелегальщины в печное поддувало. При этом вид её был заговорщицкий, точно она была моей верной соратницей, вроде Инессы Арманд, а не просто жёной, матерью моих детей. Я немножко порисовался принародно, поглядывая на остальных, с вдруг появившимся откуда-то чувством глубокомысленного превосходства спасителя России. Но, рассказывая про допрос с томным усталым видом, зевал вполне правдиво — сказывалась бессонная ночь. И, наконец, поцеловав ещё спящих сына и дочку, завалился сам, в надежде хорошо отоспаться. Но не тут-то было. Вскоре моя благоверная и тогда ещё худенькая и совсем юная жёна, растолкала меня, огорошив вопросом:
— Дорогой, а ты знаешь, что творится дома у Рудика?
Я сонно пожал плечами — я не знал, что творится у Рудика.
— Надо сходить, узнать, а то как-то не по-людскИ.
Я быстро проснулся, сглотнул слюну и хрипло спросил:
— Ты хочешь, чтобы я сходил ТУДА?!
— Ну да.
Это называется проверить на вшивость. М-да. Жёна, называется. Она хочет, чтобы я пошёл, чуть ли не на прямые неприятности: ведь ТАМ наверняка на каждом углу кгбшник, за домом слежка и меня снова под белы рученьки и… Мол, зачем пришёл, дальше антисоветчиной заниматься? Сейчас мы тебя голубчика…О, Господи!
— Может завтра? — стараясь не потерять лицо, переспросил я.
— Ты что, трусишь?
М-да, прямолинейно, а главное в точку.
— Кто, я?! — захорохорилось моё эго.
Но видать не очень убедительно, потому что моя жёна, моя милая любимая, умная и хитрющая жёна, ласково, но твердо стала воздействовать на мою порядочность.
— Надо, надо сходить, дорогой. Как там? Вдруг Рудика не отпустили, а Ленка одна. Кто за скотиной присмотрит?
— А какого лешего он связался с этой скотиной,- чуть не заорал я и впервые, наверное, чуть ли не с ненавистью глянул на свою половину.
— Ну, ты же у меня смелый, сильный и мудрый, — слова ласковые, а глаза хитрющие и умные.
Всю дорогу мне мерещилось, что за мной следят, а когда я подходил к рудиковскому дому, сердце стучало набатом, а кровь, казалось, от давления прыснет из висков на ещё зеленую траву. Не раз я останавливался в раздумье, а не повернуть ли назад? Только что я скажу жёне? Никого не было дома? Так подождать надо было. У дома охрана? Ну, тут уж ты перегнул, что Рудик рецидивист какой-то. Все оправдания, которые я для себя придумывал, чтобы повернуть взад пятки, рисовали меня, скажем мягко, не очень «сильным, смелым и мудрым». Ну, жёна, ну удружила, злился я. Сейчас, сейчас, мысленно думал я, выйдет кто-то из-за угла в кожане и скажет: пройдемте. Но почему в кожане? Кгбшники давно ходят в «тройках» и их чопорную холёность видать за версту. Это у них вроде повседневной униформы, а различают они звания по цвету: в черной «тройке» вроде полковника, ну и чем посветлее, вроде помладше, а лейтенанты — те в полоску. Сейчас…
Но был ясный, тихий началосентябрьский денёк, изредка взлаивали дворовые псы, настоянной синевой отражалась в непросыхающей лыве отстоявшаяся за ночь вода. В ней плавало несколько ссохшихся тополиных листочков.
Мой друг и товарищ отхватил один из лучших в округе добротный брусовый пятистенок, с зимним водопроводом, местным водяным отоплением, газовой плитой — мечта, а не дом. Строил его сразу после войны капитан-литовец. И дом был хорош, а уж сад — просто сказка. С настоящими яблоневыми — нет, не с ранетками, а яблоневыми деревьями, дававшими к осени по ведру крупных, сочных яблок. Это в Сибири-то. Посреди сада рос огромный европейский дуб, сейчас горевший на фоне голубого неба совершенно неземной оранжевизной. Клонил к резным наличникам ажурную листву манчжурский орех — дальневосточный вариант грецкого, рожавший по осени, горькие, зеленые плоды. Здесь же зрели ранетки, черноплодка, осыпающаяся слива, картошка, капуста, морковка и столько ещё всего, что разбегались глаза. Хотел бы я иметь такой дом и усадьбу. И мне с теплотой подумалось, что мой друг, мой лучший друг, земляк и однополчанин Сашка Рудик остался верен себе.
А истерзанное страхом и подозрением сознание, всё же смогло отмякнуть и вылепить мослатую, жилистую фигуру моего друга — с вытянутым лицом, крупными белыми зубами, усатую, по крестьянски курносую, с пышной вьющейся шевелюрой. Мы с ним вместе после Армии приехали в этот город, поступили на журналистику и, ещё учась в институте, стали почитывать самиздатовские статейки, рыться в старых журнальных подшивках, отыскивая солженицынский «Один день Ивана Денисовича», некрасовские «В окопах Сталинграда» и ещё много всего, к чему стремился наш молодой пытливый ум. Мы одновременно с ним пришли к мысли, что либерализм — это удел князя мира сего, а спасение в почвенничестве и Православии. Мы попытались, правда не очень успешно, бросить пить, курить, отрастили усы, помня, кажется, чеховское, что мужчина без бороды и усов, это гомосексуализм. Хотели отпустить и бороды, но супруги — и моя и Рудика, решительно сказали, что это для нашего возраста пока перебор.
Мы рано женились, сразу зарядили по паре ребятишек, долго маялись по квартирам. Я правда, до сих пор прозябал в этой маяте, а Рудику повезло: его любящая бабушка, экономница и трудяга скопила за свою жизнь несколько советских тысчонок и отвалила их Рудику. На покупку простенького домика хватало, но Рудику хотелось уж совсем по-русски — широко и хлебосольно. Вот он и перехватил две тысчонки у нашего общего знакомого Гены Плохих и купил этот дом. Впрочем, я как-то вольно, про две тысчонки. Это сейчас, наверное, можно рассуждать в таком духе, а в конце брежневского правления, это была половина стоимости «Москвича». И эта половина сейчас неумолчно визжала в стайке, требуя жратвы и жратвы. Сколько? Много, очень много. Сейчас мне кажется, что свинья это не животное, это агрегат по переработке жратвы и производству навоза.
Ленка Рудик сидела на деревянном крыльце и лузгала семечки, обсыпая шелухой дощатый тротуар. Мне она показалась задумчивой, но не сказать, чтобы убитой горем. Нраву она была решительного и за словом в карман не лезла. Чаще всего у неё все были виноваты, а потому суки неблагодарные, ну а она, разумеется, ангел и божий одуванчик. На меня посмотрела, как на нечто неодушевленное — ноль внимания, фунт презрения. Я мялся в ожидании, будто виноват в чём-то.
— Ну, чё, допрыгались, революционеры хреновы? — наконец сердито выдохнула Ленка, стряхнув с подола лузгу. — Спасли Россию?
— А Рудик где? — робко проблеял я.
— Где, где в Караганде! — заорала Ленка. — Сидит твой Рудик. Развел тут свинство и на курорт. Слышишь, визжат, кто их теперь накормит? Душу мне вынули с утра.
— Лен, я помогу, для того и пришёл… А ребята, был кто-нибудь?
— Ага, дождёшься вас… Как чаи гонять, пироги жрать да пустые лясы точить, вы тут как тут. А как жареный петух клюнет, сразу в кусты. Не было никого, все труса празднуют.
«Но я-то здесь», — хотелось сказать мне, но промолчал.
— А ты чё, смелый, припёрся?
Ну, стерва.
— Лен, ну хватит, чё ты взьелась, — миролюбиво промолвил я. — Чё делать-то, скажи.
— А чё делать? Вон карета ждёт. Дело привычное, дружок тебя уже обучил. Ванну в охапку и вперёд по помойкам, — выдавила-таки улыбку Ленка. Красивая она всё-таки баба. Сухая в грудях, стройная, под стать Рудику, с крепкоикрыми длинными ногами и толстенной каштановой косой. Она носила что-то, вроде, долгополого сарафана и это ещё больше подчеркивало её стройность. Да, под сарафаном-то, наверное, ещё интересней, подумал я и почувствовал, что покраснел.
— Чё, краснеешь, зазорно, поди, по помойкам? — гнула свою выгоду Ленка.
Дура.
Так стал я то ли свинопасом, то ли свинарём, то ли скотником, да хоть как назови, но всё те же куриные яйца, только в профиль. Днём я подрабатывал грузчиком в магазине, потому что писал роман и другой работы осилить не мог. Ну не для меня это от звонка до звонка, терпежу моего не хватало на нормированную службу. А тут бездумно — клади больше, неси дальше, а в перерывах между подвозками хлеба и молока, ныряй в свой закуток, любезно предоставленный завмагом, и читай себе, пиши ли. Красота. Но по настоящему оценить эту красоту я смог, только став свинарём. Даже воздух магазинской каморки, казавшийся мне раньше с мышиной примесью, стал карамельно-ванильным, с вкраплениями свежехлебной духовитости. Я готов был поселиться здесь навсегда, лишь бы не видеть эту уродливую, искорёженную коляску, не слышать утробного визга, не прятаться трусливо от участкового. Если раньше день тянулся долго и нудно, был рыхлым, как сырая резина для склейки камер, то сейчас он пролетал стремительно, будто его и не было вовсе. И вот уже, оказывается пора влезать в отсыревшее рваньё, черпать лопатой зловонный жидкий навоз в вёдра, выносить их на огород, потом посыпать пол лежалыми опилками, в торопком ожидании, что вот-вот тебя подденет под зад рылом толстомордый хряк.
Так прошло около двух месяцев рудиковского сидения в застенках. Политстрасти поулеглись, точнее, вошли в нормальное русло. Нормальное, это значит, что нас — участников «Верности», стали регулярно вызывать на допросы в КГБ, проводить профилактические беседы. Наконец, общий страх поголовной слежки чуть поулёгся и мы стали между собой хоть и гораздо реже чем раньше, но встречаться. Разговоры в основном велись вокруг одной болезненной и прилипчивой, как корь, темы: кто же стукач? Кто, кто? Конь в пальто. Поди, найди его в трёх десятках человек. При этом каждый, как и ты, преданно заглядывал тебе в глаза, в которых сквозило: только не я. А кто? Странно, но я почти каждого подозревал и ведь так мог думать каждый. Ай да система, ай да сукины дети эти конспирологи.
Кстати, я не мог не обратить внимание, что Петрянов с Амировым, которые продолжали курировать мою персону, относились ко мне сочувственно, с пониманием и не раз, явно намекая на Рудика, говорили, что друзьям в беде надо помогать. Ну, всё знали, гады. Это меня почему-то злило. Нечего мне сочувствовать, гусь свинье не товарищ, так что летайте, а я буду заниматься свинскими делами.
А сейчас мне больше всего хотелось встретиться с Рудиком, хоть на час, на минутку. Как он там, мой закадычный дружище. Ленка, которой иногда давали свиданки, говорила, что схуднул парень, остригся наголо, в комнату для свиданий входит, заложив руки за спину. Ну, зек зеком.
Наконец состоялась наша очная ставка. Рудик так и вошёл, как говорила Ленка, заложив руки за спину. Сдержанно кивнул, на мой радостный порыв, как ледяной водой окатил. Я опешил — чегой-то он себя так ведёт. Прям, как в каком-то фильме про революционеров — сдержанная холодность. Вот и губки поджал скорбно, взгляд колючий, проницательный, точно хочет просверлить мои мозги и посмотреть, что там. Успокойся, дружище, там всё нормально. А ты-то почему такой худой, лысый и зарос густо по лицу курчавым рыжим волосом.? Абрек какой-то, а не Рудик. И что ж ты так сурово и равнодушно огорчил моё распахнутое сердце? Постой, дружище, а не впал ли ты в детство? Уж не мнишь ли ты себя современным Никитушкой Ломовым, Достоевским в остроге, Солженицыным в шарашке. Рудик глядел на меня в упор со скорбным достоинством, поджав губы, точно пытаясь донести одному ему ведомые мысли. На вопросы отвечал односложно, в протоколы вчитывался внимательно и подолгу. Он подтвердил, что мы пили пиво, много пива. Потом пошли к трамвайной остановке, чтобы поехать к приятелю и догнаться самогонкой, и вот тут-то он и назвал Ленина германским шпионом, Брежнева куклой, а двух классиков марксизма — гомиками.
Наконец взгляд у Рудика чуть отмяк, и он спросил:
— Ну, как ты справляешься? Не сьели тебя мои оглоеды?
И в этот момент он скинул с себя маску, и стал нормальным Рудиком, классным парнем.
— Да так…- замялся я, краснея от собственной значимости.
— Пора начинать забивать, а то они тебя с потрохами сьедят. — продолжал Рудик. — И вот ещё что, слышь, дружище, ты вот что помни, когда будешь забивать… — Рудик поднял палец.
Каким-то шестым чувством я понял, что атмосфера застыла, как перед грозой и посуровела.
— …помни, что самый опасный — это боров. Берегись его и всем накажи.
— Эй, эй, конспиратор, давай-ка заканчивай свой эзопов язык, — всполошились разом и почему-то расхохотались, присутствующие кгбшники.
— А чё мне его бояться? — вытаращил я на Рудика глаза.
Он улыбнулся:
— Ты понял, да?
— Чё, понял?
— Всё, всё, очная ставка закончена, — веселились кгбшники. — Уводите задержанного.
— Тебя когда выпустят-то? — крикнул я вдогон.
— Скоро, скоро, по первому снежку, — ответил за Рудика Петрянов.
Выйдя из «конторы», я всё гадал, над словами Рудика по поводу борова-хряка. Почему я должен бояться это наглое рыло, с чутким красным пятаком и двумя пробуравленными норками? Что уж в нём звериного? Ну, бьёт меня иногда лычом под зад, так это ж не смертельно. Скотина, как скотина, даже очень откормленная, больше центнера потянет. Придя к Ленке, стал рассказывать о странных высказываниях Рудика.
— Ну и пенёк, ты, Роса (фамилия моя Россов), — ответила она дерзко и насмешливо. — Это ж он тебе на Женьку Выборова намекал. Рудик же давно подозревал, ещё с института, что Женька в сексотах состоит.
— А-а-а! — сыграл я придурка.
— Трусоват ты, Роса. Когда возвращаешься с «конторы», мозги-то не оставляй, с собой забирай.
«Пошла ты…Умная. Лучше б рваньё моё постирала», — подумал я, а вслух сказал.
— Рудик велел начинать забивать скотину. Мы с кого начнём, кому первому сделаем кирдык?
— Кто это мы? Ты что ли сам собрался резать? — насмешливо посмотрела на меня Ленка. — Малахольный ты какой-то РосА. Я уже договорилась — придут отец с сыном, греки Абаназиди, на пятой улице живут.
— Греки?!
— Ну, да, так мне сказали.
— А почему дядь Лешу Сердюкова не попросить? Сосед, дело знает и недорого берет. Я уже тоже с ним говорил.
— Какого дядю Лешу, РосА? Этого ханыгу? Он тут неделю будет рассусоливать.У него вечно шары самогонкой залиты. И потом, тебе как сочинителю, что на живых греков не хочется посмотреть, а? Представь, что придут потомки Одиссея, Эсхила, а?
— Ладно, греки, так греки. Мне-то что, лишь бы дело знали.
— Знают, знают, — с хитрецой глянула на меня Ленка.
— Ладно, — повторил я, а сам всуе подумал: Какие, на хрен, греки. Из бурятского улуса, что ли? Любит Ленка, как и Рудик, дыму иногда напустить.
Но греки и в самом деле были греками. Это я сразу понял, придя утром на рудиковскую усадьбу, и даже опешил. Особенно хорош был старший, отец. Он напоминал мне какого-то, даже не греческого, а славянского князя. Тонкий орлиный нос, взгляд сразу покоряющий, ещё с остатками голубого отлива седина, хорошо очерченные, властные губы и волевая ямочка на подбородке. Лик сухой, вытянутый, даже какой-то заостренный. Видимо глядя на него, я имел такой глупый вид, что губы этого сибирского Эсхила дрогнули. Он не просто улыбался, а словно чувствуя своё достоинство, одаривал улыбкой. Так Зевс благоволил падшему перед ним эллину. Это ж сколько бабьих сердец вздрагивало от этих сероголубых, глубоко посаженных глаз.
Вот только очень уж стар был потомок эллинов — почти девять десятков. Со стула поднимается тяжело, опираясь обеими руками о колени. Ладони большие, узловатые, в старческих родинках. Огонёк в глазах потух, взгляд в себя.
А вот сын — почти противоположность отцу. От него он взял только горбоносость, а в остальном… Крупные кольца кудрей, будто специально завитых на большие бигуди, цыганисто небрежно рассыпались по голове. Жаркий толстогубый малиновый рот и черные глаза, блестящие как полированный пласт антрацита. Смуглая, здоровая кожа и прямо багровый румянец по смуглоте. Зовут — Павлидий, самый младший, восьмой ребенок в семье. Коренастый, разговорчивый, чуть суетливый и скорый в работе. Я как красивую притчу слушал его рассказ — отец почти молчал — и в моей башке, вполне житейские события пятидесятилетней давности, превращались в какую-то сложную романтическую историю. Оказывается они греки, но российские, черноморские, из Керчи. А утянула Григория Абаназиди сюда в Сибирь русская женщина Анастасия. Все бросил Григорий — дом, сад, маленькую контрабанду, привоз и очертя голову полетел в холодные края за чернобровой сибирячкой Настей. Здесь родили восемь сыновей, здесь и состарились. В прошлом году схоронил Григорий жену и видимо чувствовал сам скорую встречу с ней.
Дело у греков было поставлено профессионально. Они принесли с собой всё своё: похожий на кортик, длинный нож, капроновые веревки, несколько самокованных острых ножей для разделки, топорик, паяльную лампу и даже рогожную полсть.
— Ну что, хозяин, с кого начнем? — почтительно обратился ко мне отец.
Я смутился, мол, не знаю, вон она хозяйка. Сын вопросительно поднял глаза на Ленку. Та отчего-то тоже смутилась, пожала плечами, призадумалась, потом сказала:
— С борова предателя.
— Предателя? — старший Абаназиди недоуменно посмотрел на Ленку.
Та посмотрела на меня, и мы улыбнулись.
— Это шутка, — ответил я за Ленку. — Вон того, самого большого.
Я кивнул на загон и, в ту же минуту, мне стало не по себе. Через некоторое время не станет животины, которая мне, конечно, порядком осточертела, но в которую я за два месяца вложил столько труда и души. То, о чём я мечтал в течение нескольких недель, должно свершиться: наглый, большеухий хряк, через час- полтора превратится в груду кровяного мяса, пахнущего опаленной щетиной. Боров, точно прочитавший мои мысли припух, и, как мне показалось, посмотрел на меня отрешенно, с печальным укором. У меня в горле закатался острошипый шар. Я почти испуганно посмотрел на Ленку.
А тем временем Павлидий был уже в загоне, подошёл к хряку, и что удивительно, тот стоял спокойно, будто мышонок перед гадюкой, привычным движением приподнял ему заднюю ногу и накинул капроновую петлю. И только она в тугую прихватила рульку, хряк завыл.
До сей поры я не верил в байки, что скотина чувствует свою кончину. Но когда завыл хряк, я был абсолютно убежден, что это так и есть. Мне показалось, что в этом вое соединились и тоска по уходящему навсегда белому свету, и звериный инстинкт по несостоявшемуся потомству.
— Помогай! — заорал на меня Павлидий, вытягивая хряка из загона.
— Куда его? — кинулся я на помощь к Павлидию, ухватившись руками за впившуюся в ладони верёвку.
— Вот сюда, к дереву, — мотнул Павлидий головой на манчжурский орех.
Всё произошло очень быстро и не успел я прийти в себя, как увидел, что хряк безумно загребая жёлтыми копытцами, пытается высвободится, а Павлидий ловкой петлёй захлестнув верёвку на орехе, и ухватив хряка за переднюю ногу, перевернул его на правый бок, придавив шею коленом, а старший не торопясь, спокойно, сунул ему под левую грудину длинный тонкий нож и поболтал им, как ложкой в стакане воды. Визг хряка как бы захлебнулся и превратился в смертно-болезненный утробный стон.
«Только нельзя жалеть. А то скотина долго будет умирать», — вспомнил я из детства бабушкино напутствие.
«Только не жалеть, только не жалеть», — вместе с кровью стучало у меня в висках. Я тупо смотрел на только что произошедшее убийство и был готов разрыдаться. Из желтозубого смертного оскала хряка выкатилась быстрая струйка крови. Я перевёл взгляд на Ленку. Она сидела спокойная, будто у неё на дворе каждый день происходит подобное смертоубийство.
Загудела паяльная лампа, шагренево закоробилась кожа на боках хряка, остро запахло подпалом. Бочина чернела, стягиваясь под пламенем.
— Грей воду, — щурясь от пламени и гоняя во рту папиросу, кричал Павлидий. Быстро соскабливал острым ножом подпал, сыпавшийся на полость черными хлопьями, двигал огонь паяльной лампы на длинную густую щетину.
Через час всё было кончено. Четыре четвертины лежали на прохладной веранде, укрытые свежестиранными рушниками, тут же в небольшом алюминиевом тазу, задрав подкопченный лыч и навеки прикрыв глаза, лежала голова хряка и четыре ноги с белыми ободранными копытцами.
Отрезав от каждой четвертины по куску мяса, причитающиеся за работу, потомки эллинов стали собирать принесённые пожитки в старый армейский рюкзак. Мясо положили в стиранный рогожный мешок. Только собрались уходить, как с крыльца спустилась Ленка. Она успела нажарить свеженины, и приглашала всех к столу.
Я с удовольствием «замахнул» полстакана московской, чтобы унять ещё не успевшее отойти от смертоубийства сердце. Чуть пригубил рюмку отец-грек. Даже Ленка отпила от своего стакана пару глотков. Павлидий одним махом выпив свои полстакана, с удовольствием выдохнул, обдав пространство сладковатым духом спиртного, и жадно накинулся на еду. Кудряшки на его лбу слиплись, а от его разгорячённого работой тела, в клетчатой рубашке пахло здоровым мужским потом. Ел Павлидий так, как и работал: азартно, аппетитно, вкусно. И вообще от всей его коренастой, плотной фигуры несло здоровьем, мужской горячностью и силой. От выпитой водки румянец его вообще стал коричневым, а карие глаза блестели здоровым весельем. «Сейчас гармошку и пойдет в пляс», — подумалось мне. Напоминал он мне, вошедшего в полную силу жеребца, нетерпеливо перебирающего ногами от избытка энергии.
Неожиданно я перехватил Ленкин взгляд, направленный на Павлидия. Он был каким-то удивленно-восторженным, точно увидела она перед собой диво-дивное, а не потного мужика свинобоя, с плохо отмытыми ладонями, жадно рушившего ровными белыми зубами куски мяса, печёнки, не морщась пьющего крепкую водку и несущего житейский вздор про копку картошки, прожорливых кур, чистку подполья. Неужели ей это интересней, чем наши с Рудиком беседы о литературе, истории, славянофильстве, Бердяеве, Розанове?
— Ну, давай, ещё по маленькой, хозяйка. Бравую свеженинку отчебучила — так бы ел и ел, — разлил остатки водки Павлидий. — Если надо помочь продать мясцо, то я завсегда к услугам.
— Надо, надо, — очень уж поспешно ответила Ленка, точно нащупав нужную тему и вся подавшись навстречу говорящему. Мне отчего-то было неприятно смотреть на неё. Павлидий вновь кинулся в пространные разговоры про цены на мясо, как солить сало. Ленка принесла ещё бутылку московской. Мне опять стало неприятно. Я вспомнил, как она рычала на нас с Рудиком, когда мы загуливали, отбирая и выливая на землю купленное нами спиртное. А тут… И только старший Абаназиди стал проявлять желание откланяться, я тоже поднялся.
— Ты домой, к жене? — как никогда ласково спросила Ленка, провожая меня к двери.
— А свиней кормить?
— Ладно, иди. Со вчерашнего немного осталось, да тут крупы у меня ещё с пяток килограммов есть, в заначке. Накормлю. Так что отдыхай, дуй к своей Наталье. — Она явно меня выпроваживала. Я намеренно вызывающе перевёл взгляд с неё на Павлидия, давая понять, что кое о чём догадываюсь.
— Тю-у, глупости, — вполне искренне произнесла Ленка. Это меня успокоило, а мысль о том, что на сегодня свинская каторга откладывается, только подхлестнула — я в секунды вылетел за калитку.
На следующий день я как обычно пришёл на усадьбу. У калитки стоял «жигулёнок», а Павлидий таскал в багажник свиные четвертины. Я насторожился. Но взгляд Павлидия весёлый и простодушный, развеял все мои сомнения. Ничуть не смутилась и при встрече Ленка. Это меня совсем успокоило.
— Зря пришёл, РосА. Мясо уже продали, видишь? — кивнула она на «жигулёнка». — И с кормами Павлидий помог — по две фляги в общепитовской столовке за копейки буду брать, сами и привозить будут.
Я недоверчиво смотрел на неё.
К Ленке снова вернулась стервозность.
— Ну и пошёл… Я же внятно, кажется, дала тебе понять, что в твоих услугах больше не нуждаюсь, сама справлюсь.
Я психанул, но промолчал.. Ругаться? Себе дороже. Не нуждаешься, так не нуждаешься. Пошла сама… А ты то радуйся, что закончилась твоя каторга!
Так прошло около двух недель. Как-то вернувшись с работы домой, я обнаружил игравших с моими детьми двух рудиковских ребятишек, одетых в дорогие новенькие костюмчики.
— Ленка попросила присмотреть, — ответила на мой немой вопрос моя жёна. — Поехала родителей в Омск проведать. Вся в обновах. Хвалилась, что ремонт в доме сделала, ковров каких-то накупила, штор. Денег вот оставила на молочишко.
— Каких штор! Какое молочишко! — заорал я. — Рудику долг надо отдавать. Она в своём уме?
— Не знаю я ваших дел, — прикинулась моя жёна дурочкой. — А платье у неё просто шикарное. Ты бы обо мне так заботился. А то принесёшь гроши и не знаешь, то ли сразу их проесть, то ли на месяц растянуть.
— А дом на кого оставила?
— Сказала, что соседей попросила присмотреть.
— Ну, дела, — только и нашёлся что сказать я и посмотрел на рудиковских ребятишек.
А ещё недели через полторы у меня в подсобке появилась собственной персоной Лена Рудик, стройная, длинноногая, красивая и с бледной испуганной физиономией
— РосА, — сглотнула Лена Рудик слюну. — Что делать? Короче, приходил Гена Плохих, ну у кого деньги на покупку дома занимали. Орёт, как недорезанный, опять грозится в суд подать, если долг не вернём. У него же расписка…
— Так отдай деньги сама. Чё обязательно Рудика дожидаться.
— С чего отдавать-то?
— Как с чего? — опешил я. — Там же мяса тысячи на три было!
— РосА, нету мяса, и денег… нету.
На следующий день Рудика выпустили под подписку.

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *