Борюня-бутлегер

Борька хорошо помнил то зимнее, стылое предвечерье. C утра весь день он нудно, до дрожи в руках пилил «Дружбой» сваленные перед окнами лиственничные хлысты, отваливая от них мёрзлые, тяжелые чурки, вдыхая морозный, перемешанный с запахом свежего опила и выхлопных газов, воздух. И уже с сумерками принялся скатывать чурки в ограду, разваливать их тяжелым колуном на четвертины и тут же укладывать в поленницу, бубня под нос давний мотивчик.
— Эге-гей, — с хрястаньем опускал он тупое железо в задубелую древесину, — хали-гали.
— Эге-гей, — лепил колун следующую голубую мёрзлую вдавлину на распиле, — самогон.
— Эге-гей, — двумя полумесяцами, как расколотый орех разламывалась чурка, — сами варим.
— Эге-гей, — отлетала стылая четвертина, — сами пьём.
С ней он почти столкнулся у калитки, когда выходил из ограды.
— Ой! — вырвалось у неё, когда большая борькина фигура, в фуфайке, ватных штанах и валенках неожиданно преградила ей путь.
— О-ой в карман не положишь, — сверкнули вставным железом в улыбке борькины зубы. — Ко мне?
— Может быть. Где-то тут у вас самогонкой торгуют. Не подскажете?
— Легко. Ит из ай эм.
— Что?
— И-и-я говорю, ты идёшь верной дорогой. Это здесь. Сколько?
— Чего сколько?
— Ну, самогонки?
— Бутылку.
Борька назвал цену.
— Что-то дёшево…
— Хочешь дороже?
— Нет-нет. Скажите, а вы ничего в неё не подмешиваете?
— О-обижаешь, качество фирма гарантирует. Сам пью только её, правда, редко. Так нести?
— Да.
Он, не спеша, вернулся во двор, грузно прогрохотал подмёрзшими подошвами валенок по деревянным ступеням крыльца и пропал в тёмном проёме веранды. Вернувшись, протянул светлого стекла бутылку, заполненную под горлышко и заткнутую капроновой пробкой.
Взяв деньги, переступил с ноги на ногу, прохрустев притоптанным снежком, привычно развернулся и уже примеривался взглядом какой чурке отдать предпочтение, когда услышал за плечом:
— А вы не хотите разделить со мной компанию?
— Что? — Борька обернулся.
— Я говорю, выпить со мной не хотите? — опустив глаза, чуть слышно выдавила из себя женщина.
Это было что-то новое, так не похожее на просьбы ежедневных ходоков, больше просивших дать в долг или угостить самогонкой на халяву. На протяжении нескольких лет он так привык к этому бесконечному людскому потоку, который тек в течение суток, усиливаясь вечером и утром, и немного стихая днём и ночью, что, кроме знакомых завсегдатаев, перестал обращать внимания на лица. Посетители превратились для него в безликих ходячих манекенов.
Борька тяжёлым взглядом посмотрел на предвечернюю незнакомку, поиграл желваками: «Шутит или разыгрывает? А может вообще какая-нибудь бичёвка с дурной заразой. Много их расплодилось тут в последнее время. Хотя нет, вроде не бичёвка, и вобщем, кажется, даже ничего бабёнка».
Он как-то разом охватил её всю глазами: длинное, в талию светлое пальто, с поношенным песцовым воротником, вязанные, с красным узором, тоже светлые варежки, в которых она держала продукт борькиного производства, какую-то толстовязанную пеструю, похожую на чалму шапочку на голове. На вид — за тридцать. Борька уловил простенький cладковатый запах каких-то духов. Лицо её, как ему показалось, было смущённым, а глаза испуганными. Не выдержав борькиного взгляда, она стушевалалсь.
— Ладно, пойду я.
Она сделала уже несколько медленных шагов по заснеженному деревянному тротуару, когда Борька, покосившись на свои окна, её негромко окликнул.
— П-постой, как тебя зовут?
— Ефросинья.
— Как?!
— Ну, Фрося, родители так назвали в честь бабушки.
— Н-ну и имечко. А живёшь ты где?
— Там, на Луговой, — махнула она рукой в сторону предвечерне алеющего заката. — Дом номер два.
— Фьють! — присвистнул Борька. Это был не ближний свет, почти на другом конце посёлка. И чего было тащиться по морозу в такую даль. И теперь она ему, взмокшему после нелёгкой работы так, что даже от его оголённых больших узловатых ладоней валил пар, предлагала проделать этот путь. Борька задумчиво потёр пальцы, будто стирая с них пот, и неуверенно произнёс:
— Л-ладно. Я приду, жди.
— Правда? — встрепенулась Фрося.
— Приду. Мне ж переодеться хотя бы надо.
— Я буду ждать.
Он ещё постоял немного, глядя вслед её удаляющейся фигуры, не спеша одел верхонки, привычно ухватился за стылую, тяжёлую чурку, закатил её в ограду и, не став колоть, пошёл в дом. Пока пил чай истерзался в сомнениях: идти — не идти? Поламывало спину, в руках ещё ощущалась дрожь после бензопилы, покоящиеся в тёплых тапочках ноги просили отдыха. Все же блудливые мысли перебороли.
— Ты куда это намылился? — спросила мимоходом жена, видя, что Борька одевает выходные брюки, перед этим основательно пополоскавшись под рукомойником.
— Да цепи затупились, схожу к Ивану Жилкину, что б поточил.
— Ага, знаем мы этих Иванов, кобель поселковый, — беззлобно, как бы между прочим, пробурчала жена, процеживая сквозь марлю только что надоенное молоко.
— Ч-что ты радость моя, какое может быть кобелирование после перепиленного хлыстовоза дров, — расплылся в улыбке Борька, так что глаза его превратились в узкие щёлочки. Так жмурится кот, обожравшись сметаны. — Да и ты же знаешь, что ты у меня одна-разьединственная на свете.
Он шутливо обхватил её за плечи.
— Иди святоша, — нашатырно улыбнувшись, жена ткнула его не больно локтем в бочину. — Или уже забыл про своих подружек?
— Каких это подружек?
— А Женю Попову, Светку Репенскас?
— И-и. У народа язык, что помело. Мелют всякую чушь, а ты уши развесила, — делано равнодушно талдычил своё Борька, попрыскивая себе на грудь одеколон.
— Это тоже для Вани Жилкина?
— Нет, это для нахалов.
— В штаны ещё себе побрызгай: нахалы ведь разные бывают, — жена покосилась на соседнюю комнату, из-за косяка которой выглядывали любопытные глазёнки двух дочек-погодков.
— С-сама на грех толкаешь, — снова зажмурился Борька, обнял жену за плечи, хлопнул дверью и, попутно прихватив в сенцах ещё одну бутылку, вышел в звёздный морозный вечер.
Пока шёл по извивающейся между покосившихся заплотов утоптанной тропе весь взмок и перематерился на сто рядов. Поселковый бюджет не вытягивал и, здесь, у самой окраины фонарей уже не было, и улица угадывалась лишь благодаря дальним отсветам от железной дороги да скупым мерцанием оконцев приземистых изб.
«Свечами что ли они там освещаются, — с досадой думал Борька, поглядывая на оранжево светящиеся подслеповатые замёрзшие стеколки, то и дело черпая ботинком сыпучий снег с обочины,- хоть бы лампочки помощней купили. Всё экономят. Назад что ли повернуть? И какого лешего занесло меня в эту дыру?»– закрутился в голове знакомый мотивчик.
Он стал звучать в борькиных мозгах чуть ли не с первых лет по переезду в этот посёлок. До этого они жили сначала с матерью, а потом с женой в большом промышленном городе в уютной двухкомнатной квартирке. Мать родила его поздно. Отца он не помнил, тот умер, когда Борька был ещё совсем малолеткой. Отчего умер — мать рассказывала об этом почему-то скупо и неохотно. А может и не умер, а бегал от семьи, и мать для отвода глаз и для собственного успокоения выдумала легенду со смертью. Впрочем, Борьку это особо не трогало — умер или бегает, какая разница?
Когда пришло время, он выучился на газоэлектросварщика, и немного поработав в строительной организации, ушёл в Армию. Мослатого нескладного парня забрали в Морфлот. Плавал торпедистом на корабле, который «пас» американский авианосец. Порой в плавании находились по полгода, и от варёной пищи и концентратов Борька потерял почти половину своих зубов, место которых заняли стальные. Тогда же после боевых стрельб, у него появилась привычка, похожая на небольшое заикание, растягивать иногда при разговоре первую букву.
Мать умерла, когда он был в плавании где-то в южных морях и к ней на могилку он попал только по дембелю. Странно, но от смерти матери он почему-то тоже особого горя не испытывал. Неторопливый, привыкший с детства к самостоятельности — мать работала на двух работах — Борька, не погуляв, чуть ли не на следующий день после дембеля — скорее по привычке, чем от желания — вернулся на старое место работы. Там-то среди конторских, он и встретил свою будущую половину — симпатичную невысокую шатенку Настю, которая уже через месяц перебралась из городского общежития в его квартиру, а ещё через месяц они расписались в городском загсе.
Любил ли он Настю или нет и вообще что это такое, Борька и сейчас бы ответить не смог. Он помнил только часто повторявшиеся слова матери — человек не должен жить один. Надо с кем-то хоть словом перемолвиться, к кому-то прислониться . Но самое главное — это семья, чтобы не избаловаться в холостяках и не мыкаться к старости в бобыльной жизни. И Борька, не мудрствуя лукаво, создал эту семью.
Жена попалась покладистая, работящая — хотя какая уж там в хрущёвке работа — и скоро Борькино холостяцкое жильё запахло наваристыми щами и наполнилось семейным уютом. Ему нравилось неторопливо вставать по утрам под запахи прожаренного на свином сале со шкварками лука, не спеша одеваться, есть подрумяненную картошку или кашу, с удовольствием запивая их душистым чаем на травах, чмокать в щеку жену и играя сильным, отдохнувшим за ночь телом походкой бывалого морского волка идти на работу, мурлыкая себе под нос:
Моряк вразвалочку, сошел на берег,
Как будто он открыл пятьсот Америк…

Эх, хорошо!
В первый раз к родственникам в посёлок они приехали в разгар лета, когда Настя была уже на сносях. Тесть с тёщей Борьку просто очаровали, многочисленная родня встречала радушно и приветливо. Бездельничая, они гуляли с Настей по обсыпанными иголками тропинкам чистого соснового бора, подпиравшего посёлок с востока, Борька до томительного изнеможения закупывался в мелководной речушке, млея от солнца на песчаной косе. А вечерами, когда подвыпивший, по случаю приезда дочери и зятя, тесть усиленно предлагал в очередной раз пропустить по «маленькой», Борька, дождавшись вечерней дойки, прикладывался и выпивал почти по двухлитровой банке густого, с пенкой парного коровьего молока. Не тянуло его к водке, особенно летом, в жару. Не то, что б уж совсем он был трезвенником, но особой тяги к зелёному змию как-то не приобрёл. Так и отпуск прошёл.
После этой поездки жена, чувствуя, что момент подходящий, занудила: давай перебираться из города поближе к родне. Что ж, давай, так давай, покладисто согласился Борька, ещё не отвыкнув от деревенских пасторалей. Ну и перебрались, поменяв, по борькиному выражению, часы на трусы.
«Кажется, пришёл», — прервала мысль Борькины раздумья.
Фросин домик был крайним, дальше уже не было построек, лишь тёмной неровной строчкой угадывался, теряясь в сугробах, невысокий заплот. Ставни были закрыты, только сквозь щель пробивался оранжевый отсвет. Борька постучал в ставню и тут же из-за калитки робко, боязно тявкнула собачонка.
— Открыто, — донёсся из-за рамы глухой Фросин голос.
Борька нажал щеколду, и у ног его затёрлась, заискивающе виляя хвостом, небольшая дворняжка.
— Н-ну и сторож у тебя, — хмыкнул он, заходя, пригнувшись под косяком, в дом.
— Вся в хозяйку.
— Ласковая?
— Нет, беззлобная. Вон там вешалка.
Борька сделал шаг к столу, заставленному какой-то снедью, вытащил из кармана и поставил рядом с уже стоявшей, свою, прихваченную бутылку, неторопливо стал раздеваться, оглядывая помещение. Домик был небольшой из двух комнат, одна из которых была кухней. Мослатая, неладно скроенная, но крепко сшитая, заматеревшая борькина фигура, в толстовязанном лиловом свитере, казалось, сразу заняла половину её пространства. Была натоплена печь, и аппетитно пахло мясными щами. На полу лежали домотканые половики, точно такие же, как и у Борьки дома.
«Казанчихина работа», — отметил про себя Борька, вспомнив крепкую, грубовато-сердитую старуху, которая в свои семьдесят, была бодра и ткала чуть ли не на весь поселок половики, используя в качестве дранья выстиранную и покрашенную нитку из отработанных тракторных фильтров.
— Т-так говоришь беззлобная? — раскрасневшийся с мороза, Борька почти вплотную подошёл к Фросе и сверху вниз посмотрел на нее откровенным взглядом.
Фрося смутилась, спрятала глаза, уж слишком красноречиво, с явным нагловатым намёком смотрел Борька.
Она увернулась от готовых уже обнять её борькиных рук, лукаво покосилась на него и немного с вызовом обронила:
— Ну что уж так сразу-то. Я готовилась, щей вон наварила…Мне ж привыкнуть надо, — закончила она чуть потерянным голосом, как бы извиняясь.
— Хм. Ладно. Начнём со щей, — сощурился Борька, присаживаясь на жалобно пискнувшую под ним табуретку.
— Выпьешь?- подняла глаза Фрося.
— П-плесни глоточек.
— Столько? Хватит?
— Да хватит. Не любитель я особый.
— Что так?
— Болею потом, как опойный мерин. Я до другого любитель, — Борька снова нагловато сощурился. — А у тебя праздник что ль какой? Чтой-то вдруг серед недели погулеванить надумала?
— А я каждый день так.
— Ч-что?! — опешил Борька. — Пьёшь что ли?
— Пью, — рассмеялась Фрося.
— Н-нет серьезно?
— Ну, как тебе сказать? Скажем так, выпиваю.
От выпитой самогонки щёки её раскраснелись, чёрные бусинки глаз засверкали. Борька пристально посмотрел на неё, окинул, как в первую встречу, взглядом с головы до ног.
Она была чуть братсковата, смугла, круглолица, гладкокожа, короткострижена, крупнозуба, с чуть вздернутым носиком и пухлыми щеками. Неумело, явно наспех ярко накрашенные губы бантиком придавали ей сходство с нэпманшей и немножко развязный вид. В ещё девической фигуре уже угадывались округленности женщины, которой за тридцать. Одета она была по-домашнему в простенькие китайские джинсы до колен и светлую трикотажную кофточку с вырезом. Глянцево упруго сверкнули гладкокожие смуглые икры. Проследив за борькиным взглядом, она смутилась и машинально задвинула ноги под табуретку. Это смущение так не вязалось с вызывающе накрашенными губами. Борька улыбнулся.
— А выпиваешь-то от чего? С горя или потребность?
— А ты как думаешь?
— Я ж не цыган, чтоб по зубам гадать.
Фрося улыбнулась.
— Да уж не цыган, светловолосый. Мой-то потемнее.
— К-кто это мой?!
— Муж, кто же еще.
— Муж?! — Борька удивленно огляделся по сторонам.
— А что я такая завалящая, что и мужа не могу иметь? — рассмеялась Фрося.
— Д-да нет, как-то…, — рассеянно вильнул глазами Борька.
— Сидит он, сидит, вторую ходку уже. Сначала разодрался, условные дали, а он снова, ну и упекли. Да уж не долго осталось, будущей осенью вернется. Да ты ешь!
— Ждёшь? — опрокинув самогонку и подцепив вилкой квашеную капусту, спросил Борька.
— Кого?
— Н-ну, мужа, кого же еще.
— Жду, как прошлогодний снег.
— Что так?
— Дикий он, какой-то. С молоду такой. Трезвый вроде ничего, а выпьет, сразу шлея под хвост, как будто кто человека подменил. То ружье схватит и бегает по поселку собак стреляет, то обязательно с кем-то подерется, вернее изобьет. По началу как сошлись, вроде меня обходил, а потом и за меня принялся. И чем больше бьет, тем больше лютеет. Уже перед тем, как посадили его, так меня отбуцкал, что до сих пор икается. В грудину саданул так, что очнулась я уже в больнице. Вроде подлечили, но сих пор болит. А как выпью, так вроде сразу легчает. У меня всегда в заначке есть. Вот я иногда и позволяю себе… расслабиться, — невесело рассмеялась Фрося.
Борьке почему-то стало её жаль.
— А до меня-то как добрела? Охота было тащиться в такую даль. Киосков ведь по дороге полно.
— То-то и оно, что полно, а торгуют всякой дрянью. Вот так взяла бутылку пару недель назад, так думала помру. И выпила всего-то ничего, и… Дня три наизнанку выворачивало. Что они там наливают…
— П-привозят откуда-то с Кавказу жидкость для стекол, немного очищают ее и бадяжат в бутылки. Потом продают.
— Ну вот поопаслась я больше в киосках брать и к вам… к тебе, — выдохнула Фрося.
— Н-не жалеешь что пришла? — дрогнув ноздрями, в упор глянул на нее Борька и притянул к себе её за руку.
— Наверное, так звёзды сложились, — запунцовела Фрося и руки не отняла.- Пойдём в горницу.

Разомлевший от печного тепла и задремавший на минутку Борька очнулся от того, что ясно почувствовал, что на него смотрят. Он открыл глаза и не удержался от усмешки, увидев широко вытаращенные Фросины глаза. Щеки её горели, у виска прилипла взмокшая прядка волос. Борькино обоняние уловило летучий волнительный запах разгорячённого женского тела.
— Что это было? — прошептала она пересохшими губами.
— Ч-что?!
— Что это со мной произошло? Со мной никогда не было подобного.
— В-все вы так говорите. Кто у нас не первый, тот у нас второй, — поняв в чем дело, и испытывая от этого мужскую гордость, самодовольно произнес Борька.
— Нет правда, Боренька, я не вру тебе. Никогда я от мужа не таскалась. Это в первый раз и… и так неожиданно, — счастливо выдохнула она. — Мой-то что в жизни, что в постели — сделал своё абы как и в кусты. Почти десять лет прожили, дитё родили, а…а..
— Ч-что? — гаденько прищурился Борька.
— Да ну тебя, пристал.
— Так у тебя и дети есть?
— Есть, дочка уже в шестом классе.
— А где же она?
— У мамы, она на горе живет. Я часто там ее оставляю — до школы ближе, чё по морозу в такую даль шастать, сопли морозить.
— С-слушай, — неожиданно спросил Борька, — а чего это вдруг ты первого встречного притащила к себе?
— Что значит притащила, ты ведь сам пришел.
— Н-не ви-но-ва-та-я я, он сам пришёл,- дурашливо пропел Борька. — Н-ну позвала…
— Ты, наверное, думаешь — сколько у меня таких как ты здесь уже перебывало. Не думай, ты первый, я правду говорю. А почему пригласила, позвала… Не знаю, порыв какой-то. Порой так тоскливо одной. Как подумаю, что снова мой вернется, так хоть в петлю лезь. Не дочка, так и залезла бы, наверное. Жизнь какая-то беспросветная. Убьёт ведь он меня когда-нибудь, вернётся с зоны и убьет. Или я его… Один раз даже хотела башку ему спящему прострелить, да дочка проснулась, — Фрося помолчала посмурнев ликом, а потом, будто стряхнув с себя что-то, весело продолжила, — А еще ты дядьку моего белорусского мне напомнил. Такой же костистый, светленький, голубоглазый.
— А-а ты и глаза тогда успела рассмотреть…
— Нет, глаза сейчас. Знаешь, я девчонкой была влюблена в дядьку.
Борька снова гадливо и двусмысленно на нее посмотрел.
— Не пошлИ, — ласково толкнула она его ладонью в щеку. — Это была девчоночья безответная любовь. Дядьке-то уже за пятьдесят.
— Т-так мне ж тоже не двадцать, внучонку два годика. Колись, было? — в шутку долдонил Борька.
— Боря, ну хватит. Кстати, а как тебя ласково жена называет?
— З-зачем тебе? Борюней. И не только жена, вся родня.
— Борюней?! Ха-ха-ха. Как поросенка.
— Сама ты Хрося! А ханыги бутлегером погоняют.
— Бут.. Как?
— Б-бутлегер.
— А что это?
— Это кто водку подпольную бодяжит и продает.
-А, и ты продавал?
— Б-было дело. Видишь, какая кожа на морде неровная? Спиртом опалил. Сарай тогда сгорел.
— Так ты и спиртом и самогонкой торгуешь?
— Н-неа, самогонкой это уж потом.
И не слишком щедрый на слово по жизни Борька вдруг стал рассказывать. С самого начала. Как совсем немного пожив с молодой женой в городе, она сманила его сюда, в «эту дыру». Как приехали в поселок и купили, на вырученные от продажи квартиры деньги, дом. Большой, рубленный из бруса, просторный, поближе к тестю, с рябиной и черемухой в окна и широкой луговиной перед палисадником. Одно огорчало Борьку — огород маловат, размахнуться негде. От первого же весеннего отела родители отдали им телку, а через три года у Борьки в стайке уже стояли две дойные коровы и бычок. За стенкой хрюкали три поросенка, заполошно метались под ногами голландские с радужными разводами куры, а унавоженный маленький огородец давал навалом зелени и по пятьсот ведер картошки. Подбивая на макушке лета тяпкой картошку, Борька сладко жмурился и что-то мурлыкал себе под нос — такой труд был ему в радость.
Поселок был из тех, что строились в конце войны около «железки» для заготовки леса. С годами он разросся, с поймы полез в гору, отвоевывая у густого сосняка проплешины будущих усадеб. К леспромхозу и нескольким лесхозам прибавился внушительный шпалозавод. Лесом, казалось, была пропитана сама жизнь посельчан. Гниющими отходами переработки была завалена вся пойма, где стоял леспромхоз. Опилки свозились на поселковую окраину и каждое лето горели, чернея обугленными ползучими плешинами и окутывая дома едким синим дымом. Вдоль поселковых оград рядами тянулись поленницы крупно колотых дров. Опилом, мелкой щепой и крошевом корья были завалены утопавшие в пойменной грязи улицы, дворы, придомовые участки.
Каждый день из тупиков медленно выплывали вагонные связки кругляка, аккуратно подпертого вагонстойкой и переплетенного скрутками толстой пережжёной проволоки, сволакивались в составы, уходившие на запад и восток. А к эстакаде денно и нощно подтягивались ревущие мазы-хлыстовозы, вскидывались, похожие на хищных и голодных динозавров, железные челюсти погрузчиков, по рукотворному конвейеру непрерывно текли балансы раскряжеванного векового леса.
Зачарованный одной целью — догнать и перегнать, совок подчистую, до дернины косил сибирскую тайгу, откупаясь от вальщиков и трактористов мало мальской зарплатишкой, да орденами с медалями, бросив на самотек всю социалку. К 90-м годам была заасфальтирована одна-разьединственная улица, за которой еще мало-мало приглядывали. А с перестройкой стала большими лафтаками разваливаться и она. Перестали чинить тротуары, в проулках куда-то сами собой исчезли столбы освещения, с которых давно содрали на металлолом алюминиевые провода. Поселок на глазах хирел и напоминал спившегося, заросшего щетиной и напялившего несвежую одежду забулдыгу.
Не очень-то любивший мантулить до седьмого пота, но и не лодырь, со школы усвоивший, что где-то в 80-х должен наступить чуть ли не коммунизм, Борька с мрачным унынием наблюдал эту картину, как уютную мечту вспоминая свою уже безвозвратно потерянную городскую квартиру, асфальтированные дороги, тротуары, два законных выходных в неделю, работу с восьми до пяти, свободные для диванного безделья вечера за телевизором с горячим чаем.
За все эти годы он так и не пристал, не прикипел душой ни к какому-нибудь коллективу, ни к работе. Что он только не перепробовал. Сразу по приезду устроил его тесть к себе в лесную бригаду чокеровщиком, потом вальщиком, но нигде Борька больше полугода не задерживался, к лету увольнялся. Попробовал по специальности — газоэлекторосварщиком в реммастерских, но и оттуда, едва дороги стали тонуть в весенней грязи, сбежал. Скажете разгильдяй, ветрогон, без царя в голове и стерженька в характере. Ан, нет. Такого хозяина по домашним делам, каким был Борька, надо было ещё поискать среди поселковых. На огороде — полметра чернозёма и всё борькиными стараниями. А таких тупомордых хряков, с заплывшими от перекорма глазами, по полтора центнера весом, вряд ли кто выращивал в округе. Самые удойные и своенравные бурёнки — баловал Борька коров — были у него. В стайке, в хлеву, в ограде, в бане и летней кухне образцово-показательный порядок. Осенью подвал, подполье, сеновал битком набивались вареньями, соленьями, картошкой, морковкой, комбикормом, сеном. Только у него на всей улице скважина с моторчиком, тесовые полы в ограде, отделанный и хорошо утепленный дом, протопить который хватало одной охапки дров.
Может поэтому, косо поглядывающие на Борьку первое время родственники за его прыганье с одного места работы на другое, в конце концов махнули рукой. Ну, непуть на производстве — зато дома хозяин. Но не все ж на подножном корму, а деньги? Были у Борьки и деньги. Не много, но на хлеб хватало, а масла своего было завались. Бурёнки спасали. Каждый день жена Настя везла на тележке или на санках по ведру-полтора молока на продажу на железнодорожную станцию. «Детские» собес платил, пару хряков каждый год забивал, на выручку от которых бензопилу «Дружба», «ИЖ-Юпитер» с коляской новенький купил и даже умудрился кое-что скопить на чёрный день.
А когда сказочник Горбачёв затеял свою перестройку, почуял Борька, что пора серьёзным делом заняться. Сам дотумкал, что в этих местах самый надёжный бизнес — это водочный. Тогда только-только, похожий на тормозную жидкость, спирт «Роял» в «моду» входил. На скопленные деньги купил Борька по дешёвке ящик этого термоядерного с голубизной зелья, разбавил водой и разлил по бутылкам. Вся партия улетела по соседям в пять минут. И пошла гулять губерния. Скоро он уже вышел на нужных людей в райцентре и возил спирт тридцатилитровыми канистрами, а бадяжил и разливал его в небольшой сараюшке. Там-то его и накрыла в первый раз милиция. С испугу он разбил бутылкой низко висящую лампочку и спирт вспыхнул мгновенно, а расплескавшийся при взмахе из бутылки брызнул на лицо и руки. Вдобавок он опрокинул ногой канистру, огонь быстро занялся, а Борька очумевший и горящий, как каскадёр, выбежал из сараюшки и закатался по земле. Но и этого хватило, чтобы кожа на щеках и подбородке пошла волдырями, которые Настя две недели мазала облепиховым маслом и гусиным жиром.
— Ну что Борюня-бутлегер, допрыгался? — уже заготовленной фразой встретил его участковый милиционер Иван Репенскас, по кличке «Наган», когда краснорожий, с лоснящейся от жира кожей Борька пришёл через день в участок. — Подписывай акт, оштрафуем тебя.
С тех пор и стал Борька для посельчан Борюней-бутлегером. Сарай сгорел, Борька пару-тройку месяцев отдыхал, отколупывая засыхающие ожоги, потом принялся опять за старое. Его ещё не раз «накрывали», пока однажды «Наган» не прикупил у него за полцены пару ящиков «палёнки» на встречины сына из Армии.
Но с годами стало всё трудней и хлопотней доставать по сносной цене спирт, и Борька перешёл на самогон. Сам смастерил аппарат, приспособил под брагу сразу три четырёхведёрные фляги и дело пошло.
— Ещё выпьем моего? — закончив свой рассказ, предложил Борька Фросе.
— С удовольствием!
— С-с удовольствием дороже, — с намеком пробежал глазами по чуть прикрытой Фросиной наготе Борька.
— Плачу любую цену, — подёрнувшись индусской бледностью на смуглом лице, прошептала Фрося.
— Не придёшь, поди, больше? — провожая, печально спросила она Борьку.
— Н-не знаю девочка, не знаю, — облегченный, точно подложенный кот, жмурясь и потягиваясь, загадочно-неопределенно ответил Борька.

— Ну что, наточил цепи? — едко спросила жена, когда встретила его глубоко за полночь, открыв дверь. — Мне-то хоть что-нибудь оставил?
— Оставил, золотко, оставил, — кошачьей улыбкой ответил Борька.

Лукавил Борька, когда говорил Фросе, что не знает, придет ли он к ней еще. Охочий до женских утех и знающий в них толк, он весь следующий день не мог выкинуть её из головы. Что-то зацепило его, то ли стыдливая неопытность женщины, то ли её порывистость, искренность ли, но он то и дело ловил себя на мысли, что ему приятно о ней вспоминать. Он снова весь день пропилил дрова и не мог отделаться от мысли, что вот-вот из проулка покажется светлое фросино пальто.
В дом заходил пореже — жена Настя дула губы и тяжело исподлобья поглядывала на него, догадываясь, что совсем не у Вани Жилкина провёл он вчерашний вечер. Где-то в душе червоточина стыда за свой вечерний блуд и свербила, но это было уже не то раскаяние, как после первой измены. То ли душой зачерствел, то ли цинизма набрался от жизни, но катастрофических настроений и страхов от возможного развала семьи он уже не испытывал давно. А что, сын взрослый, живёт отдельно, внучонка уже родил. Дочки скоро школу будут заканчивать и, судя по количеству ухажёров, обивающих ежедневно крыльцо и пороги, долго в девках не засидятся. А Настя… К ней он настолько привык, что воспринимал её как данность, как мать своих детей, как близкого друга, с которым вроде и вместе уже нажились и врозь нельзя.
Конечно, не без основания пеняла Настя ему Женей Поповой, да сродной сестрой Нагана — Светкой Репенскас. Нет дыма без огня, и про эти тайные Борькины грешки знали в посёлке многие. Да разве ж только про эти?! Но как-то странно устроена бабья натура: вчера ещё носила по соседям злые сплетни, собирая в кучу быльё с небыльём, а сегодня сама поглядывает в твою сторону откровенно блудливым взглядом. Поди, разбери, что у неё на уме и как тут устоять перед чарами?
Рассказывая Фросе о своём житье-бытье, Борька утаил одну существенную особенность своей натуры — блудливость. По молодости это как-то не проявлялось, а с возрастом бес в ребро стал стучаться чаще и чаще. Началось всё с богоискательства. Как-то занесло Борьку на одну сектантскую сходку. Сходил раз, два, да и зачастил, точно перелез через высокий забор и попал в другой мир. Это было что-то новое, трогающее за сердце, разливающееся в груди странной теплотой. Проштудировал Новый Завет, заучил несколько молитв. Самогонку гнать прекратил. Но что-то не срасталось в душе, не захватывало. Сходки были похожи на партсобрания, а пресвитер напоминал секретаря парткома. Не хватало только ведения протокола. И Настя, посещавшая вместе с Борькой эти собрания, тоже постоянно об этом трындела.
Тут как-то из областного центра приехал дальний родственник, подкованный в церковных вопросах. И Борька, проинструктированный пресвитером рекрутировать в свои сектантские ряды новую паству, принялся напористо, с фанатизмом убеждать родственника вступить в их секту и рассказывать, как это здорово зажечь свет в своей грешной и развратной душе, гость, улыбнувшись, спросил:
— Тебе что, больше заняться нечем? И потом, уж если ты решил в веру удариться, то почему не в православие? Всё-таки русскому человеку это ближе, деды его исповедовали, да и по большому счёту красивая вера — с обрядами, храмами.
— Во-во, храмы! — торжествующе поднял Борька палец. — Вера должна быть в душе.
— А у православного или мусульманина где, в заднице, что ли? И потом вы всё равно ж где-то собираетесь?
— Да в любой избе. А конгрессы на стадионах проводим.
— Ну и что ж в этом хорошего? Храм — это намоленное пространство, там звучат только молитвы и песнопения. А изба? А уж тем более стадион, где пьют пиво, обоссаны все углы, свист, дикие возгласы, матерщина. Даже у безбожных коммуняк и то свои храмы были — красные уголки, актовые залы, где можно было делать только правильные вещи и вести себя прилично. А у тебя — стадион.
— З-зато все православные священники развратники! — выкрикнул разозлённый Борька.
— С чего ты взял?
— В книжках написано.
— А про вашу секту написано, что вы вообще совершаете свальный грех.
— С-свальный это как?
— Ну групповушку. Так что всему, что написано верить?
— З-зато вы суть священного писания искажаете.
— Ты что это обобщаешь? Я не верующий, так интересовался… И как это мы, — сделал родственник ударение на слове «мы», — искажаем?
— С-сейчас, — Борька сходил в горницу и вернулся с цветной брошюркой, — почитай-ка, здесь всё написано!
— Ну-ка, ну-ка. Так, откуда ветер дует? Понятно, из Бруклина ваша вера, заокеанская, значит. Да, видать не бедствуете. Печать — классная, бумага — просто сказка, а тираж-то, ого-го! И что читать?
— Д-да всё по порядку.
— Ну что ж. Так, начнём с начала. «Бог создал человека и вдохнул ему через левую ноздрю душу бессмертную…» Что, что?! Через какую ноздрю?
И родственник принялся хохотать, долго, до слёз, да так искренне и заразительно, что поначалу уязвлённый Борька тоже принялся улыбаться.
— Да потешил, — вытирая слёзы, произнёс родственник.
— Ч-что-то не так? — продолжая улыбаться, спросил Борька.
— Ну, неси, неси Библию, давай проверим.
И когда Борька принёс исписанный бисерным текстом томик, родственник попросил:
— А теперь найди, где здесь написано про левую ноздрю.
Конечно, никакой ноздри не оказалось, крыть было не чем.
— Так, кто, скажи, искажает суть священного писания? — со скрытой ехидцей поддел Борьку родственник.
Что-то перевернулось в Борькиных мозгах после этого случая. Он стал смотреть на происходящее трезвее, как бы со стороны. Как-то он отметил, что не работающий нигде пресвитер перекрыл железом крышу, потом увидел в его дворе ещё не старые «Жигули». А однажды встретил эти самые «Жигули» на лесном просёлке, куда забрёл, собирая ранние августовские маслята и то, что открылось взору, совсем не вязалось с тем, что непрестанно внушал капеллан своей пастве. А в той, кого «исповедовал» пресвитер на заднем сиденье «жигулёнка», он узнал одну из прихожанок. И судя по звукам, она внимала пастырю со страстью мартовской кошки. Может, это-то и послужило поводом, что Борька, наблюдая из-за густого ельника за происходящим, с бешено колотившимся сердцем, вдруг вспомнил быстрый, как стрела, взгляд синих глаз капеллановой жены Инны. Его он ловил не раз и на собраниях, и у себя дома, когда всегда принаряженная Инна приходила помыться вдвоем с мужем в баню, за молоком, или посплетничать с Настей. Она всякий раз стреляла глазами так, точно хотела пробить Борькину грудь. А крылья её тонкого правильного носа при этом мелко подрагивали. И однажды, уже после увиденного на просёлке, Борька не отвёл, как раньше, взгляда, а выдержал его, дрогнув уголками губ. Но уже этого хватило, чтобы в ближайшую субботу Инна пришла мыться в баню не как обычно.с мужем, а одна, и именно в то время, когда с пастьбы вернулась корова и Настя ушла её доить. Уже на пороге бани, с охапкой чистого белья под мышкой Инна так выразительно посмотрела на Борьку, что кровь хлынула на его обожженные щеки, а сердце, казалось, порвёт подреберье и заскачет по тесовой ограде.
«А, была ни была, семь бед, один ответ», — подумал Борька и решительно двинулся следом. Всё произошло бурно, да так быстро, что Настя не успела подоить корову.
И заблудил Борька. Бабёнка попалась до того развратная, что от иных вещей, которые она вытворяла, Борька не знал, куда прятать глаза. Но потом привык и уже сам требовал от Инны запретной клубнички. Эта связь продолжалась до той поры, пока Инна, вместе с мужем, не уехали куда-то в Западную Украину, откуда тот был родом.
Потом как-то на сенокосе Борька нагло и решительно подмял за копной потно-разгорячённую сродную сестру «Нагана», мгновенно сомлевшую под его медвежьей хваткой. Потом была Женя Попова и ещё, и ещё…
— Эй, Борюня, ты что оглох, докричаться не могу. Подь сюда.
Занятый своими мыслями, Борька не сразу услышал грубоватый голос Любы Поратовой, местной ханыжки, махавшей ему по-над изгородью рукой. Он неторопливо открыл калитку, заняв чуть ли не весь её проём.
— Ч-чего тебе?
— Весточку тебе принесла, — хитренько исподлобья глянула на него Люба.
— Ну?
— Кое-кто приветик тебе передавал и спрашивал, не соизволит ли ваша милость пожаловать к ней сегодня в гости.
Борька машинально покосившись на окна, нагло улыбнулся Любе, в момент поняв о ком идет речь..
— Сегодня не могу.
— А завтра, днём? У неё отдыхной.
— Э-это подходит. Со сранья и пожалую. Что-то ещё? — заметив, как мнётся Люба, переспросил Борька.
— Борюнь… это… ну короче, в долг подкинь чекушку. Ты же знаешь, я могила, верну.
Заискивающая Любина услужливость и раздражала, и вызывала жалость.
— Л-ладно, угощаю за хорошую весть. Да языком по зауглам не трёкай, — дежурно пробурчал Борька, направляясь к веранде.
— Что ты, что ты, — слышал он за спиной, — могила, пропади я пропадом…
«Да, выпить-то не напасть, как бы не спиться, да не пропасть», — глядя вслед удаляющейся, ссохшейся Любиной фигуре, срифмовал Борька. Снова чувство жалости запершило под кадыком. Помнил он Любу молодой цветущей девушкой, единственной дочкой у родителей, росшей в неге и холе. Поселковые парни так и увивались за ней, звали замуж, соревнуясь в вожделенных попытках расплести тёмнорусую девичью косу. И пал её выбор на цыганистого парня Сашку Поратова. Всем хорош был Санька: росту гренадерского, с фигурой атлета, траву косил — два метра прокос, метая сено, на навильник накалывал полкопны, любой толщины чурку раскалывал с двух ударов, дрался… да не дрался Санька, соперников не было. Простофилистый, губастый, с крепкими округлыми кулаками, он и впрямь вызывал у девчат симпатии. Но без царя в голове и пьяница. Запросто мог без передыха поллитровку белоголовой вытянуть из горлышка, закусив беломориной. По молодости это как-то не бросалось в глаза, а где-то даже считалось за удаль, мол, заматереет, перебесится, человеком станет, кто не без греха. Но годы шли, а Сашкин порок всё больше и больше проявлялся. И Сашка опустился. Про него даже частушку сложили:

Мы вчера поддатого
Видели Поратова.
Если не поддатого
Значит не Поратова.

Первого ребеночка Люба с Сашкой ещё успели родить здоровеньким, а второго уже умственно отсталым. Сашка бросил работу и стал тащить из дома всё подряд. Дошло до того, что продал даже печную чугунную плиту. Благо дело летом было. К этому времени старший сын уже подрос и учился где-то в фазанке, а младшего отдали в детдом, лишив Любу и Сашку родительских прав. Запила и Люба. Сашка приучал её к зеленому змию звериным мордобоем. Долго сопротивлялась Люба, пытаясь выкарабкаться из пьяной ямы, а сдалась окончательно после того, как Сашка наградил её дурной болезнью и поселковые стали шарахаться от них, как от чумы.
После лечебницы Сашка на глазах стал сдавать и вскоре умер в одной из ночлежек. А Люба пока ещё коптила белый свет, ночуя по разным ночлежкам, но чувствовалось, что и она сдает.
«Смотри-ка, так и Фроська может с рельсов сьехать, — отчего-то подумал Борька, задумчиво глядя на старушечью Любину походку. — М-м, да».
Так стала Люба связующим звеном между Фросей и Борькой, найдя халявный способ потреблять борькин продукт.
Однажды прибежала она явно встревоженная. Дело было в начале марта, ясным днём, когда Борька наблюдал из окошка за свиристелями, оседлавшими рябину, и сыпавших оранжевое крошево расклеванных ягод на уже начавший подтаивать снег в палисаднике. Увидев в окошко Любу, Борька зажмурился по-кошачьи, но тут же заметил, что испитое, в синих и красных прожилках лицо ханыжки серьезно и сосредоточено.
— Иди, иди быстрей, пока до греха дело не дошло, — полушепотом затараторила она, вышедшему за ворота Борьке.
— М-муж, что ли приехал? — неторопливо спросил Борька.
— Да нет, там другое. Иди, иди.
— Л-ладно, я скоро. На вот,- протянул ей Борька прихваченную чекушку. — Ты иди, а я следом.
Благо Настя возилась в стайке и Борька, наскоро одевшись, заспешил на другой конец посёлка.
Когда он вошел в дом, на табуретке за столом сидел невысокий крепенький белобрысый мужик, пьяно цепляя вилкой квашеную капусту. Это был Петька Сидоренко, местный смотрящий от блатных, по кличке Пекеша Корешок. Обернувшись на вошедшего Борьку, и тыча в него вилкой, он пьяно обратился к Фросе:
— Это, что ли твой хахаль. Ты что ли? — смурно глянул он вновь на Борьку.
— А-а что, не нравлюсь? — недобро глянул на него Борька.
Бледная молчаливая Фрося, сложив на груди руки, испуганно смотрела то на одного, то на другого. Запястья её были красны, явный признак того, что женщине заламывали руки.
— А ты чё петух, чтобы нравиться? Или хочешь стать им? — мужичок был явно не настроен на миролюбивый тон.
— Сопли утри, ухарь, а то сам закукарекаешь.
— Чё?! — грозно поднялся мужичонка, едва достав макушкой Борькиного подбородка. — Пошли-ка во двор.
Борька ударил сразу, едва белобрысый сошёл с крыльца и потянул из-за кирзового голенища нож. Приёмчик этот — страшной силы удар локтём в скулу или подбородок — Борька освоил давно, ещё на флоте. Пекеша Корешок корчился на талом снегу, пытаясь подняться. Это ему удалось не сразу. Наконец, он на карачках подобрался к невысокой поленнице дров, присел на неё, отплёвывая сгустки крови. Потом зачерпнул пригоршню снежно-ледяного крошева, растёр по лицу, тупо и отрешённо глядя на валяющийся у крыльца нож. Зло сузив глаза, Борька молча наблюдал за ним, изредка кидая взгляды, на бледную Фросю. Её бил озноб и, казалось, она вот-вот лишится чувств.
— И-иди в дом, — хмуро приказал ей Борька.
— Боренька, только не бей больше!
— Боренька! — едким смешком, с вызовом повторил белобрысый. — Кранты твоему Бореньке скоро. И тебе, суке, тоже. Не добил тебя, потаскушку, Мишаня, так придёт — добьёт
— Хватит! — заверещала Фрося, видя, что Борька вновь намеревается отвесить белобрысому оплеуху.
— Эй, Аника-воин, скажи спасибо женщине, а то бы всю оставшуюся жизнь на лекарства работал. Вали, пока цел, и на глаза мне не попадайся. А это мои боевые трофеи, — поднял Борька со снега нож.
После этого случая Борьку пару раз пытались избить в проулке — спасали ноги, а однажды пальнули бекасинником в окно — дробь кучным пятном темнела на белёной стене. Это уже был перебор. Борька долго выслеживал Пекешу Корешка и однажды, таки, прищучил у речки. Дело было летом. Борька тайком наблюдал с другого берега речушки, как блатная компания пила водку, потом долго собиралась уходить. Их было трое. И когда они двинулись в сторону посёлка, Пекеша задержался и, пошатываясь уселся за крутым берегом по нужде. Двое ушли вперёд, что-то доказывая друг другу, а «засидевшийся» Пекеша заметил Борюню, когда тот с того берега уже почти перебрёл вброд мелководную речушку. И пока он торопливо и с пьяного кумару не очень успешно застёгивал штаны, Борька подошёл вплотную. Пекеша попытался открыть большой складной нож, но в ту же секунду полетел в воду от удара. Всё происходило быстро и молча. Не могли придти на помощь другу и двое Пекешиных корешков — из-за высокого берега не было видно, что происходит у воды. Борька схватил Пекешу за горло и стал топить в речке. Тот зло сопротивлялся, но всё же хватанул серьёзно пару раз воды. С трудом вырвался, закашлялся.
— Стой, стой, — пошатываясь, выставил он вперёд руки. — Твоя взяла. Всё, ша, хватит, говорю. Давай побазарим по хорошему.
— С тобой, по хорошему? — Борюня был настроен решительно.
— Я сказал — всё! — заорал, испугавшийся Пекеша, пятясь к берегу. Он намеренно орал громко, чтобы его услышали дружки. — Всё! Всё! Не подходи. Поговорим, за базар отвечаю.
Борька остановился.
— Короче, пальцем тебя больше ни одна зараза не тронет. Отвечаю, — бурно дыша от водки и борьбы, говорил Пекеша. С него текло. — Но вот тебе и моё слово: с Фроськой сходись и живи или… Не хер путаться.
Борька ничего не ответил.
Пока Пекеша говорил, на берегу появились в обнимку его дружки, тупо и удивленно глядя на происходящее. Пекеша сделал им знак рукой, мол, спокойно, всё под контролем, утирая ладонью мокрое лицо.
— Засёк? — уже поуверенней, чувствуя поддержку сверху, спросил Пекеша.
Снизу вверх смерив Пекешу взглядом, Борюня молча, не оглядываясь побрел на другой берег.
И без Пекешиных подсказок Борька знал, что пора прибиваться к какому-то берегу. Чем ближе приближалась осень — когда должен был вернуться из колонии муж, тем чаще Фрося стала заводить подобные разговоры.
Бывало прижмется, зацелует, расхохочется. Потом неожиданно погрустнеет, скажет:
— Не ласковый ты какой-то, но добрый. И сила какая-то в тебе, мужицкая. Спокойно с таким. Бабушка говорила — за мужа завалюсь, ничего не боюсь. Так, наверное, и должно быть. А, Борюнь?
— Хм.

-Ну что ты всё хм да хм. Поговори со мной, уж не долго нам с тобой любиться-тешиться осталось. Ох-хо-хо… А мой вернётся, а? Возьми меня замуж, а? Знаешь, как заживём мы с тобой?! Ладно, не хмурься, молчу, молчу…
Злился Борька, на себя злился. За нерешительность свою. И без Пекешиных слов было понятно, пора прибиваться известно к какому берегу: как-то Фрося проговорилась, что беременная на третьем месяце. Но, как только он представлял себе всю бракоразводную канитель, у него всё опускалось внутри. Нет, не дележа нажитого он боялся. Разговоров, слёз, не хотел. Настя, дети, хозяйство. Это только со стороны так кажется — развелись и все недолгА, горшок об горшок и дело в шляпе. А на самом деле, как оторвать от себя, то, что прирастало годами, десятилетиями, то с чем ложишься и с чем встаешь, без чего, кажется, сама жизнь теряет смысл. Семья, хозяйство — всё растворено в тебе и ты растворён в нём. Как это вычленить, разъединить, отбросить от себя, сделать чужим? Долго Борька настраивался на разговор с Настей. Конечно, она не просто догадывалась, что с Борькой происходят не простые вещи. Откровенные слухи по поселку упорно поползли с весны, с той самой драки с Пекешой. Да и у Любы наверняка не удержалась теплая водица в одном месте. Тучи сгущались, и гроза рано или поздно должна была случиться.
Решился на разговор с Настей Борька только в середине сентября, перед шишкобоем. Каждый год он уезжал в Присаянские кедрачи на пару недель бить шишку. У него там был свой шалаш, крытый еловым корьем, мельница, сито. Почти день он заходил в тайгу с проводником на лошади, а назад сплавлялся по реке на плоту, с парой мешков чистых орехов. Поездка в предгорье Саян была для него каждый год своеобразным чистилищем. Там он погружался в спокойное неторопкое одиночество, бездумную размеренную работу в охотку и удовольствие. И только когда начинал скучать по семье, чаше в конце второй недели, он чувствовал, что дома его заждались и какие-то неведомые импульсы сигналят ему об этом. И когда он возвращался, то ощущал, что чувства были острей и встречи желанней. Потому он и решился на разговор с Настей в это время, мол, поговорю, уеду в тайгу, всё мало-мало утрясётся, уляжется, за две недельки-то, пообвыкнется. Мужик Фросин из тюряги только к зиме вернётся. А там уж…
И вот за день до отъезда, за чаем, Борька решился. Решился начать вроде как с шутки.
— Настюша, — сузил он глаза в кошачьей улыбке, — слышь чё сказать тебе хочу…
— Забыл чего? — беспокойно спросила Настя.
— Да вот переехать от тебя собрался…
— Куда? — Настя резко побледнела, глаза стали испуганными. Видно ждала сама этого разговора.
— В другое место, — было непонятно, то ли серьезно говорит, то ли шутки шутит Борька.
— Боря, подожди, подожди, — Настя схватилась за сердце, — подожди, родной, как-то ты сразу, не готова я…
И полетела со стула. Голова ударилась об пол со звуком расколотой чурки. На шум выскочили дочки из своей комнаты. Со страху закричали, завыли в голос.
— Мама, мамочка.
— Нашатырь, где нашатырь, — суетливо кинулся к посудному шкафу Борька
Младшая присела на корточки, приподняла безжизненную, мотыляющуюся голову матери, поправила волосы, старшая быстро расстегнула ворот. Обе дрожали, охваченные смертным ужасом.
Не найдя нашатырь Борька набрав в рот воды прыснул жене на лицо. Настя открыла глаза.
— Мама, мамочка, тебе лучше? — вытирая слёзы радости, голосили девки. Потом накинулись на Борьку. — Это из-за тебя всё. Ты довёл маму.
Настю положили на кровать, покрыли лоб намоченным полотенцем. Стали искать сердечные капли, их не оказалось, и Настя попросила девок сбегать в аптеку. И когда те ушли спросила:
— Ты, правда, собрался переехать от нас?
— Куда? Ты что себе навыдумывала? В тайгу я перееду, в тай-гу.
На следующий день Борька уехал. Он не знал, что Фросиного мужа отпустили из колонии неожиданно раньше. Едва он заявился домой, они безобразно напились с Пекешей, а потом муж долго пинал ногами жену, не издавшую ни вскрика. Потом они ушли за водкой. Фрося зажав у живота подол, с трудом достала ружье, зарядила двумя патронами с картечью. Вернувшиеся муж с Пекешей с пьяну не поняли, отчего сидящая на диване в луже крови Фрося, смотрит на них стеклянными глазами.
— Ну что, сучий потрох…, — начал муж, шагнув навстречу. Она выстрелила не целясь, сразу с двух стволов. Замешкавшийся было на входе Пекеша, поняв в чем дело, опрометью кинулся из избы, схватившись за бочину — видимо зацепила шальная картечина.
В этот же день Настю увезли в больницу с выкидышем.

Автор

Геннадий Русских

Пишу прозу, авторские песни

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *