Год белой змеи (отрывок №8)

— Так вот, господа великие китаисты, — чуть насмешливый, металлический голос, вновь возвращает Женьку в сугубую реальность. — В Китае никогда влюбленные не скажут друг другу «рыбка моя», «мой котик» или «яблочко мое наливное». Потому что все это употребляется в пищу. Представляете: рыбка моя, дай-ка я тебя зажарю на вертеле! Поэтому свои чувства китайцы отождествляют с природными стихиями — солнышко, звездочка, зоренька моя. И еще: в китайской народной культуре нет такого понятия, как любовь в европейском понимании. Китаянка, скупо проявляя свои душевные чувства, скорее скажет: жалею тебя.
Маринка поглядывает на него искоса, странно улыбается и Женька не поймет, то ли она смеется над словами Ольги Александровны по поводу вертела, то ли ждет, что нечто, вроде — «звездочка моя ясная», когда-нибудь произнесут его губы. Сегодня ночью она вымотала его до нитки, безо всякой жалости и ему очень хочется спать.
Учебные столы стоят в большом танцевальном зале, по периметру которого расположены зеркала. На полу лежит большой мягкий палас, который Сяо Фу — маленькое счастье, совмещая должность уборщицы, каждый день чистит пылесосом, противно вопящем, как пожарная машина. Огромные — от пола до потолка окна эркера так же, как и в Женькиной комнате, выходят на юг, на пятую улицу, открывая ухоженную, почти виртуальную панораму городского квартала. Хоть погода уже не такая жаркая, все равно зал залит солнечным светом, почти достигающим дальней, противоположной окнам стены, где стоят столы, и воздух быстро нагревается. Солнечный зайчик лежит прямо у Женькиного кроссовка. Из полусонного состояния Женьку выводит громкая реплика:
— И у русских так же! — Это вырвалось у Ленки Клещенюк.
Ольга Александровна, недовольно посмотрев в ее сторону за то, что ее перебили, все же милостиво разрешает Ленке высказаться, так как девушка за свое упорство числится у нее в любимицах.
— Что там у тебя, Лена?
— Моя мама иногда поет какую-то песню, где есть слова… «В селах Рязанщины, в селах Смоленщины, слово люблю не привычно для женщины…» Дальше, дальше… Забыла. Помню только, что заканчивается припев словами: «Женщина скажет, жалею тебя…»
— Гм, может быть…
— А здесь, наверное, поют: «в уездах шеньянщины, деревнях пекинщины»…- это с характерным смешком встрял Артем, нередко удивлявший ребят подобными штучками. Все расхохотались. «Кремень женщина» лишь снисходительно и нашатырно улыбнулась уголками губ. Если в табеле о рангах Ленка занимает у Ольги Александровны первую строчку, то Артем однозначно последнюю. Но его это не особо огорчает. Порой Женьке кажется, что парень нарочно подзуживает преподавателя. Не очень-то жалует своей благосклонностью Ольга Александровна и Маринку. Непонятно, какая кошка меж ними пробежала, но Маринка нередко плачет злыми слезами, зубря в свободное время, когда каждый идет по своим делам, невыученный урок. Вытирая слезы, она жалуется Женьке, что Ольга Александровна нарочно к ней придирается и обзывает преподавателя мандаринихой, т.е. потомком китайских мандаринов. Тому есть причина.
Ольга Александровна родилась и выросла в Амурской области и ее отец был китайцем по имени Лань Ин. Он женился на русской, и они оба работали учителями в благовещенской школе. В начале пятидесятых, когда «русский с китайцем считались братьями навек», такое было возможным. Однако в шестидесятых, в связи с резким обострением отношений, Лань Ин стал Александром Ланиным и пережил немало репрессивных действий со стороны советских органов, которые тоже видели в каждом китайце потенциального шпиона. Досталось и Ольге Александровне. Ее исключили из пионеров, не приняли в комсомол и чуть не довели до самоубийства. Как-то, в редком порыве откровенности, она поделилась своим прошлым.
Закончив Хабаровский иняз, она получила ученую степень, и язык знала великолепно, как, и в целом, китайскую культуру, о которой могла рассказывать часами.
— Артем, — железо в голосе обретает прочность лигированной стали, — ты бы такую же расторопность проявлял в изучении языка.- Сегодня вечером жду тебя с выученным наизусть диалогом девятого урока.
Она знает прекрасно, что для Артема это недостижимо, но она знает и другое, что лишила парня свободного времени, заставив зубрить текст. Своей железной волей она может это делать. Артем косится на Женьку, словно ища поддержки в намерении брякнуть преподавателю что-то дерзкое. Женька показывает глазами, мол, не надо гусей дразнить, и так тебе уже досталось и Артем успокаивается.

Наступил ноябрь. Жара сменилась умеренным дневным теплом, которое к вечеру, с сумерками улетучивалось, переходя в ощутимую позднеосеннюю прохладу. День убывал быстро и уже в шесть вечера город вспыхивал огнями. Все влезли в теплые свитера и куртки-ветровки, а по утрам, пробегая в ниглиже в туалет или умывальник, ежились от утренней свежести, которую, по артемовскому лексикону, «с самого с ранья», с улицы в открытые двери запускали рикши. В Сибири такая погода обычно бывает в конце августа — начале сентября, или чуть позже, когда наступают деньки бабьего лета.
Приближались Женькины именины, в аккурат выпадающие на предпоследний день, когда Стрелец сменяет Скорпиона. За это время ничего особенного не произошло, если не считать, что Маринка опять несколько выходных подряд не ночевала в школе. За ней действительно приезжала высоченная, стройная чернявая подружка по имени Жанна и с обоюдного согласия Ольги Александровны и Женьки увозила Маринку с собой, в какую-то, по ее словам, супер-гостиницу. Женька для видимости куражился, вроде как, нехотя отпуская Маринку, на самом же деле был вполне удовлетворен таким поворотом событий. Он уже начал несколько тяготиться тем, что по неволе вынужден с утра до вечера ощущать Маринкино присутствие, находясь под ее неусыпным оком. Он злился от того, что эта затянувшаяся постельная ситуация, вроде как накладывает на него какие-то обязательства. А ему хотелось быть вольным казаком, как тому коту, что ходит, где хочет и гуляет сам по себе.
В отсутствии Маринки резко активизировалась Тоня Неделяева, всячески выказывая Женьке свое расположение. Но в сравнении с Маринкой Тоня явно проигрывала, особенно в нижней своей части, и Женька решил, что нет резона менять шило на мыло, хотя греховные похотливые мыслишки порой проскальзывали, волнуя непостоянную мужскую натуру.
Естественно о Тониных захватнических намерениях тут же, по возвращении незамедлительно доносилось Маринке, и та, не откладывая в долгий ящик, в этот же вечер учиняла Тоне разборки. Однажды дело чуть ли не дошло до драки, но тут, словно по волшебству, в самый кульминационный момент на пороге выросла «кремень женщина».
А буквально за день до именин Артем спросил у Женьки:
— Знаешь, кто тебе привет передавал? Угадай с первого раза.
— Фэй Хуа?
— Точно, как ты догадался?
Женька постучал согнутым пальцем по лбу.
— У меня в Китае не так много знакомых, чтобы долго гадать. Ты что звонил ей?
— Было дело, — Артем почему-то отвел глаза. — Кстати, она сказала, что разговаривала по телефону со своей даляньской бабушкой и у той, действительно есть какие-то фотографии, документы, письма. И я сказал, что завтра у тебя день варенья.
— Надеюсь, у тебя не хватило ума, пригласить ее к нам в школу?
— Ума то у меня как раз хватило, это же твои именины.
— Соображаешь, ясное море. Ну и как у Фэй Хуа дела? — со скучающим видом спросил Женька.
— А ты сам у нее спроси. А то она все: как там Жень Я? У него все нормально?
— А ты?
— Я? Да говорю, схлестнулся тут Жень Я с одной дурочкой, пустой, как турецкий барабан.
— Что ты несешь?
— Да ладно, пошутил я. Сказал, что ты скучаешь по Фэй Хуа и даже во сне произносишь ее имя.
— Тема, у тебя язык, что помело.
— Зато я над схваткой. Она сказала, что обязательно поздравит тебя. Так, что жди звонка.

Но Фэй Хуа не позвонила. Странно, но всякий раз, когда в кабинете Ольги Александровны раздавались противные тиликающие звуки — телефон был один на всю школу, Женька ловил себя на мысли, что это звонит Фэй Хуа. Что за нелепые ожидания? Ведь за все время, прошедшее с их знакомства, он если и вспоминал о девушке, то так, мельком, как приятное дополнение к прошедшей поездке. А тут с таким нетерпением ждет ее звонка. Эгоизм? Или это Артем запрограммировал его вчера своими разговорчиками? Жданки затянулись до вечера, до той поры, пока они всей группой, скинувшись по тридцатке юаней c носа, не тронулись в «Око дракона», справлять Женькин день рождения.
Зато с утра позвонила мать. Ее голос был так ласков и нежен, и вместе с тем тревожен и заботлив, она так вдохновенно говорила, как они все соскучились по Женьке, что под конец всплакнула. Вместе с ней повлажнел глазами и Женька. Он представил свою красивую, добрую мать, трепетную, ежечасно окормляющую его и братьев любовью и лаской, всегда встревоженную за них — «орлицу над орлятами», заботливо спрашивающую его сейчас: сыночек, ты там не похудел? Тебе хватает денег? Ты помнишь о нас? И снова, как в поезде, он с непонятной тоской подумал: какого черта его сюда занесло?
Потом трубку взял отец. Отец… Он в Женькиной жизни занимал особое место. Все, что судьбоносного происходило в их семье, в Женькином сознании было связано с отцом. И эта поездка в Китай была плодом его решения, стараний и забот. Сказать, что отец был умной, сильной, целеустремленной, харизматической личностью, значит, почти ничего не сказать. Это был синтез испанских страстей, частых сомнений, поиска, огорчений, почти детского ликования, бурных восторгов, восхищений, богоискательства, пьянок, искренних раскаяний, слезливых вдохновений, порядочности, смелости, уныния, решительности, почти звериного чутья, начитанности, бездельничанья, интеллекта, словом, к нему, как ни к кому другому, подходило бунинское определение — «и икона, и дубина». Он прошел путь от волосатого хиппи 70-х, до образованного мужа, которого, в определенных кругах хорошо знали, и с мнением которого считались даже в Москве. Женька хорошо помнит, как к ним нередко заезжали известные столичные писатели, поэты, публицисты, чаще бородатые, солидные с которыми отец, когда за бутылочкой, когда совсем уж чин чинарем — за чашкой чая вел долгие беседы о Достоевском, славянофилах, Аксакове, Киреевском, Федорове, о русском народе, почвенниках. Чаще всего это случалось летом, и после городского приема отец, нередко, вез гостей на Байкал, в Утулик к бабушке, откуда возвращался умиротворенный и полный каких-то смутных надежд.
Он даже внешне был очень колоритной личностью. Горбоносый, с умными сверкающими, глубоко посаженными глазами, в свои пятьдесят, еще со здоровой бархатной кожей на лице, освеженной постоянным румянцем на чуть заостренных скулах, с посеребренными висками, шелковистыми волосами, аккуратной бородкой и усами. Высоколобый, он иногда напоминал Женьке Государя императора Николая второго, портрет которого висел у отца над письменным столом. Или сказочника Афанасьева, словом, интеллигента. Может не рафинированного, а интеллигента-разночинца. Его даже в своих кругах, как Белинского, порой называли «неистовый Балябин», за то, что говорил всегда страстно, и то, что думал, шапку не перед кем не ломал, нередко в ущерб себе. Правда, этимологически слово «балябить», означало — зевать, глазеть, бездельничать, т.е. в итоге получался «неистовый бездельник». На что отец, хорошим баритоном, необидным смешком отвечал: я не бездельничаю, ясное море, я созерцаю! Ясное море — это ему досталось от деда.
Натура страстная, он загорался быстро, от одной искры. И чтобы ее выбить, достаточно было произнести слово — русский. Тогда немного запавшие, и оттого подтененные глаза его загорались и сверкали, как у Зевса-громовержца. Он был абсолютно убежден в том, что какие-то темные силы хотят уничтожить русский народ, для чего организовали серию революций, уничтожили церковь, развязали две мировые войны, насадили в стране агентов влияния, запустили пьянство, наркоманию и порнографию, для разложения и уничтожения уникальной цивилизации. И нынешняя перестройка, это продолжение все той коммуно-масонской линии, проводниками которой стали вольные каменщики, рыцари мальтийского ордена Горбачев и Ельцин, которых при посвящении водили с веревкой на шее, подчеркивая их управляемость и зависимость.
И чтобы противостоять этому, по мнению отца, необходимо было возрождать народную культуру, возвращать в школу Закон Божий, раскрывать сущность масонской закулисы, словом бороться, бороться, бороться. И он боролся! Порой серьезно, как например, в начале 80-х, когда его, тогда еще студента журфака, и еще 25 таких же, как он, в один день арестовал советский КГБ. Женьке тогда шел четвертый годик, а маленькому Алешке было только несколько месяцев. Перепуганная мать, спрятала всю имеющуюся в наличности нелегальщину в печку, в поддувало, боясь, что будет обыск. Об этом они с отцом часто вспоминали уже со смехом и известной долей иронии позднее, когда подросли Женька с братьями. Но тогда, как понял Женька, им было совсем не до смеха и уж тем более не до иронии. На дворе стоял 82-й самый расцвет «застоя» и отец обвинялся по статье за распространение заведомо ложных измышлений, порочащих советский государственный строй. Вторым серьезным фигурантом по делу был известный в их городе писатель, который, что называется, окормлял всю эту группу, привозил нелегальщину, выпускал самиздатовский сборник в количестве пяти! экземпляров, организовывал сходки и собрания. Ему инкриминировалась антисоветская агитация и пропаганда и чуть ли не организация альтернативной КПСС нелегальной партии. Но организацию партии скоро убрали, иначе за решетку на долгое время угодили бы все 25 человек. Всех арестованных продержали сутки на очных ставках, а отца, отпустили только через два месяца. В качестве обвинений ему приписывались слова, которые он сказал кому-то на трамвайной остановке, что «Брежнев, это кукла в руках Политбюро», что «Ленин был германский шпион, приехавший в Россию с еврейскими революционерами в запломбированном вагоне и захвативший незаконно власть» и еще что-то.
Писатель же пробыл за решеткой до самого суда. Следствие длилось почти год. В итоге, писателя, так и не освободив из-под стражи, отправили в Пермь, досиживать еще пять лет в колонии строго режима. Отцу определили два года условно, а остальные отделались легким испугом — им вынесли предупреждение и сообщили в институты, где они учились, чтобы там с ними была проведена соответствующая работа… К счастью, никого не отчислили.
Но отца это не только не остановило, а сделало еще злее и решительнее. Он стал одним из организаторов патриотического движения в городе «Соборяне», к которому благоволил и которому помогал другой, известный далеко за пределами страны, писатель. В этих мероприятиях уже нередко участвовал и Женька. Однажды они почти целое лето в речном порту отбирали крупный галечник, для устройства ливневой отмостки в одном из действующих городских соборов. Каждый раз после работы их кормили в соборной трапезной, где вместе со священниками, местные писатели и художники, вели неспешные беседы о жизни, литературе, фресковой живописи, иконах. Опять часто мелькали имена Достоевского, Лескова, Федорова, Пушкина и хоть Женька многого тогда не понимал, а то и вовсе пропускал мимо ушей, все же по какому-то непреложному природному закону это оседало где-то в определенной ячейке, дремало до определенного времени, чтобы потом напомнить о себе. «Соборяне» занимались и тем, что разгребали от завалов заброшенные городские храмы, защищали от сноса памятники истории и архитектуры, постоянно спорили с городским архитектором, ярым поклонником Ле Корбюзье, который намеревался снести большинство городских памятников деревянного зодчества и начал возводить на центральной городской площади здание с масонской символикой, прозванное горожанами Домом на семи столбах, простоявший в недострое почти тридцать лет. Отец года на три-четыре стал абсолютным трезвенником, активным пропагандистом метода дезалкализации народа, разработанным ученым Шичко, распространял лекции академика Углова, организовал патриотический клуб «Трезвость».
Вторым серьезным и заметным в городе деянием отца стало создание антиельцинской газеты «Почва», которая по тиражу буквально за полгода сравнялась с самой массовой областной газетой. Этот период Женька уже отчетливо помнил. Со свойственной ему страстью, отец громил ельцинские реформы, нападал на местного губернатора-ельциниста и однажды после статьи «Ельцина — на рельсы, губера — отставку» отца вызвали в прокуратуру. Он получил предостережение почему-то за разжигание национальной розни. Расстроенная и взвинченная мать, набросилась на него:
— Шура, я устала от твоей борьбы. То у тебя мировая скорбь, то ты борешься с мировым масонством, то кидаешься спасать человечество. А может человечество-то все не надо спасать? Может сначала надо позаботиться о близких? У тебя подрастают три сына. Ты посмотри, что кругом твориться, тебе за них не страшно?
— Молчи женщина, — хорохорился отец, но было видно, что ему не до шуток.
Но прошло еще около полутора лет, прежде чем слова матери возымели какое-то действие. Это случилось в начале октября 1993 года, после известных событий с расстрелом из танков Белого дома. Отец приехал домой бледный и встревоженный.
— Все, газету закрыли, — выдохнул он. — Прокуратура не дремлет.
— И что теперь? — мать схватилась за сердце.
— Честно говоря, не знаю. От этих дерьмократов всего можно ожидать. Если уж из танков по Советам, на глазах у всего мира, то с такой мелкой сошкой, как я сделают все, что угодно. Уеду ка я пока к матери в Утулик, а там посмотрим.
— Всю душу ты мне вымотал со своей политикой, аспид подколодный!
Слава Богу, все закончилось легким общесемейным испугом.
Будучи натурой мечущейся, нередко импульсивной, отец порой совершал поступки, которых позже стыдился сам. Так было, к примеру, с организацией местного казачества. Он был одним из зачинщиков этого мероприятия, и на первом же сходе ему присвоили какое-то высокое казачье звание, обязали носить форму и потешную шашку. Убежденный, что для освобождения русского народа все средства хороши, он, публичный человек, редактор газеты, гарцевал, как свадебный коренник во всей этой амуниции на различных совещаниях, собраниях и пресс-конференциях, вызывая откровенные насмешки и подковырки. Первых казаков так в городе и называли — ряженые.
Когда он приходил на какое-то мероприятие, в офицерском ПШ, яловых сапогах, портупее, придерживая рукой реквизитную шашечку в черных реквизитных ножнах, это вызывало всеобщее оживление и ироничные улыбки — вот уж потешимся. Особенно азартно потирали ручки демократы местного разлива, которые были тогда еще в силе. Они нередко, подчеркнуто внимательно обращались:
— А что скажет господин подьесаул? Господин есаул, ах вы подьесаул, извините, а кто вам звания раздает? Скажите, а вот этот крест, он вам кем и за что вручен?
— Я воевал в Приднестровье.
— Да?!
Закончилась ряженая эпопея тем, что, набранные из кого попадя, с улицы, казачки одного из потешных отрядов, сперли где-то в колхозе несколько тонн овса. Было возбуждено уголовное дело и существовавшее под началом одного атамана войско, разделилось сначала на два, потом, кажется, на три и отец снял форму, к вящему облегчению жены и детей. Хотя, если честно, форма ему была к лицу. Видать сработали гены, и он действительно, своей пусть и не высокой, но ладно скроенной коренастой фигурой, напоминал офицера царской армии. Выправку чуть чуть портила походка — он немного загребал внутрь своими большими ступнями.
Отец не всегда был последовательным в своих поступках. Помятуя истину, что для освобождения русского народа все средства хороши, он кидался, порой, из крайности в крайность. То за генерала Лебедя агитировал, а когда случился Хасавюрт, вступил в русский общенацинальный союз, а однажды даже проголосовал за Жириновского и написал об этом статейку. Его тут же осмеяли и справа и слева.
Иногда отец пил горькую. Он был не запойный, но если уж начинал, то «гулять, так гулять», день для истории был потерян. Он мог выпить ведро, натворить каких-нибудь глупостей, а потом три дня страдать похмельем, моральным самоистязанием, глубоким, до слез раскаянием, бесконечно просить у матери прощения и чуть ли не каждую неделю ходить в церковь, на исповедь. В эти дни в квартире звучала классическая музыка, отдиравшая от порочной отцовской души налипшую социально-маргинальную грязь, в основном Чайковский и Свиридов, от которых отец был без ума.
Постепенно икона борола дубину, отцовская душа наполнялась солнечными энергиями, в чистоте которых прополаскивались мозги, наставал путь истинного прозрения, и отец запоем читал, что-то писал для газет и журналов, активно включался в перманентную борьбу.
После 93-го ему было особенно тяжело. На работу в официозные газеты его не брали, боялись, так как за ним тянулся шлейф антисемита и реакционера, а в желтые издание он не хотел идти работать сам. Но, еще будучи редактором, он создал небольшое предприятие, которое занималось закупом и распространением патриотической литературы. Оно работало ни шатко ни валко, едва сводя концы с концами. И отец решил попробовать вдохнуть в него новую жизнь. И как ни странно, дело пошло. То ли способности отца проявились, то ли люди стосковались по хорошей литературе, но буквально через год у отца уже был свой небольшой магазин в центре города, склад и штат сотрудников. Тогда семья вздохнула немножко свободней, а Женька стал учиться в престижной специализированной школе с уклоном на китайский, куда его отец лично отвозил каждый день. Такое решение было продиктовано тем, что, по словам отца, китайское засилье в Сибири неизбежно, это дело времени, что по пророчествам старцев, прежде чем наступит конец света, в православную веру будет обращено 20 миллионов китайцев, и кто-то же должен владеть хорошо языком, чтобы способствовать этому обращению. Это совпало как раз с тем временем, когда Женьку начал затягивать двор. Правда школа находилась далековато, на другом конце города, но в ней работали преподаватели из лучших городских вузов, программа была насыщенной и интересной. Отца же, в первую очередь, привлекла высокая требовательность руководства школы к ученикам. Привыкший к вольнице, первое время, Женька с трудом успевал усваивать весь материал. Но, боясь потерять лицо — класс был сильный — он стал прямо в школе, в библиотеке готовиться к занятиям на следующий день и приезжал домой поздно. Постепенно он втянулся, набрал обороты, и стал одним из лучших учеников. До красного диплома ему не хватило лишь нескольких баллов.
Еще немного приятных мгновений отцовского бизнеса — они впервые купили в квартиру новую, красивую мебель, небольшой японский праворукий автомобиль и сьездили всей семьей отдохнуть на курорт Аршан.
В облике отца тоже произошли некоторые изменения: он стал играть роль, этакого русского купчика. В его манерах появилось что-то вроде индюшачьей надутости, баритон, даже в общении с близкими, наполнялся оттенками снисходительности, и отросшая бородка порой расчесывалась на обе стороны. Особенным шиком были карманные серебряные часы на цепочке, которые отец любил доставать из кармана жилетки. Он купил еще редкий по тем временам сотовый телефон, стал носить дорогие костюмы-тройки, правда галстук так и не надел, считая его масонским фаллическим символом.
— Что ж это я буду хрен на шее носить?! — говорил он самодовольно.
Но зато любил тонкие шерстяные свитера, модно стригся. Он реже стал появляться на политических тусовках, почти ничего не писал, и в нем все чаще стали проглядывать признаки самодовольства. Он морщился, когда его называли не по имени отчеству и, кажется, ему стала приятна лесть, чего за ним никогда не замечалось. От него нередко стало попахивать дорогим коньяком.
Но не было бы счастья… Зачастил отец в командировки. То в стольную, то в Питер. Понятно, что там находились все приличные издательства, и все бы ничего, но стал он ездить теперь в сопровождении своего бухгалтера, 30-летней шатенки, внешне похожей на гуманоида с треугольной, широкой в верхней части и сужающейся к подбородку головой, огромными синими глазами, длинноногой и стройной. Ее звали Вероника Францевна, была она потомком обрусевших немцев, откуда-то с Поволжья. Когда Женька приезжал за ними в аэропорт — он уже к этому времени получил водительские права и вовсю пользовался семейным авто — отец как-то уже больно внимательно ухаживал за Вероникой Францевной: нес ее вещи, услужливо открывал дверцу и усаживал ее в машину. От обоих, по столичному, вкусно пахло каким-то умопомрачительным парфюмом. Женьке это было почему-то неприятно, он сразу вспоминал мать, и ему очень хотелось всадить щелбан по этому низко-широкому гуманоидному лбу, хотя Вероника Францевна была с ним внимательна и любезна. Отец как-то отдалился от семьи, был нередко молчалив, вспыльчив и резок, пользовался малейшим случаем, чтобы улизнуть из дома. Видимо мать тоже почуяла неладное. Ярким сигналом, что в отце происходят какие-то изменения, стало то, что он, вопреки всем своим убеждениям, привез в одной из книжных партий несколько серий «Анжелики» и кажется, «Декамерон». Когда он принес домой и поставил на полку эти книги, мать с негодованием спросила его:
— Ты что, совсем всякий стыд потерял? В кого ты превращаешься? Проповедуешь одно, а сам тащишь сюда эту мерзость.
— Ничего не поделаешь, ясное море, рынок есть рынок, спрос диктует предложение, — менторски фальшиво и равнодушно вздохнул отец. Он был еще и под шафэ.
— Шура, что с тобой происходит, давай поговорим?
— Для кого Шура, а для кого Александр Андреевич. О чем говорить? Что ты вяжешься, ясное море. Придирки какие-то. Чего тебе не хватает? — отец вспыхнул, словно порох, будто ждал случая. — Тебе что, денег мало?
— Шура, разве деньги, это главное в жизни? Ты же сам раньше об этом говорил. Ведь было?
— Было. Да быльем поросло. Я тут пашу как вол, ради семьи, а мне, ясное море, одни упреки. Довольно с меня, идите вы…
— Кто это, вы? — лицо у матери стало каменным. — Это ты о детях?
— Ты достала меня, — заорал отец, схватил с вешалки дубленку — дело было где-то в начале марта, и загремел ботинками по лестнице.
Едва за отцом захлопнулась дверь, Женька с братьями, слышавшие весь разговор, заговорщески выскочили из комнаты, окружили мать. Она бледная и возбужденная сидела на кухне, подперев рукой подбородок и о чем-то думая.
— Мам, — начал Женька, — может это не мое дело, но мне кажется, что у отца с Вероникой Францевной роман.
Мать как-то вымученно посмотрела на сына и, не удержавшись, расплакалась. Причем горько, навзрыд. Женька даже пожалел о том, что сказал.
— Вот гад, — причитала мать, — то со своей политикой крови мне попил, а теперь кобелировать вздумал. Во, побачьте сынки на свово батяню. — мать была родом с Украины, и хотя давно там не жила, у нее, особенно в минуты негодования, нет-нет да и проскальзывал малоросский говорок. — Хороший пример вам.
— Мам, может, я ошибся…
— Ты еще защищать этого супостата будешь?! Вот идол, проклятый, чтоб у него хрен отсох.
Плакала она долго. Женька с братьями ушли к себе в комнату и шепотом обсуждали случившиеся, сами озадаченные. Наконец стало слышно, что мать затихла, потом загремела посудой, из крана побежала вода.
— Жень, поди сюда, — позвала она сына через некоторое время. Когда он вошел, мать уже вытерла слезы и, как ему показалось, совсем не выглядела несчастной.
— Ну-ка, рассказывай все по порядку, — приказала мать.
Не привыкший ябедничать, Женька замялся.
— Ты что же, хочешь чтобы отец ушел от нас? Он же дурак, малохольный, его ж вокруг пальца обвести — раз плюнуть, его ж спасать надо.
Слова — «ушел от нас», возымели свое действие, и Женька стал вначале цедить из себя некоторые подробности своих наблюдений, о том, как отец с Вероникой Францевной возвращались из командировок, а потом, краснея, рассказал, что однажды случайно видел их вместе, выходящими из городской сауны. На что мать приговаривала:
— Ну пакостник, ну потаскун.
Она помолчала, о чем-то думая, потом встала, открыла ящик стола и достала связку ключей.
— Так, — глаза у нее сузились, ноздри хищно раздулись. — Это вторые ключи от офиса?
— Да, — кивнул Женька.
— Мы сейчас пойдем с тобой, в гараж, возьмем машину, и поедем кое-куда.
— А вдруг отец на ней уехал?
— Он, выпивши, слава Богу, хоть это пока его останавливает садиться за руль. А если даже уехал, возьмем такси.
Честно говоря, Женьке совсем не устраивал такой расклад. Во-первых, в нем говорила мужская солидарность, не хотелось подставлять отца, но с другой стороны было жалко и мать. Он понял, что она задумала: застать отца и бухгалтершу в офисе, который был недавно отремонтирован, и в нем были установлены хорошие столы, шкафы и мягкая мебель. Оставалась одна надежда, что отца в офисе нет, а завтра острота проблемы спадет, и там все само собой как-нибудь уладится.
Но обстоятельства сложились не благодаря, а вопреки. Машина была на месте, в гараже и завелась весело и легко, несмотря на весенние холода, словно предчувствуя предстоящие приключения. Правда, когда они подьехали, окна в офисе не горели, а на двери мигала оранжевая лампочка сигнализации, на что мать сказала:
— Подождем.
Магазин и офис располагались в глубине двора, в небольшом кирпичном здании, старой постройки. Женька поставил машину у подьезда многоэтажки, так чтобы хорошо было видно входную дверь в офис, и они с матерью стали ждать. Прошел час, другой. Женька уже начал терять терпение и потихоньку ворчать, на что мать беззлобно, почти шутливо, но решительно говорила:
— Молчать перед начальством. Не все же вам машиной пользоваться, должна же когда-нибудь попользоваться и я.
Как это чаще всего бывает, все случилось в самую последнюю минуту, когда Женька нутром почувствовал, что мать вот-вот скажет:
— Ну все, сынок, поехали домой.
И в это время к офису подрулило такси. Эх, бедный папенька. Он совсем потерял чувство опасности. Он вылез из такси по-барски, не спеша, в расстегнутой дубленке и высокой норковой шапке. Как бы глядя на себя со стороны, артистично улыбаясь, протянул руку и из машины, как из неопознанного летающего обьекта, выпорхнула женщина-гуманоид Вероника Францевна. Она была в черной мутоновой шубе и мохнатой песцовой шапке. Отец подставил ей крендельком руку и они, хрустя снежком, весело переговариваясь, пошли к входной двери офиса. С неба мелкими битыми хрусталиками, переливаясь в свете фонаря, летела снежная изморозь, посыпая, точно пеплом, головы и плечи счастливой пары.
Женька потянулся к дверной ручке, намереваясь окликнуть отца и закончить дело малой кровью. Но мать ухватила его за локоть и голосом, похожим на мартеновскую высокоуглеродистую сталь голоса Ольги Александровны, сквозь зубы, зло выдавила:
— Не смей!
Отец, стоя на освещенном крылечке, что-то весело и азартно говорил в сотовую трубку, видимо снимал офис с сигнализации, опять же артистично, с рисовкой, небрежным движением стряхивая с плеча Вероники Францевны кожаной мягкой перчаткой снежный бус.
— У, кобелина! — взвыла мать, но продолжала ждать. Видимо, хорошо зная возможности своего благоверного, она четко рассчитала, когда нужно действовать наверняка. И ударила! Подгадав, что пришло время решительного сражения за попранную семейную честь, она пошла к двери офиса, как солдат в атаку, с ключами наперевес, только молча, без криков ура. Она быстро открыла ключом дверь, вошла, и через некоторое время в офисе загорелся свет и замелькали какие-то тени по жалюзи. Через еще какое-то время в дверь выскочила Вероника Францевна, в сапогах, в накинутой наспех шубе и комом одежды в руках. Из-под полы шубы матовой белизной мелькали голые бухгалтерские коленки и бедра. Следом выскочила из двери мать, которую удерживал за рукав отец, буквально повиснув на ней. Он был почти в ниглиже, ошарашен, приговаривая.
— Татьяна, ясное море, ты не права. Она тут совсем не причем.
— Это я не права? Я? Это она не причем?! — мать совсем по-мужски развернулась и хлобыстнула со всей силы по отцовской физиономии так, что он полетел в сугроб. Впереди, улепетывала в свете фонарей и летящей снежной изморози Вероника Францевна.
— Сучка, — возбужденно дыша, погрозила ей вслед мать и, обернувшись к побитому и сложившему от холода руки у причинного места благоверному, отрезала, — я еще мужу ее расскажу, какие она тут с тобой книжки читает. Тьфу! Видеть тебя не могу.
Женька, боясь показаться на глаза отцу, так и сидел в машине, лишь следя за происходящим в опущенное окно. Ему было и смешно и тревожно.
Отец прибежал утром домой чуть свет. Пошел открывать Женька и немного опешил и смутился, увидев его в дверях. Под левым глазом у отца уже четко обозначился основательный, свинцового отлива фонарь. Отец шепотом, заговорщески спросил:
— Дома? Как она?
Женька неопределенно пожал плечами и, стараясь поддержать отца, попросил:
— Пап, ты уж как-нибудь уладь все, а то она тебя порвет, как промокашку.
— У-у-у, — взвыл в отчаянии отец, — ты-то, зачем ее повез?
— А что мне оставалось делать?
— А-а, — махнул рукой старший Балябин, разделся и отворил дверь в родительскую спальню.
— Не смей ко мне прикасаться даже, своими блядскими корягами, — раздался из спальни резкий материнский голос, и послышалось несколько громких шлепков.
— Ладно, ладно, не буду, ясное море. Тань, ты что, в самом деле, хочешь все рассказать мужу Вероники?
— Конечно! Однозначно! — в голосе супруги звучало такое торжествующее злорадство, что Женька от души посочувствовал своему незадачливому папаньке.
— Тань, прошу тебя, не делай этого, — громко начал отец.
— А что это ты разорался? Детей хочешь разбудить?
— Ладно, ладно.
Под бубнящие разборки Женька, позевывая, собрался и уехал на учебу на автобусе, а, вернувшись вечером, понял, что родители помирились.
После этого случая, Вероника Францевна уволилась, а мать, имея за плечами диплом института иностранных языков, пошла на курсы бухгалтеров и уже через пару-тройку месяцев делала балансы, ездила в банк и четко отслеживала все финансовые операции. Конечно, никакому бухгалтерскому мужу она не стала ничего рассказывать. А там грянул дефолт, и фирма едва-едва удержалась на плаву. Но чтобы вчистую рассчитаться с поставщиками, пришлось продать машину и мебель, и снова семья стала только-только, как говорил отец, тика в тику, сводить концы с концами, сумев из серьезных покупок приобрести только фиолетового цвета «шестерку». Барские замашки у отца куда-то пропали, он снова стал писать статьи, мелькать на политических тусовках, удачно свалив все дела на свою благоверную половину и всерьез занялся воспитанием детей и особенно Женьки, на которого возлагал большие надежды. Никаких книжек сомнительного содержания отец больше не привозил и в командировки почти перестал ездить, больше сидел на телефоне, используя старые связи и наработки. Вероника Францевна устроилась, по слухам, в какую-то лесную фирму, и теперь ее имя в семье упоминалось только саркастически-язвительным тоном, когда надо было упрекнуть отца. При этом мать подчеркивала, что отцовское кобелирование было связано с возрастным кризисом, который сродни женскому климаксу, двусмысленно намекая при этом, что если у папеньки все уже закончилось, то у нее то еще все впереди, потому что она моложе отца на целых три года. Отец для вида делал при этом, с улыбкой, устрашающе-грозные физиономии, сурово выставлял указательный пальчик, но было видно, что его эта проблема нисколько не волнует, и ему совсем не грозит готовить подходящий инструмент для спиливания рогов.
У Женьки с отцом после этого случая начали складываться доверительные отношения, похожие на что то, вроде дружбы. Видимо, своим участием в произошедшем конфликте Женька перешагнул очередную возрастную черту, невольно став соучастником не совсем лицеприятной семейной тайны, которая дала право подняться на ступеньку уже других взаимоотношений с родительскими особями. Он точно в одно мгновение повзрослел в их глазах и то, что раньше для него было табу, вдруг сразу стало обыденным, как бы само собой разумеющемся, в котором можно участвовать и даже обсуждать.
Сблизились они с отцом в первую очередь на книгах. Читать Женька всегда любил. Это он унаследовал и от отца и от матери, для которых самые благостные и счастливые минуты жизни ассоциировались с книгой в руках. Сколько Женька помнил себя, родители собирали, покупали, меняли книги. Не всегда аккуратный в жизни, отец, когда дело касалось книг, проявлял удивительную пунктуальность. Даже по взгляду, который он бросал на книжные полки, по касаниям рук, когда он проводил ладонями по корешкам, было заметно, что эта книжная страсть не наигранная, не наносная и скаредная страсть бездушного коллекционера, а любовь человека, который знает цену тому, что у него под рукой. Отец очень гордился своей библиотекой, в которой были даже прижизненные издания русских классиков, к примеру, Пушкина или Лескова. Но эти книги ценились им не только за то, что были антиквариатом. Отец сознательно стремился приобрести такую литературу, где печатались произведения и статьи, не публиковавшиеся в советское и перестроечное время даже, как писалось, в «полных» собраниях сочинений русских писателей по соображениям цензуры. Это родительское книголюбие обернулось, к счастью, тем, что первый нормальный цветной телевизор в семье появился, когда Женьке шел уже четырнадцатый годок. А до этого стоял допотопный черно-белый ящик, с раскуроченной панелью, где каналы с трудом переключались плоскогубцами, и глядеть который не всегда имелась даже потребность.
Женька «глотал» книжки запоем, без разбору, порой зачитываясь до самого утра. Годам к 16-ти он уже одолел полное собрание Жюля Верна, Майн Рида, все фантастическое Герберта Уэллса, «Угрюм реку» Шишкова, «Петра Первого» и «Гиперболоид» Толстого и т.д. Раза два перечитал «Тихий Дон», тревожа свою генетику, потом открыл для себя местную серию «Сибириады», с ее «Даурией», «Забайкальцами», «Далеко в стране Иркутской». А там, не без совета отца пошли Распутин, Белов, Астафьев, Можаев, Абрамов. Отец это делал не навязчиво, как бы рассуждая, и втягивая в разговор Женьку.
— Знаешь, сын, человек в жизни делает часто для себя, на первый взгляд, банальные открытия. Вот мы часто говорим, что «новое, хорошо забытое старое». Вроде все правильно, мы с этим соглашаемся и живем дальше. Но потом вдруг, как вспышка, как озарение эти слова приобретают совсем иное, не проходное, а истинное звучание и не только просветляют наши мозги, а самое нутро. Это как открытие, ясное море! Как же это мы раньше не догадывались, к примеру, о том, что Французская, Великая октябрьская революции и наша перестройка это явления одного порядка. Что Петруши Верховенские и Иваны Карамазовы, это прообразы Лениных, Троцких, Горбачевых и Ельциных. И что «проклятые вопросы» возникли не сегодня, не вчера, а им тысячи лет. Поэтому и ценна та литература, которая пытается обьяснить эти «проклятые вопросы», подвести человека к тому, что жить надо не только здесь и сейчас. Например, у китайцев есть такое выражение: смотреть в будущее, через призму прошлого. И тот, кто близко приблизился к раскрытию этого, тем он и ценнее, ясное море. Ведь Достоевский уникален не тем, что написал много романов. В его время были десятки таких, как он. Но он неповторим тем, что очень близко подошел к обьяснению природной человеческой сути, возможностей человеческого духа, философии природы, ее «за» и «против», и тем-то и удивил все человечество. Он как бы чувствовал другие вибрации, другие энергии, более тонкие, которые не дано чувствовать нам, простым смертным. Такие, как он, как вехи стоят в нашей истории. У такой литературы особый, неповторимый вкус, цвет и запах. Поэтому не надо тратить особого времени на проходную литературу социальную, беллетризованную. Она хороша лишь тем, что помогает отвлечься, ясное море, разгрузить мозги. Чтобы тебе было понятно возьмем два фильма Никиты Михалкова — «Опаленные солнцем» и «Урга», ты видел оба. Так вот первый, вроде интересней, но он социален, он показывает поведение людей в какой-то конкретной социально-политической ситуации, созданной самими людьми. А второй, вроде, скучней, а говорит о вечном, природном, естественном, которое было до нас, при нас и будет после нас. Поэтому, как вехи в истории останутся шолоховский «Тихий Дон», астафьевская «Царь-рыба» или распутинское «Прощание с Матерой», а не рыбаковские «Дети Арбата». Понятно?
— Почти. Но чтобы было совсем понятно, надо, наверное, сначала пройти это испытание открытием?!
— Соображаешь, ясное море.
Отца всегда было интересно слушать. Он старался порой сложные, смутно непонятные вопросы изложить языком простым и доступным. Женька был почти уверен в том, что у отца все ясно в жизни, он знает ответы на все «проклятые вопросы» и если что-то иногда делает не так, как в случае с Вероникой Францевной, тут же старается это поправить этот системный сбой походами в церковь, раскаянием, слушанием хорошей музыки. И то, что он делает, это всегда искренно, прочувствованно, и лишено всяких сомнений. Каково же было его удивление, когда в один из воскресных дней, отец, придя из храма, стал грустно рассуждать:

— Был в храме и зашел в крестильню на маленьких посмотреть. У нас прислали нового батюшку, статного такого, поджарого, с худым иконописным ликом, очень похожего на цыгана. С длинными волосами, черной рясе, он хорошо, таким поставленным голосом, долго проповедовал о таинстве крещения, добре и зле, Христе и антихристе. И мне было и хорошо и скверно одновременно. Даже не так. Настроение менялось какими-то волнами — то радость, то грусть на грани слезливости, и… какая-то отрешенность. Странно. Это состояние продолжается уже много лет. Я, конечно, догадываюсь в чем здесь причина — в моем воспитании. В порочном, школьно-атеистическом. А привычка, это вроде второй натуры. А может я и ошибаюсь, и возможно очень сильно ошибаюсь. Разумом я все понимаю и принимаю. Я почти зримо представляю Иисуса Христа, его страдания. Вот Он идет в злобной и взбешенной толпе, в терновом венце, на нестерпимой жаре, пот, вперемежку с кровью, застит Ему глаза, тяжкий крест давит на кости исхудалого тела. Он знает, что его ждет. И это происходит. Мне его безумно, до слез жалко. Но… для меня он человек. То, что происходит в последующем, я пытаюсь обьяснить действиями внеземной цивилизации или еще Бог знает чем. Я не могу пока, а может совсем никогда не смогу постигнуть душой то великое событие. Хотя, наверное, смогу, если захочу. Выходит, что не хочу… Грустно. Я чувствую, что я уже не материалист, но еще и не совсем христианин. Болтаюсь как одно вещество в проруби. Самое скверное и муторное состояние. Наверное, с Богом надо родиться. Ведь как тяжело, мне, со школы атеисту, до всего доходить самому и соединять в едином порыве разум и душу, которые до сих пор так и живут отдельно. Может быть я, как никто из присутствующих понимаю батюшку. Более того, я стараюсь так жить, как раньше говорили — по совести. Но есть, есть во мне какая-то порочная червоточина.
Странно, но Женька тоже, приходя в церковь, нередко испытывал нечто подобное. Но он боялся в этом признаться, думая, что это какая-то его личная ущербность, выраженная в конщунственной греховности мыслей и чувств. Ведь чего греха таить, он порой со стыдом приходил в себя, стоя в храме, что совсем не слушает священника, а думает о другом, о таком греховном, что самому себе признаться омерзительно. А вот те на, и у отца не все в порядке в его головушке, раз он мается такими сомнениями. Значит, бытовуха засасывает, сиюминутное преобладает над вечным. И что надо сделать, чтобы было наоборот? Или ничего не надо делать, все придет само собой или не придет вовсе?..
Однажды он спросил у отца:
— Пап, а может вера бывает слаба от того, что человек, в самом деле, ждет чудо, помнишь, как у Достоевского в «Великом инквизиторе»?
— Не знаю, ничего не знаю. Чуда? А благодатный огонь, а иконы мироточат, разве это не чудеса? А мощи Николая Чудотворца? Когда их достали, весь холст, в который они были завернуты, густо пропитался миром, и от них шло неземное благоухание. Чудес полно. Человек стал дерьмо, волей слаб, духом немощен, потерял ориентиры. Вот и царствует над ним князь тьмы.
— Ну ты же к себе это не относишь?
— Как это не отношу? В первую голову к себе и отношу, ясное море.

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *