IВ дни моей юности я зарабатывал себе пропитание тем, что служил младшим писцом в транспортной конторе по перевозке кладей. Начальства надо мной было очень много: главный агент, просто агент, его помощник, бухгалтер, конторщик и старший писец. Рассматривая эту длинную иерархическую лестницу сверху вниз, я мог обнаружить ниже себя только две ступеньки: кошку и копировальный пресс… И с первой, и со вторым я как начальник обращался сурово, чуть ли не по законам военного времени. Кошку драл за уши и учил перепрыгивать через поднятую ногу, а винт копировального пресса под моей ожесточённой рукой визжал так громко, что у кошки на морде появлялось выражение зависти и одобрения. Нельзя сказать, что и со мной обращались милосердно,— всякий старался унизить и прижать меня как можно больнее — главный агент, просто агент, помощник, конторщик и старший писец. Однако я не оставался в долгу даже перед старшим агентом: в ответ на его попрёки и укоры я, выбрав удобное время, обрушивался на него целым градом ругательств: — Идиот, болван, агентишка несчастный, чтоб тебя черти на сковородке жарили, кретин проклятый! Курьёзнее всего, что в ответ на это агент только улыбался и кивал согласно головой. Был он глух? Нет. Удобный случай для сведения личных счётов с агентом представлялся только раз в день — когда мы отправлялись на пристань к одесскому пароходу, чтобы выправить коносаменты, заплатить деньги и получить товар. Понятно, всё это делал я, а агент только шатался по пристани, посвистывая и болтая со знакомыми, служащими Русского общества П. и Т. Окончив дела, я улучал удобную минуту и подходил к агенту с самым простодушным лицом. — Ну что,— ворчал он,— справились? Наверно, напутали, как всегда? — Нет, всё в порядке, Владимир Ильич,— смиренно отвечал я, подстерегая сладкий момент.— Я внёс за Новороссийск… И вот — момент наступал: невероятный, ужасающий пароходный гудок потрясал всё окружающее, рвал гремящий металлом воздух на клочки и оглушал, пригибал к земле своим яростным рёвом всё мелкое человечество, суетившееся около. — …Я внёс за Новороссийск по трём дубликатам… Ах, ты, свинья этакая, идиотский агентишка!!! Я, по-твоему, путаю? А ты сам, лысый павиан, сделал ли ты хоть одно дело по агентству, не напутав так, что все за спиной смеются. Я ведь знаю, что ты вор, берёшь взятки и вообще скотина такая, что смотреть омерзительно. Жулик, шельма кривоногая, кретиновидная… Приблизившись ко мне, агент смотрел на мои шевелящиеся губы, кивал одобрительно головой в такт моим словам, будто соглашаясь со всеми высказанными мною подозрениями и эпитетами. — И единственно,— орал я ему на ухо,— что тебе можно сделать — это по мордасам как следует отвозить!!! Но тут оскорбительное слово «мордасы» причудливо делилось на две части: «мор» я произносил под оглушавший рёв гудка, а «дасы» под мёртвую тишину, потому что гудок прекращался так же резко и неожиданно, как и начинался. Уловив ухом фразу: «…дасам как следует отвозить», агент подозрительно косился на меня и спрашивал: — Что — как следует отвозить? — Я говорю — мануфактуру. Как её следует отвозить на склад: сегодня или завтра? — Конечно! — язвительно пожимал плечами агент.— Вы первый день служите, да? Не можете сообразить, что за ней на склад каждую минуту могут явиться с накладной? Никакого из вас толку нет, сколько с вами не бьёшься. «Ладно, ругайся,— самодовольно думал я.— Всё равно не перепугаешь». И возвращался я домой довольный, до отвала насытив своё самолюбие и гордость. IIМарью Николаевну я любил уже год, а она этого совершенно не замечала. С женщинами я робел и заикнуться какой-нибудь из них о чувствах я не решился бы при самых благоприятных обстоятельствах. Я любил Марью Николаевну целый год и боялся даже словом, даже намёком выдать свою тайну. Ночами я метался в постели, вздыхал, терзался мучениями невысказанной и неразделённой страсти, а днём угрюмый, холодный встречался с Марьей Николаевной. И дождался я того, что она однажды заявила мне: — Ну, мой верный рыцарь, уезжаю. Я почувствовал, что кровь бросилась мне в лицо. Помолчал, сделал усилие и холодно спросил: — Куда? — В Одессу. К сестре, а оттуда, погостив, в Москву. — Та-ак. Ну, счастливого вам пути. Желаю, чтобы вы веселились у сестры, а также и в Москве. Она странно поглядела на меня, вздохнула и спросила: — Придёте к пароходу проводить? Я вежливо поклонился. — Если разрешите, с удовольствием. На пароходной пристани собралось много провожающих — весёлые, оживлённые. И я старался быть оживлённым, шутил, улыбался. Выходило неважно. — Что вы такой?..— спросила Марья Николаевна. — Зуб что-то болит,— кисло отвечал я.— У нас дома такие сквозняки… И в то время, как я говорил ей эти слова, чудовищный рёв гудка разбил воздух, как стекло, и всё внутри каждого человека заныло и задрожало мелкой дрожью. Марья Николаевна скучающе глядела на мои шевелящиеся губы, а я говорил ей: — Такие сквозняки… Моя милая, бесценная, моё единственное солнышко!.. Я тебя люблю, слышишь ли ты это слово? И я бы хотел с тобой рука об руку дойти гордо и счастливо до самой могилы. Слышишь ли ты меня? Я люблю твою душу и люблю твоё тело, такое прекрасное, гибкое, нежное и упругое. Я бы томил тебя ласками, целовал бы нежно, и бурно, и трепетно и всю засыпал бы свежим дождём поцелуев — твои руки, грудь, живот, твои плечи, о, твои плечи! Слышишь ли ты меня, единственное моё ясное солнышко?.. И опять гудок нелепо оборвался на средине слова «меня»… — «Ня, единственное моё ясное солнышко»…— услышала Марья Николаевна. — Что? Какое «ясное солнышко»? — недоумевающе переспросила она. — Я говорю, единственное, о чём я мечтаю,— понежиться на солнышке. Вот, видите, сейчас облака, а когда вы уедете, я, если выглянет солнышко, пойду на бульвар и посижу на скамейке. — Подумаешь, идиллия… Только и всего? И я холодно ответил: — Только и всего. * * *Эти две истории я рассказал к тому, что вообще хорошо было бы в каждом городе на каждой улице поставить по такому гудку,— хоть раз в день на пять минут можно было бы быть искренними друг с другом. 1913 |